Хоть и с опозданием
Карен Бликсен. Прощай, Африка! Роман. СПб.: Лимбус Пресс, 1997. — 374 с. 5 000 экз.
Досадно, что роман этот не пришел сюда, когда судьба далекого континента значилась у нас в повестке дня (А. Галич: “А как первый был вопрос — “Свободу Африке!”...”), когда наша правоверная общественность изнемогала от любви к далекому континенту, а советская поэзия радовала метафорическими открытиями — “Африка имеет форму сердца”. Правда, и Западу понадобилось без малого полвека, чтобы роман датской писательницы был признан бестселлером, Сидней Поллак, собрав голливудское созвездие, снял по нему фильм, увенчанный семью Оскарами.
Вероятны разные версии феномена Карен Бликсен. Одна из них — откровенное безразличие писательницы к литературным поветриям; самоуглубленность творчества не гарантирует быстрой популярности. Успех пришел, когда белая цивилизация, приблизившись к компьютерной эре, почувствовала относительность своих преимуществ, их недостаточность для глобальных общечеловеческих решений...
Помещичья дочь, попробовав себя в живописи и в прозе, надолго покинула Европу, надеясь в Кении завоевать если не славу, то капитал. С капиталом не получилось. Слава не спешила. Ее едва замеченный роман появился в те же годы, что и “Зеленые холмы Африки” Хемингуэя. Когда, наконец, наступит час Бликсен, для кого-нибудь, быть может, поблекнут “зеленые холмы”.
Вряд ли справедлив В. Шаламов, видевший в авторе романа “Прощай, оружие!”, писателя-путешественника. Но, прочитав книгу “Прощай, Африка!”, догадываешься, что имел в виду наш соотечественник, не по доброй воле исследовавший Архипелаг ГУЛАГ. Баронессу Бликсен обстоятельства, пусть и менее роковые, вынуждают погрузиться в глубины, недоступные даже самому впечатлительному путешественнику. Уверенность: “Да, здесь мое место!” — уверенность человека, открытого ветрам нагорий и долин, не щадящего своих рук и своих слуг, готового ждать, когда начнут плодоносить молодые деревья, а кофе удастся выгодно продать на аукционе. Но прежде всего место писательницы, готовно вступающей в недоступный, казалось бы, мир, который становится настолько своим, что остальное теряется за кромкой горизонта. Теряется и — остается с ней, накладывая отпечаток на все подкарауливающее ее здесь. Ей не хотелось стрелять по льву из тяжелой винтовки Денниса. “Но ведь здесь выстрел был признанием в любви, значит, и стрелять надо было из винтовки самого большого калибра, не так ли?”
Деннис охотно слушает ее истории и вызывает у автора самоироничное замечание: “Я всегда думала, что, наверное, стала бы знаменитой во Флоренции времен Чумы” (намек на Боккачиев “Декамерон”).
Приглушенное своеобразие романа в его субъективно-документальной дневниковости, отнюдь не всегда переходящей в исповедь. О Деннисе, его гибели подробно. О муже — походя.
Но и пунктирно подчас обозначенные линии, экзотические сцены, удивительные подробности, составляя канву приторможенного поначалу повествования, забирают в плен не сами по себе, но свободной мыслью, рождающейся из факта, эпизода.
Туземцы приветили, обласкали бедолагу европейца, объяснившегося с ними на языке пантомимы. Но обобщающей категорией “туземцы” Бликсен не злоупотребляет — слишком велики племенные особенности. Белый странник попал к масаи. Их, никогда не бывших рабами, нельзя поработить. Единственный, утверждает Бликсен, здешний аристократический народ. Вольну принять ее умозаключение или отвергнуть. Но задуматься нелишне:
“Подлинная аристократия, как и настоящий пролетариат во всем мире, понимает, что такое трагедия <...> В этом их отличие от буржуазии всех классов, которая отрицает трагедию <...> Хмурые масаи принадлежат одновременно к обоим классам — к аристократам и пролетариату — и они с первого взгляда узнали в одиноком, одетом в черное путнике героя трагедии...”
Межплеменные отношения и межрасовые для Бликсен — не отвлеченная материя. Киплинговское “бремя белого человека”, вызывавшее у нас снисходительную иронию, воспринимается ею серьезно и ответственно. Колонизация — не повод для умиления, но определенный исторический этап. Подобно всякому, омытый кровью, настаивающий на осмыслении. Карен Бликсен предлагает свое, основанное на знании бесконечно запутанных взаимоотношений африканцев и европейцев. Истинную победу обычно приносит не сила, но личный опыт. В случае Бликсен это еще и опыт чужеземной женщины, вынужденной заниматься мужскими делами, решать запутанные проблемы — собственные, своих подопечных, а также белых и черных друзей. Из него, такого опыта, и рождается уверенность художника в своем праве судить, выносить приговор.
Истинная литература, приобщая к несказанно далекой действительности, способна возбудить у читателя желание бросить свежий взгляд и на нечто несказанно близкое, привычное.
Узнав от Бликсен о своеобразных свадебных ритуалах африканцев, о треволнениях с выкупом невест, платой за жен, замечаешь, скажем, так: собственную чрезмерную доверчивость к явлениям далеко не столь простым. Относительно красной цены советского интернационализма уже редко кто заблуждается. Однако не странно ли, например, бездумное отношение к декларируемому равенству полов, когда калым числился условно наказуемым преступлением, а приданое — всего лишь пережитком, “не подлежавшим правовой регламентации”.
Наша встреча с романом Карен Бликсен, конечно, задержалась. Но нет худа без добра. Мы лучше созрели для его восприятия, для оценки, какой он достоин.
В. Кардин