Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021
№ 6, 2021

№ 5, 2021

№ 4, 2021
№ 3, 2021

№ 2, 2021

№ 1, 2021
№ 12, 2020

№ 11, 2020

№ 10, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Ирина Чайковская

Американский русский

Об авторе | Ирина Чайковская родилась в Москве, с 1992 года жила в Италии, с 2000 года живет в Америке. Филолог, педагог, прозаик, публицист, автор нескольких книг. Живет в Бостоне.


Ирина Чайковская

Американский русский

We must go

Когда в России наступили дни надежды, которые назывались “перестройка”, и, подстраиваясь к интересам людей, начала перестраиваться государственная машина, стараясь напялить на себя содранную с диссидентов шкуру, — политики заговорили цитатами из книг Андрея Сахарова, в “Огоньке” стали помещать высказывания обыкновенных людей, оказавшиеся необыкновенными по пробудившемуся в оттаявших людях уму и наблюдательности, толстые журналы начали печатать “подпольную” литературу, возвращая читателю украденные сокровища, снова заговорили о преступлениях Сталина и его камарильи, — казалось, что еще немного, и — съезд ли депутатов, программа ли “500 дней”, что-то ли (кто-то) еще — обязательно повернет страну к новой жизни. Головокружительно запахло свободой. Одновременно начались перебои с продуктами, к булочным стояли очереди, а на заборе перед нашим домом возникла надпись, сделанная красной краской: “Жиды, убирайтесь в Израиль, будем убивать!”.

Какой Израиль, если я живу русским языком и русской литературой, и Пушкин мне несравнимо ближе, чем неведомый Бялик! Но в генной памяти жил беспокойный звон колокола, предшествующий призывно тягучему “бей”, — и я испугалась. Испугалась не столько за себя, сколько за детей...

Мои родители, чья жизнь как раз пришлась на советскую эпоху, хлебнули на своем веку и войну, и послевоенную разруху; их увольняли с работы (маму — как “врача-вредителя”), их не пускали за границу, у них не было никакой свободы, телефонные разговоры прослушивались, политические высказывания фиксировались, на работе не дремал “первый отдел”, на их время пришлись денежная реформа и дефолт, лишившие их сбережений...

Теперь мой муж, доктор наук, перестал получать зарплату в своем академическом институте и должен был выбирать, уходить в коммерцию или ехать за рубеж. Возле дома громоздились неубранные баки с мусором, вызывавшие невеселые аналогии с послереволюционной разрухой. Последней каплей было ощущение предательства, возникшее после трех героических дней возле Белого Дома в августе 1991-го. Муж, вооружившись противогазом, был там все эти ненастные и страшные дни. Я не спала ночами и слушала “Свободу”. Народ, воодушевленный победой над заговором политических мракобесов, ждал продолжения: вот сейчас начнется то, ради чего люди не побоялись танков и авиации, всей громады государства; то, за что трое молодых людей заплатили жизнями.

Ответом на эйфорию было прозаическое, сквозь зевоту процеженное: разойтись, ать-два, дело сделали — и по домам, а нам, то есть вашим государям, с устатку да с перепугу отдых требовается. Так что бонжур покеда.

Наверное, не я одна в те дни почувствовала тяжесть и стыд пощечины. И мы уехали. Думали, что не насовсем. Уехали в Италию, где муж получил малюсенький грант в Анконском университете. Грант был на одного человека. Нас было четверо. Пригласивший нас задумался: на эти деньги можно было прожить, только не платя за жилье. Позвонил своему приятелю-священнику — и тот согласился нас принять, у него в церкви как раз пустовала квартира привратника. Так мы оказались гостями Дона Паоло.

До сих пор удивляюсь: он согласился на наш приезд не глядя, ничего о нас не зная... Много месяцев спустя мы узнали от Дона Паоло, что приехали, сами того не ведая, в особый для его церкви день — праздник Святых Косьмы и Дамиана, ее небесных патронов.

Дон Паоло вел нас по крутой каменной лестнице вверх. На третьем этаже перед дверью, где жил он сам, висела картина “Святой Мартин делится своим плащом с нищим”. Ярко-красный, совсем новенький плащ разрубался святым надвое, вторая половина предназначалась для голого дрожащего нищего. Я поежилась, ощутив себя в его шкуре.

Поднялись на следующий этаж и... На стене, прямо перед дверью нашего будущего жилья... Нет, я никак не ожидала увидеть ее здесь, в здании католической церкви. Владимирская Божья Матерь. На большом листе размером с икону, теплого желтовато-телесного тона, с невыразимо прекрасным ликом, склоненным над младенцем. Очень родная, своя, как привет с Родины, от родного города... Дон Паоло смотрел на нас и улыбался.

Владимирскую Богоматерь я заметила еще в юности. Ходила к ней на свидания в Третьяковку, знала ее историю — и что, по преданию, эту византийскую икону написал сам евангелист Лука, и что она несколько раз чудесным образом спасала Москву, и что долгие века ее прекрасного лика не было видно под драгоценными ризами…

А к христианству нас с сестрой в детстве привадила няня тетя Маша, неграмотная мордовка, бежавшая от голода из своей деревни Зубова Поляна и приставшая к нашей семье, мыкавшейся в девятиметровой неотапливаемой комнатенке в подмосковном Перове: студент папа, аспирантка мама и в кроватке на два голоса ревущие двойняшки. Тетя Маша из “своего” имела только особый, очень смешной русский язык: не “термометр”, а “митермондрик”, не “позавчера”, а “подвчера”, и еще — “церкву”…

И вот семилетняя жизнь в Италии осталась позади, завершившись c окончанием гранта мужа в Анконском университете настоящей катастрофой для нашей семьи — ее искусственным разделением на три части: дочка осталась доучиваться в Италии, муж уехал на новый скудный грант в Америку, а мы с подростком-сыном вернулись в Москву, прямо в суровую зиму, в самом конце предновогодней четверти.

Через полгода, когда мы уже немного освоились и с морозом, и с оттепелью, и с нравами сильно попростевших и ожесточившихся учителей, и с классной руководительницей — беженкой из Молдавии, без устали нас выспрашивающей насчет возможностей попасть в Америку (я буквально не вылезала из школы, чтобы помочь сыну, с пяти лет учившемуся по-итальянски, освоить русскую историю “Смутного времени” и писать диктанты и сочинения на русском; в свободное же “от школы” время переводила для какого-то эфемерного издательства красивую, рассчитанную на la vita bella, итальянскую книгу о собаках), — нас пригласили в американское посольство и, к моему бесконечному удивлению, выпустили к мужу и отцу даже без предварительного интервью. И это в то время как все прочие, сидящие в посольском коридоре, получили отказ.

Думаю, случилось это по той причине, что я оч-чень не хотела ехать, ужасно боялась Америки с ее культом доллара, отчаянно и безуспешно пыталась приискать мужу работу в России и надеялась, что в посольстве нас “завернут”. Но — не завернули, и мы поехали. Сын — в ожидании чудес, я — с тяжелым сердцем, словно в Белогорскую крепость, которая в те дни почему-то постоянно приходила мне в голову. Не жены декабристов, а почему-то Петруша Гринев, отбывавший службу в “стороне глухой и отдаленной”, был в те дни моим спутником.

По правде, вез меня сын, в нашем затянувшемся на много часов длительном перелете в Америку — самолет изначально опоздал на пять часов, и потом началась чехарда смены рейсов, тягостного ожидания, стояния в очередях к регистрационным стойкам (слава богу, тогда еще не было всех этих проверок, вошедших в обиход после 11 сентября 2001 года) — Илюша мною руководил. Правда, в одном случае я как настоящий взрослый взяла на себя инициативу. “We must go”, — в отчаянии выкрикнула я у опустевшей регистрационной стойки прямо в лицо аэропортного офицера, представив, как муж нас не встретит в аэропорту, — выкрикнула в то самое время, когда рука “офицера” уже приготовилась нас с сыном оттолкнуть. Как ни странно, эта энергичная рука повисла в воздухе, офицер, быстро на нас взглянув, что-то пробормотал, его коллеги рассмеялись, и женщина в такой же, как и он, нарядной синей форме открыла перед нами дверь. Мы побежали по кишке к самолету, дверца за нами захлопнулась — и тут же начался взлет, мы едва успели занять два пустующих с краю места. А фразу “We must go” я отдала сыну, когда мы вместе с ним сидели над “американским сочинением”, где требовалось рассказать о воспитании в себе волевых качеств…

Маленький гений

Приехали мы с сыном в Солт Лейк Сити, город на американском Крайнем Западе, столицу мормонов. Здесь, в университете штата Юта, и работал по гранту мой муж. Грант у мужа был весьма скудный, и я стала искать себе работу. Плохо владея английским, я пошла на интервью в университет, где набирались преподаватели на курсы русского языка. Муж был со мной. Женщина-интервьюер смотрела на нас обоих с недоверием. Думаю, что ее смущало не только присутствие мужа (я не понимала многих ее вопросов, и он их переводил), но и мое резюме, где значилось, что я окончила педагогический институт. Ничего подобного в Америке нет, преподаванию здесь в университетах не учат, и мое образование в ее глазах, скорее всего, сводилось к каким-нибудь краткосрочным подсобным курсам. Кажется, и “кандидат наук” мы перевели как-то совсем не по-американски — не использовав привычной для них аббревиатуры PhD...

С сознанием оглушительного провала я вернулась домой. Но, как ни странно, через некоторое время последовало приглашение от какой-то мормонской организации провести урок русского языка для желающих. Думаю, мормоны узнали обо мне благодаря университетскому досье.

С бешено бьющимся сердцем пришла я в назначенный день в назначенное место. Что будет за народ? Кому здесь нужен русский язык? Справлюсь ли я со своей ролью, плохо понимая невнятную, словно все говорят с набитым ртом, американскую речь?

На занятия пришли только двое — четырехлетний мальчик с мамой. Мальчик походил на китайчонка, мама была европейского вида. Прямо там, на курсах, я провела небольшое тестирование, чтобы понять, смогу ли я заниматься с малышом по своей системе. Удивительно, но он очень быстро запомнил все пять русских слов и четыре синтаксические конструкции, которые я ему предложила. Стало быть, я могла работать с ним, как со взрослым, но с разными игровыми добавками. С такими способными детьми я еще не встречалась.

Несколько слов о моей системе преподавания. Я многое добавила в нее своего, но костяк в ней остался швейцарский. Швейцарцы изобрели универсальный способ изучения разных языков, в основе которого лежит повторение фонетической оболочки слова. Этот способ чрезвычайно действен при обучении разговорной речи. Не нужно долбить алфавит, на что порой уходит десяток скучнейших уроков; заучивать правила, зубрить грамматику — ученик сразу начинает говорить, отвечать на вопросы и задавать их. Метод сам ведет его, сообразуясь с его возможностями: память хуже — идет медленнее, лучше — бежит быстрее, и главное — все время налицо результаты труда: прибывающее умение употреблять в разговоре все больше слов и конструкций.

Маленькую, с палец величиной, фотографию моего первого американского ученика я храню до сих пор. Был он сыном корейца, успешного молодого бизнесмена, и американской мормонки. Оба окончили Гарвард. Малыш был похож на корейского отца, а еще был серьезен, очень внимателен, с великолепной памятью. Я не сомневалась, что занимаюсь с будущим гением, потому и попросила у его няни фотографию, рассказав им обоим, что у маленького Пети Чайковского была гувернантка из Швейцарии, боготворившая своего воспитанника. Уже оправдав ее высокие ожидания и будучи знаменитым, Петр Ильич посетил свою старенькую воспитательницу на ее родине... Няня мальчика радостно, но как-то неуверенно кивала, по-моему, она чего-то не понимала — то ли моего английского, то ли кто такой Петя Чайковский... Мальчик же, как мне казалось, все понял, только хранил серьезный вид. Мысленно переносился в будущее? Видел себя знаменитым, а меня старой и сгорбленной? Представлял нашу с ним встречу в России? Увы, этого не будет: фотография не подписана, имя мальчугана — убей, не могу вспомнить...

Зато помню, зачем четырехлетнего американца учили русскому языку. Его мама уже при первой встрече мне объяснила, что ее родители — мормоны — уже второй год миссионерствуют в Санкт-Петербурге. Она хотела следующим летом поехать с мальчиком к родителям. Поразительно, но именно для этой летней поездки к бабушке и дедушке ребенок должен был научиться русскому языку, и матери не жаль было платить за уроки. Правда, деньги небольшие, да и семья, судя по всему, была обеспеченная, и приходила я прямо к ним в дом, как какой-нибудь “домашний учитель” к Ванечке Тургеневу...

Шла я пешком, так как машина была у нас одна. Путешествие до жилища ученика занимало у меня около часа в один конец. Уроки начались зимой, а зима в Юте в тот год была морозная и снежная — и вот шла я мимо двухэтажных, словно карточных домиков по расчищенным от снега совершенно прямым, по перпендикуляру пересекающимся улицам, смотрела по сторонам, дивилась. Например, огромности супермаркета, возникающего перед глазами где-то посредине пути. Таких огромных, растянувшихся на километры, продовольственных магазинов я еще не видела...

Американский характер

Скоро кроме малыша-четырехлетки у меня появилось еще несколько учеников. Семья Магиллов была направлена ко мне все из того же университета: Майкл заведовал там медицинской кафедрой, и они с Шерилин, имея троих собственных детей, думали об удочерении двух сестренок из маленького городка под Петербургом — они произносили “ПикАлово”. Теперь я понимаю, что это — то самое Пикалёво, куда приезжал российский премьер, чтобы успокоить разбушевавшихся рабочих… Майк и Шер уже там побывали и виделись с бабушкой, которая воспитывала девочек, — позднее по просьбе Майка я писала письма бабушке в этот городок. На фотографии девочки были довольно страшненькие: темнолицые, с резкими нерусскими чертами лица. Их мать пила и к воспитанию детей не допускалась — была лишена родительских прав. Их отец был индус, по-видимому, отбывший на родину и бросивший свою русскую герлфренд с двумя дочками-погодками.

Язык Майк и Шер учили вместе с детьми, семнадцатилетней Дженнифер — тоненькой, с узким красивым овалом и темными отцовскими глазами; и младшим сыном Мэтом — тоже темноглазым, закрытым — в отца. Средняя Кэти, “гадкий утенок”, толстуха с одутловатым лицом, все капризничала и после первого занятия скрылась с моего горизонта. Уроки наши протекали очень весело: родители подшучивали над детьми, дети подкалывали родителей, все вместе смеялись над своим нерусским, very American, произношением. Характеры у дочери и отца были похожие — крутые и неуступчивые. Это смешно проявилось, когда мы разучивали детскую считалку: “Аты-баты, Шли солдаты, Аты-баты, На базар. Аты-баты, Что купили? Аты-баты, Самовар. Аты-баты, Сколько стоит? Аты-баты, Два рубля. Аты-баты, Кто выходит? Аты-баты, Это я”. Хорошее упражнение и для звука “Ы”, не дающегося иностранцам, и для запоминания очень нужной в жизни фразы “Сколько стоит?”, и для объяснения, что такое самовар: американцы, как правило, ни слова этого, ни предмета не знают. Дженнифер “водила”, она произносила слова считалки, указывая ладонью по очереди на каждого из нас. Постепенно все “вылетели”, остались Дженнифер и Майк. И тут игра застопорилась. Ни один из них не хотел ответить “Это я” на вопрос “Кто выходит?”. Добравшись до конца считалки, и Дженнифер, и ее отец произносили, указывая на визави: “Это ты”, — и так продолжалось все время. Пришлось их остановить, проигравшего не было, иначе зачем они так долго, без улыбки, соревновались в упорстве? Может, в этом и есть “американский характер”...

За урок я брала с них совсем небольшие деньги — те же самые 25 долларов, что и с матери корейчонка. Я знала, что Майкл занимает крупный медицинский пост в университете, но при этом видела, что семья эта трудовая, многодетная. Когда обсуждался вопрос о деньгах, я, по-видимому, удивила их скромностью требований. Наверное, в целях “компенсации” Шер к каким-то американским праздникам дарила мне то флакон духов, то пачку пахучего мыла, а однажды вся наша семья была приглашена Майком в ресторан — к большому восторгу сына. В Италии мы очень любили бывать в ресторане. Туда нас обычно приглашала семья наших друзей. Наши собственные финансовые возможности посещение итальянских ресторанов исключали. И в России мы далеко не всегда могли себе позволить пойти в ресторан. В 70-е — начале 80-х семейные праздники мы отмечали в рыбном ресторане “Якорь”, что находился возле Белорусского вокзала, но к рождению сына и ресторан этот бесследно исчез, и возможности наши не могли соответствовать ценам “в условных единицах” в многочисленных ресторанных заведениях с экзотическими названиями, расплодившихся вокруг нашей Покровки…

Американский ресторан удивил. Прибыли мы туда днем, во время “ланча”, и, как я поняла впоследствии, было это место не настоящим рестораном, а “дайнером” — заведением, где в течение всего дня кормят завтраком. И что же — от желающих нет отбоя, ходят сюда целыми семьями с детишками, которые дома откажутся от овсянки или яичницы, а здесь слопают с удовольствием. Дайнер, куда привезли нас Магиллы, был к тому же определенного направления — яичного. Все блюда меню включали яйца в том или ином виде. Майк, мне казалось, с неодобрением смотрел на мою почти нетронутую тарелку, свидетельствующую, что не пришелся мне по вкусу ни особый омлет, ни английский мафин — спрессованный круглый кусок серого хлеба… Загладить неловкость с неудачным ужином — сын тоже не был любителем яиц и выглядел разочарованным, что не укрылось от глаз Майка и Шер, — помогла мне “зубная история”.

Зубная страховка у нас в Америке была, но я боялась, что ее для лечения зубов недостаточно. Зубы у всей нашей семьи были плохие и болели. Один раз у меня заболел зуб под коронкой, да так, что я не могла ни спать, ни есть. По совету доброхотов, купила стерилизующую жидкость и полоскала рот — помогало как мертвому припарки. Уже собиралась ехать в Россию и договаривалась с московским стоматологом Мишей, в свое время ставившим мне коронку. Он брался ее снять, чтобы потом вновь поставить.

И тут, на счастье, позвонила подруга из Техаса. Услышав про планируемый “зубной” бросок в Москву, она закричала в трубку: “Дура, зачем тебе этот каменный век! Здесь есть такой врач, который сверлит зуб под коронкой. Возьми книгу “Желтые страницы” и найди стоматолога-эндодонта. Только нужно правильно выбрать — чтобы был молодой, здоровый и пел песни или насвистывал”. По “Желтым страницам” трудно было понять, кто из тройки врачей этой специальности отвечает названным характеристикам. Записалась наугад, и оказалось потом, что попала в десятку.

Врач и его помощница работали около трех часов, это была целая операция, с использованием всевозможных новейших приспособлений, веществ и аппаратов. Продолбить коронку. Извлечь гной. Удалить нерв. Поставить пломбу. По дороге случались всяческие неожиданности — врач делился с сестрой, что еще он хочет сделать, чтобы исправить ошибки своего русского коллеги. Бедный Миша! Он был хороший дантист, но далеко ему было, кустарю-одиночке, до возможностей этой марсианской технологии и космической аппаратуры!

По окончании операции я была, по слову славян, побывавших на службе в Царьграде, “то ли на земли, то ли на небесех”. Единственнный вопрос, который я задала ангельски прекрасному юноше-врачу: неужели у вас сегодня есть еще пациенты? Он широко улыбнулся и сказал, что его рабочий день только начинается... За всю операцию с меня взяли всего-навсего двести долларов (правда!) — и эту фантастическую для меня историю я рассказывала потом всем встречным и поперечным. Рассказала и Майку с Шер, вызвав у них прилив национальной гордости.

Постепенно я поняла, что Майк и Шер очень религиозны. Они были не мормонами — оба принадлежали к методистской церкви. Для нашего сознания странно: в “цитадели мормонов” свободно располагались другие церкви, не подвергаясь преследованиям, имея возможность миссионерствовать... Майк и Шер стали относиться ко мне заметно теплее, когда увидели на стене копию иконы Владимирской Божьей Матери...

И “Колокольчик” отзвенел…

В самый разгар Олимпиады 2002 года муж нашел работу в Бостоне, и мы должны были спешно уезжать. Денег не было. По дороге домой с Бостонской конференции — именно на ней его заметил менеджер химической компании — муж наехал на острый предмет, и без того дряхлая машина полностью вышла из строя. Слесарь из русских запросил триста долларов, деньги — а мы их заняли — взял, а машину не починил. Помню, я никак не могла примириться со случившимся — почему-то казалось, что уж в Америке мошенников не должно быть... Нужно было срочно покупать машину, на переезд тоже нужны были деньги — нанявшая мужа компания находилась в самом начале пути, “подъемных” для переезда ему дали в обрез...

В этой ситуации две американские семьи российского происхождения одолжили нам денег. Сейчас я знаю, что в Америке денег не одалживают, а если одалживают, то под проценты. Тогда же казалось естественным, что наши заимодавцы процентов с нас не брали… Семейство Магиллов внесло свой вклад в наши предотъездные хлопоты: Майк и Шер привезли нам раскладные стулья и спальные мешки, чтобы, отправив в путь свою мебель, мы могли нормально провести несколько дней и ночей в голых стенах покидаемой квартиры. Родители корейчонка пригласили нас на прощальный обед в тайском ресторане. Таким образом, семьи всех моих учеников были задействованы в нашем переезде. Расставаться было жаль, но Америка — такое странное место: приучает не оглядываться назад...

В ночь перед вылетом мы легли на привезенные Магиллами спальные мешки. Из углов задувало, заснуть было невозможно — мешало и волнение, страх перед неизвестным… У меня с детства осталась привычка, когда не спится, мысленно рисовать перед закрытыми глазами картину сказочной страны: лесистый берег, водная гладь, по которой плывут два белых лебедя... Эта чудесная картина меня обычно усыпляла, усыпила и в тот раз. Оказавшись в Ньютоне, я обнаружила, что картина была будто списана с натуры — именно в таком необыкновенной красоты месте, на пологом берегу реки, среди смешанного леса, стоял наш дом. По реке плыли лебеди.

По прошествии времени думаю: как хорошо, что новая жизнь началась у нас с необыкновенного места, носящего название Ньютон. Городок этот входит в Большой Бостон наряду с Брайтоном и Бруклайном. Но, попади мы в Бруклайн, нас окружала бы обстановка замусоренного провинциального городка с нелепо огромными разноцветными вывесками на серых фасадах унылой двухэтажной застройки... Наш Ньютон, с его официальным названием City Garden (Город-сад), словно выплыл из моих детских грез и сновидений со своими домиками-виллами, благодаря холмистому рельефу слегка приподнятыми над уровнем земли, в окружении щегольски подстриженных кустов, причудливых деревьев, веселых лужаек и газонов.

У американцев нет обыкновения окружать свой дом мощным забором с гвоздями и проволокой. Дома и газоны Ньютона мирно перетекают в другие дома и газоны, на цветущие кусты и пышные цветы возле входной двери можно и должно любоваться... Уж не этот ли город-сад, — приходила в голову естественная мысль, — так и недостроили рабочие из известного стихотворения Маяковского? Те, что, лежа под старой телегой, мечтали, что “через четыре года здесь будет город-сад”?

В Бостоне действовали несколько серьезных русских школ для детей от восьми до семнадцати лет. В ньютонской библиотеке я наткнулась на листочки-приглашения посетить отчетный концерт одной из них — литературно-драматической студии Нины Гольдмахер. Посетила — и обомлела. Дети, родившиеся в Америке, читали стихи Блока, Волошина, Цветаевой — с разнообразными акцентами, но с верными интонациями, с пониманием и сопереживанием; играли сцены из Гоголя, Чехова, Булгакова! “Великая русская литература”... На родине на тебя махнули рукой, посчитав малоинтересной для современных школьников, но ты упрямо прорастаешь на чужой почве, помогая подросткам из русских семей.

Позже я узнала, что Нине помогает один из “бывших родителей”, наделенный ярким талантом комедийного режиссера, Миша Редько. Этот тандем, работающий уже почти двадцать лет, создал в Бостоне потрясающий пласт русской культуры…

“Рекогносцировка” показала, что мне тут лучше всего заняться малышами, а тут как раз четыре мамы, чьи старшие дети занимались в студии Нины, обратились ко мне с просьбой взять на обучение их четырехлеток. Первая мысль: зачем таким малышам школа? Но мамы были настроены решительно: дети должны научиться читать и писать по-русски до того, как пойдут в американскую школу.

Моя школа для малышей “Колокольчик” быстро стала известной в округе. Постепенно отстоялась своя методика. В ее нащупывании мало помогали буквари и хрестоматии для русской начальной школы — эти “пособия” рассчитаны на каждодневные уроки с русскими детьми. А я занималась всего час в неделю и с детьми из Америки, в чьих семьях порой разговорным языком был англоамериканский. В час работы нужно было уложить и чтение, и письмо, и ответы на вопросы, и их “задавание”, и пение песенок, и декламацию стихов, и пантомиму, и танцы, и произнесение скороговорок, и даже телефонные звонки — звонила, причем довольно регулярно, утка Кряка с близлежащего берега реки Чарльз. Была она ужасно безграмотна, и каждый ее звонок грешил смешными ошибками, которые приходилось совместно исправлять. За эти годы — сколько было чудных детей, родителей-помощников, а уж какие были бабушки и дедушки!

“Колокольчик” прожил пять лет. Мог бы и больше, но случилось непредвиденное: муж потерял работу. Это было не “американское увольнение”, когда к тебе подходят и велят собрать пожитки до обеда, а если протестуешь — вызывают полицию… Нет, Саша был последним, кто закрывал дверь офиса биотехнологической компании, по несчастью, пустившейся в плаванье перед самым террористическим актом 11 сентября 2001 года. Инвестиции прекратились — и она, несмотря на уже полученные прекрасные научные и технологические результаты, пошла ко дну.

Положение наше было плачевным: дети еще не кончили учиться, за снимаемый дом нужно было ежемесячно платить значительные суммы, а моя работа не давала ни “нормальных” денег, ни медицинской страховки. Помощи ждать было неоткуда, не было у нас ни накопленных средств, ни недвижимости, которую можно было бы продать, ни богатых родственников, могущих дать взаймы. Мы впервые попали в эту ситуацию и не знали, можно ли из нее выбраться и какое время на это потребуется. Сейчас уже могу сказать: потребовалось полгода ежедневных — с утра до позднего вечера — упорных поисков, прежде чем, вслед за полнейшим штилем, отсутствием телефонных звонков и электронных откликов, вдруг обнаружились две компании, которым Саша был нужен позарез. И эти две компании начали за него борьбу, так что он смог выбрать ту, которая его больше устраивала...

Но шесть месяцев мы жили в состоянии полнейшего стресса. В те дни я не могла заставить себя улыбаться, а потеря улыбки означала одно: занятия с детьми нужно прекращать. И “Колокольчик” отзвенел.

Одинокие

За восемь бостонских лет вопрос, зачем американцы учат русский, нашел еще несколько ответов.

Моего первого взрослого ученика на бостонской земле звали Хью. Мне почему-то казалось, что полное имя от этого — короткого — будет Хьюго. Но нет, Хью утверждал, что никакого полного имени у него нет и что в документах он значится как Хью. Хью так Хью. Лет пятидесяти, высокий, сухощавый, светловолосый, с деликатными и нетипичными для американца хорошими манерами — любопытно мне было, почему успешный финансист с гарвардским образованием вдруг надумал заниматься русским языком. И не с какой-то дальней целью, а так, для себя. При том что способностей к языкам у этого немолодого (но моложавого и спортивного) человека явно не было. Он даже звуки различал с трудом, постоянно путая шипящие со свистящими и произнося “скола”, “штул”, “штол” “шабака” и почему-то “учитать” вместо “читать”, “юрок” вместо “урок” и “суббода” вместо “суббота”. Признался мне, что и по-английски читать ему нелегко, так как у него дислексия — нелады с выработкой навыков чтения... Оказалось: летом он был в Петербурге, город ему необыкновенно понравился, и он захотел прокатиться на лодке по Неве. Катание кончилось плачевно — лодка, от волны ли, по его ли неосторожности, перевернулась, и Хью начал тонуть. Ни одного русского слова, кроме “spasiba”, он не знал. Потому из последних сил кричал по-английски “help me!” и чуть было не утонул. В последнюю минуту к нему пришли на помощь, но в растревоженную погибельным страхом душу запало: кричал бы по-русски, сразу бы услышали. У меня эта история вызывает вопросы: как и почему Хью отпустили одного в лодке, куда смотрел его переводчик (без переводчика Хью не мог бы взять лодку), где были спасатели — ведь лодку можно взять только на лодочной станции, где обычно есть и спасатели... Как бы то ни было, я назначила минимальную цену за занятие — 25 долларов.

Хью приезжал на уроки регулярно в течение шести лет. Не могу сказать, что занятия дали какой-то особенно роскошный плод. Все эти шесть лет мы с Хью занимались “повторением пройденного”. Причем каждый виток повторения воспринимался как новый материал, текст читался с теми же ошибками... Однако некоторый прирост все же был: Хью мог твердо ответить на двадцать вопросов, которые я упорно задавала ему все годы наших занятий, примерно столько же вопросов были в его речевом активе. Я примирилась с мыслью, что для Хью, до пяти часов вечера занятого работой с клиентами, наши уроки — просто разрядка, уход от цифр, деловых обедов и ужинов, ежедневного чтения финансовых отчетов и таблиц падения и роста доллара… Уход в иные, непрактические, идеальные сферы. После вечернего урока он с моим мужем дискутировал по поводу неуклонного падения доллара. Хью говорил, что падение благоприятно для американской валюты и должно продолжиться, рассказывал он и о Китае, где заимел клиента и куда ездил в деловую командировку, — рассказывал воодушевленно — как о стране фантастического экономического потенциала. Свою работу финансового консультанта Хью любил и ею гордился. Русская фраза “я финансист” звучала в его устах примерно как “я король”…

Как правило, наш урок начинался с чтениянаиболее трудоемкой для нас обоих деятельности: Хью было адски трудно читать, а мне — его слушать. Но преодоление трудности входило в список “удовольствий”, получаемых от занятий русским языком. Зато уже следующая часть — вопросы и ответы — шла гораздо легче. Что до разговора на свободные темы, то он был просто отдохновением. Как-то на своем “американском” русском Хью рассказал о недавно купленном им в Кембридже огромном доме. Похвалился: теперь каждое утро он может бегать по набережной вдоль реки Чарльз. Я воспользовалась темой дома для повторения чисел: “Хью, сколько в твоем доме окон и дверей? Сколько в нем комнат?” Оживившийся Хью начинает перечисление: двадцать окон, двадцать пять дверей, три спальни, девять комнат, одна большая лестница и одно окно в потолке. “Окно в потолке?” Он кивает: “Да, луна смотрил”. “Луна смотрит? Как здорово!” Он продолжает: “Шад, — показывает рукой за окошко, — ждезь шад и птица поет, когда я просыпаю”. Возгласом восхищения отвечаю на сообщение о чудесном саде. Тут же оказывается, что дом не такой уж чудесный — требует ремонта: надо вставить новые двадцать окон, поменять двадцать пять дверей, настелить полы в трех спальнях и в девяти комнатах, обновить лестницу. К тому же наступила весна — и крыша стала протекать, так что следует заменить и ее вместе с окошком в потолке. На мои соболезнования Хью отвечает неожиданно весело: дом куплен очень дешево, и ему нравится ремонтировать свой новый дом.

Шесть лет каждый вечер вторника его белая ауди останавливалась возле нашего дома. При Хью мы обживали нашу крошечную квартирку в Ньютоне, он был свидетелем взросления Илюши, приезда Наташи, Сашиной “безработицы” — ее он воспринимал по-американски: без лишних сантиментов, с завидной уверенностью, что все обойдется... За эти годы Хью еще раз побывал в России, навестил моих родителей и выпил “сто граммов” за столом московской кухни с моим отцом-фронтовиком… И вот этот мой ученик, ставший почти родственником, позвонил в начале экономического кризиса: “Ирина, следующего урока не будет — кризис”. И все. Американцы умеют быстро обрывать связи.

Крис — эксцентричная американка с примесью мексиканской крови, широкоскулая, с черными прямыми волосами — полная противоположность Хью, однако тоже встречалась со мной не совсем для изучения языка и тоже исчезла внезапно. Будучи замужем за врачом и имея двух девочек-подростков, жила она по-молодому — неугомонно. В свободное время Крис занималась — и весьма успешно — игрой на флейте, выделкой “квилтов”, лоскутных ковров, — уникальным ремеслом, рожденным в Америке, посещением лекций по философии в Гарварде и проповедей в Научной церкви, борьбой с педагогическим мракобесием в школах своих дочерей, подтягиванием к экзаменам по математике чернокожих обитателей трущоб, спасением Нью-Орлеана (безвозмездно строила дом для пожилой афроамериканки), оформлением театральных постановок в экспериментальном драматическом театре Бостона — это только то, о чем я знаю. При этом она работала программистом в различных компаниях, с руководством которых у нее всегда и разнообразно не ладились отношения, результатом чего обычно был уход и поиски новой работы.

Крис всегда и всюду опаздывала. Ее нанимателям это не нравилось, не нравилось это и мне — урок задерживался на полчаса, час, а то и на более продолжительное время. Закончив факультет русского языка и вполне прилично овладев русской грамматикой, Крис пришла ко мне совершенствовать разговорный язык. Дело для меня нашлось: почему-то у Крис все без исключения ударения в русской речи были неправильными. КошкА и собакА, перЕход и перЕлет — в ударениях Крис не было никакой логики, кроме той, что они неизменно не совпадали с нормой… Но ездила она ко мне не за русским языком — его она знала. Ей не хватало общения. Я видела, что у нее нет настоящих подруг. Мне кажется, наши уроки были для моей ученицы-подруги чем-то вроде сеанса психоанализа, тем более что “чужой” язык располагает к излияниям.

Крис звонила с дороги: “Ирина, у меня заболел муж, дочки не пришли из школы, кончились деньги, нет бензина, на дороге пробки, НО Я ПРИДУ”. Мой сын, случайно услышавший звонок Крис с дороги, с тех пор часто повторял: “Нет бензина, кончились деньги, везде пробки, но я приду”, — и я вспоминала эксцентричную, увлекающуюся, смешную, талантливую Крис.

Как-то я получила странный подарок из Солт Лейк Сити — одна моя читательница прислала мне в “знак сердечной дружбы” красное пончо из какой-то волокнистой, с торчащими во все стороны пухом и перьями, материи. Надеть его на себя было немыслимо, но я знала, кому его подарю — Крис из таких вот случайных вещей “сочиняла” костюмы и декорации для постановок экспериментального театра. Крис подарку несказанно обрадовалась и сказала, что использует его для костюма Дракулы…

Исчезла она внезапно и странно — летом собиралась в одиночку отправиться в Большой Каньон, чтобы встретить там свой день рождения. В день ее рождения я позвонила ей по мобильному телефону — никто не отозвался. И все. С тех пор я Крис не видела, телефон ее молчит. Случиться с нею могло все что угодно, вплоть до самого фантастического... Я иногда со страхом думаю: уж не осталась ли она навсегда в Большом Каньоне? Надеюсь и даже уверена, что нет. Бог спасает безумцев.

Где туалет? Хочу есть и пить

Первое слово, отработанное мною с Хью в память о перевернувшейся в Неве лодке, было “спасите!”. Еще с одним учеником я начинала занятия с повторения фразы: “Помогите мне, пожалуйста, я американец”. Он должен был отправиться на работу на Урал, под Челябинск. Страху его не было предела.

Он нашел меня в Интернете, и мы договорились о предварительном уроке. Пришел невысокий человек, очень неловкий и испуганный. Трудно было понять, сколько ему лет, по виду — серому от страха лицу, напряженным морщинам — можно было дать и сорок. Оказалось — двадцать один. Догадаться об этом можно было только по легкой молодежной курточке с вышитым на ней именем — “Джеф”. Пришел он в декабре, а уже в январе ему предстояло путешествие в Россию.

Как я поняла, он работал в автомобильной компании, производившей какие-то детали для BMW и связанной с сибирским производителем. Нужен был человек из американской компании для налаживания производства на Урале. По причине ли редкой безответности и неумения за себя постоять, но выбор боссов пал именно на Джефа, двадцатилетнего птенца, который не то что на Урал — вообще еще не летал на самолете. Мне пришлось объяснять ему, что в аэропорту он должен будет пройти регистрацию, “check in”. Этот известный всем путешественникам термин он услышал впервые.

Думаю, что именно страх делал Джефа неспособным к усвоению русских слов. Ничего, пусть он читает их по бумажке — решила я. Мы стали записывать в тетрадь слова и выражения, которые должны были ему пригодиться: “Помогите мне, пожалуйста, я иностранец. Я из Америки. Где туалет? Хочу есть и пить. Сколько стоит? Вот мои документы. Я плохо понимаю по-русски”.

В начале урока я проводила с Джефом сеанс психотерапии: ничего не бойся, русские любят иностранцев, если увидят, что ты растерялся, заблудился, — обязательно помогут. Посоветовала найти по Интернету в Челябинске девушку и завести с ней переписку. Все же ему придется почти месяц провести в “снегах Сибири”, и иметь там знакомого человека, девушку, будет неплохо. На последнем уроке — их всего было четыре — Джеф белыми губами повторял, как молитву: “Помогите мне, пожалуйста, я американец. Сколько стоит? Где туалет? Хочу есть и пить”.

Мы условились, что через месяц, вернувшись из городка под Челябинском, он мне напишет. Но ни через месяц, ни через два весточки от него не было. На мое электронное письмо он тоже не отозвался. Наша семья не раз возвращалась к судьбе “бедного Джефа”: за ужином мы часто обсуждали различные варианты его пребывания на Урале, от катастрофического до вполне благополучного...

А вот Джона — Ваню, как я его называла, — на Урал прямо-таки тянуло. Его ситуация напоминала Джефову: американская автомобильная компания, в которой было много русских, решила отправить его, молодого специалиста, в командировку в город Миасс. Русские, стоявшие у руководства компании, сами на Урал ехать не хотели, посылали американца. Молодой, лет двадцати пяти, но уже женатый, очень подвижный и буквально накаченный какой-то озорной энергией, Джон был полной противоположностью Джефа. Незадолго до поездки в Россию они с женой, учительницей начальной школы, путешествовали в Африку, в Эфиопию. Приехал Ваня похудевшим, но глаза из-под лохматой челки по-прежнему глядели неутомимо и озорно.

Я, обнаружив у него исключительные фонетические способности, мечтала сделать его выговор чисто русским. Уже в первой открытке из России Ваня писал, что все русские удивлены его хорошим произношением... Он пробыл в Миассе полгода, на три летних месяца к нему приезжала жена. Оба были очарованы красотой Урала — там как раз восстановили деревянные часовни и храмы. Один такой храм запечатлен Джоном и Кэти на миасских фотографиях, вокруг — русская несуетная природа... Ваня вернулся “заболевшим” Россией, мечтает туда вернуться.

Влюбленные

Сорокалетняя служащая Джерри, мать двух взрослых детей, соединившись с русским, желала понять, о чем он так увлеченно беседует со своими друзями во время застолья. На ознакомительный урок они приехали вдвоем, причем ее друг общался со мной поначалу исключительно на плохом английском. Перейдя на русский, он продемонстрировал весьма слабое владение и им. Сомневаюсь, что содержание его бесед с друзьями было так уж интересно. Но любовь и желание построить семью заставили Джерри после трудового дня в офисе приезжать на наши уроки.

С тем, что американки, вышедшие за русских, стремятся научиться русскому языку, я сталкивалась часто. Высоким образцом такой американки стала для меня Джеми — кругленькая, с ярко-синими, прямо васильковыми глазами, в цветастом платье с белым воротничком — ее легко было узнать в женских фигурах на картинах ее Алекса. Он убирал избыточность телесных форм, акцентируя глубокий и радостный взгляд — взгляд обретенного счастья. Можно представить, как тяжело приходится жене художника, а жене художника в Америке — тяжело вдвойне. Где-то я читала высказывание одного из “отцов основателей”, чуть ли не Джефферсона, что людям, выбравшим для себя профессию писателя, художника или музыканта, Америка противопоказана. Со времен Джефферсона многое изменилось, но “прагматический”, направленный на “делание дела” и “зарабатывание денег” американский дух никуда не делся. Здесь нужен не художник, а дизайнер, оформитель — тот, кто упакует товар в модную, броскую оболочку. Алексей Геласев, муж Джеммы (так по-тургеневски я звала Джеми), — настоящий художник, подвижник, верный урокам “петербургской школы”. Пишет не на продажу, а, как всякий вольный артист, — по вдохновению, по внутреннему побуждению; исходя не из моды, а из своих интуиций... Таким сложно везде — и в России, и в Америке, но именно они не дают исчезнуть или переродиться в китч великому искусству живописи.

Джеми так любила Алекса, что, кажется, стала больше русской, чем сами русские. И Колю, своего трехлетнего сына, учила русским словам и песням. Наши уроки начинались и заканчивались песнями. Трудно было выкапывать из памяти все новые и новые песни для Джеми и ее умного и музыкального Коли. К сожаленью, день рожденья только раз в году. Чунга-чанга — синий небосвод. Мишка с куклой громко топают... Мне все казалось, что эти ерундовые песни не стоят ни Джеми, ни Коли. Если бы можно было, я бы откопала для них что-то грандиозное, эпохальное, достойное чудо-ребенка и его энтузиастки-мамы. Но — ничего, кроме “Крокодила Гены”... А локтевские пионерские песни на слова Ольги Высотской, хоть и с задорными, радостными мелодиями, казались отжившими. Всем родной земли героям, мастерам великих строек, пионерский привет передай! О житье-бытье счастливом в русских селах говорят. Мы скромные — не хвалимся мы лагерным житьем, но скажем вам по-честному: отлично мы живем. С Джеми я не решалась разучивать песни времен пионерского детства как раз из-за лежащих на поверхности “идеологем”, но как убог, однако, был мой репертуар чисто детских песен, как скучны они были в сравнении с революционными, военными, теми же пионерскими, содержащими энергетику “большой” идеи…

“Джеммочка, ты звонила вчера в Питер?” Дело в том, что Джеми пришла ко мне не столько из-за Алекса, сколько из-за его питерской родни, бабы Зины и тети Бэбы. С Алексом, прекрасно владеющим английским, Джеми спокойно могла общаться на своем родном языке, а вот с питерками... Хватала язык она с лету, начала говорить после нескольких занятий и скоро уже не боялась телефонного разговора с бабой Зиной. “Ирина, она говорил, что мой язык — прекрасно. Я поняла, что она говорил! Коля тоже говорил в телефон русский слова”, — гордостью Джеми было то, что именно она учила Колю русским словам и фразам.

С бабой Зиной общаться было не так трудно и страшно, как с тетей Бэбой. Для разговора с этой утонченной, художественно образованной теткой мужа Джеми должна была овладеть специальным словарем. Судя по Джеминым рассказам, Бэба была коренная одинокая петербурженка, чей интерес был сосредоточен на искусстве — театре, живописи, балете... “Что идет сегодня в Мариинке? Кто танцует вечером в балете? Я обожаю Гергиева. Ты ходила в филармонию? Каков Темирканов! Я хочу посмотреть Рембрандта в Эрмитаже. А в Русском музее — Крамского. Тебе нравится его “Христос в пустыне”?” В тетради Джеми мы записывали целые воображаемые диалоги с тетей Бэбой. Джеми восхищалась Алексом и его родней, а мне вчуже было радостно, что есть еще в Петербурге такие “тети Бэбы”, которых хлебом не корми, а дай посетить музыкальный концерт, спектакль или выставку.

Заветный

Есть у меня любимые, “заветные” ученики, чья жизнь переплелась с моей, и они стали героями моих рассказов и пьес. Один из них — американец, и он, наоборот, узнал себя в герое одного моего рассказа. Рассказ я дала ему почитать, чтобы услышать мнение американского юноши о персонаже — тоже американском юноше. Оказалось, что их объединяло одиночество, отдаленность от родственников, мысли о русской литературе, о писательстве... Впоследствии сбылось и главное: от Майка ушла русская девушка.

Вот странность: он даже не закончил школы, а как работает с книгой — выписывает из рассказа все незнакомые слова, ищет их значение, делает пометки, выспрашивает у меня пояснения, хочет доискаться до смысла, “дойти до самой сути”... Кто его этому учил? Фамилия у него немецкая, идущая от отца, которого он никогда не видел. Мать после рождения Майка продолжала искать свою судьбу, и подросток остался практически на руках чужих людей — он до сих пор ездит в Колорадо навещать эту пожилую пару школьных учителей, научивших его радиоделу и элементарно пригревших.

Работает он программистом в компании, создающей компьютерные игры. Не имея университетского диплома и законченного школьного образования, он, однако, на хорошем счету, его выделяют.

Миша, как я его называю, сказал мне при встрече, что никогда не ощущал себя американцем — скорее, русским. Так говорил и другой мой “заветный” ученик — итальянец Лоренцо. Произошло это с ними по вине Достоевского. Прочитав “Братьев Карамазовых”, Миша срочно стал искать в Сан-Франциско русских. Ему указали на беженку из Грозного, психолога по образованию. Не будучи профессионалом, она давала ему большей частью побочные знания — из области быта, этнографии, психологии. Но на том первом этапе это тоже было важно.

После первого нашего с ним урока он смотрел слегка ошалело. Не зная, как выразить восторг и благодарность, он прибавил к положенной сумме еще тридцать долларов. Я отнесла их к его машине, сказав, что он ошибся, — он покраснел и взял деньги. На следующем занятии начал объяснять, что, к сожалению, американцы не знают другого способа выражения благодарности, я его перебила, вопрос был замят и больше не поднимался...

Через два года наших занятий он поехал в Московский университет на летние курсы русского языка для иностранцев, причем на индивидуальные занятия. Вот ситуация: человек тратит большие деньги, тяжелым трудом заработанные, на “блажь”. С практической точки зрения эти курсы были Мише не нужны — с ними никак не соприкасалась его работа.

Вернувшись после месячного пребывания на курсах, Миша с трудом мог рассказать, что, собственно, там было. Похоже, что при определении уровня его подготовки произошел какой-то сбой: Миша, с которым до того мы занимались практической грамматикой и синтаксисом, делали упражнения и читали только учебные тексты, был направлен на овладение курсом русской литературы на русском же языке... Не понимаю, почему преподаватель, занимавшаяся с Мишей четыре часа каждый день, не поняла, что работа ему не по силам и не по возможностям. Огромный массив русской прозы, неожиданно на него свалившившийся, Миша, естественно, освоить не мог. Потом, когда я его спрашивала, что он вынес из “Обломова”, “Войны и мира”, “Дамы с собачкой” и прочих “изучаемых” в кусках произведений, он растерянно моргал и отделывался междометиями. Каждый день до и после четырехчасовых занятий в университете в комнатенке московской квартиры он читал, читал и читал, пытаясь понять. Но понять не получалось, ибо он привык работать последовательно и размеренно, осмысливая и разбирая слова и предложения...

Когда мы с ним обратились к литературе, мы начали с маленьких рассказов Антоши Чехонте, дальше — больше. Уже и “Дом с мезонином”, и “Невеста”, и “Ионыч”, и знакомая Мише по “изучению” на курсах “Дама с собачкой”, которую он прочитал, как впервые, появились на нашем учебном столе.

Удивляло его восприятие этих рассказов. Он не видел в них любовного сюжета — все его внимание было сосредоточено на моральной и идеологической стороне рассказа. В “Даме с собачкой” никак не мог примириться с Гуровым, с его высказыванием о женщинах — “низшая раса”, с той легкостью, с которой он, женатый и имеющий трех детей, вступил в связь с молодой неискушенной женщиной. Ее Миша тоже осуждал за то, что поддалась соблазну... И сколько бы я ни говорила: “Миша, это не связь, это любовь. Она просто так началась как курортный роман, но помнишь, когда они поехали в Ореанду, там один человек постоял, поглядел на них и ушел? Это же он понял, понимаешь, Миша, он понял, что это любовь и ей не нужно мешать... ты читай дальше — и увидишь, что Гуров переродился и что вообще эти двое были предназначены друг для друга изначально”, — сколько бы я всего этого ни говорила, переубедить моего “моралиста” было трудно.

“Дом с мезонином” — один из лиричнейших чеховских рассказов — Мишу сильно задел, но вовсе не лирикой. Для него главным оказался спор художника и Лиды о том, стоит ли что-то делать, чтобы облегчить жизнь народа. Миша понимал, что Чехов не сочувствует Лиде, что она злая, разбила жизнь своей сестре, но “въехать” в логику художника тоже не мог. Почему он не работает? Почему он против медицины для крестьян? Я опять начинала трепыхаться: “Миша, ты помнишь у твоего любимого Достоевского — про слезинку ребенка? Там герой не хочет гармонии, если она родилась из зла. Это — русский максимализм. И художник у Чехова не желает что-то строить на гнилом фундаменте — он хочет не жалеть крестьян, а сделать их равными себе”...

И тут мы приходили к разговору о революции. Ведь, что ни говори, а великие писатели XIX века подвели к ней своих читателей, перед ней остановились в раздумье, смущенье, смутных пророческих догадках. Чеховская “Невеста”, один из последних рассказов Чехова, — она за то, чтобы “жизнь перевернуть”, ибо жить в том пыльном и скучном городишке, где жила Надя, нестерпимо для вольного духа.

О, как Миша понимал эту мысль насчет “переворачиванья жизни”, как нравилось ему, что Надя порвала со своим домом и прошлым. “Но, Миша, это тяжелый путь. Россия его прошла — и надорвалась, он заводит в тупик, в кровь, в убийства... Есть одна русская исследовательница, она пишет, что рассказ “Невеста” вообще не нужно включать в число избранных, что Надя спокойно могла жить в родном городе, в том доме, что купил для нее жених, — тот, что играет на скрипке и ругает себя за безделье... — но тут я сама ужасалась и останавливалась. — Миша, ты понимаешь, как это: жить в чужом доме, куда тебя приводят, как на экскурсию, где все вещи выбраны не тобой? Жить с нелюбимым... не имея ничего впереди, никакой мечты...”

Нет, не думаю, что исследовательница права... Миша тоже так не думал. Может быть, вот эта способность русских “перевернуть жизнь” и привлекала его? И притягивала к России? В последнее время он задумал дальнее путешествие. Толчком стала встреченная в букинистическом магазине книжка одного англичанина, посетившего Россию накануне революции. Англичанин пересек Русский Север — Архангельск, Белозерье — край “непуганых птиц”. Описал свои приключения, сделал фотографии церквей, изб, местного населения, поместил в книжке карты своих маршрутов. И вот у Миши зародилась мысль повторить это путешествие. Я ее поддерживаю, неизменно прибавляя: найдешь себе там невесту и книгу напишешь. Когда возвратишься...

Десять лет я живу в Америке и полюбила эту страну — красивую, мощную, с упорным разноплеменным народом. Страна эта отнеслась ко мне по-доброму: не потребовала отречения ни от родины, ни от родного языка, поселила в зеленом городе, дала возможность заниматься любимым делом. Живи и радуйся...

Но в ночной час видится мне другое место. Я его окликаю, оно меня окликает. Ау! Где ты? Где я? Оглядываюсь, иду по незнакомой узкой тропинке — и выхожу к шоссе, по которому с грохотом и воем мчатся легковушки и грузовики. Вхожу в подъезд кирпичного дома, поднимаюсь на верхний этаж — и окунаюсь в веселье, беготню, праздник. “Дело было под Полтавой” — звучит задорный мотив. Под него маршируют, празднуя новоселье, молодые, неправдоподобно красивые мама и папа, за ними — как вагончики за паровозом — резво топочут и размахивают руками две девчушки с темными косичками. “Дело было под Полтавой, дело славное, друзья! Мы дралися там со шведом под знаменами Петра” — как радостно звучат голоса, как прекрасно новоселье, как далеки и невозможны разлука, болезни, смерть... Я просыпаюсь в слезах и совсем в другом месте, а в то — заколдованное — мне уже никогда не попасть.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru