Мария Игнатьева
Лариса Щиголь. Вариант сюжета
Ничего личного. Ничего лишнего
Лариса Щиголь. Вариант сюжета. — СПб.: Алетейя, 2009.
В название вынесена цитата из послесловия Юрия Малецкого к книге стихов Ларисы Щиголь. Думаю, что это очень меткое определение поэтики этой книги, несмотря на то, что все стихи в ней — не только очень личные, но и написаны очень сильной личностью. Чтобы развязать это противоречие, закончу цитату: “Все мы тут были — и все там будем. Если уже не там. Где нас нет. Соблюдайте очередность”.
Мы имеем дело с довольно необычной фигурой в нашей поэзии, и это тем важнее, что таких людей на свете должно быть немало, и если голоса их еще не стали хором, то только потому, что “такие” обычно молчат. Обломок, осколок — вот образ, который первым приходит мне на ум, когда я пытаюсь обобщить впечатление от книги. Родом с Украины — фрагмента рассыпавшейся головоломки, — пережившая разлуку с бросившим возлюбленным, сочиняющая даже не на обочине “большой” литературы, а на некоем оторвавшемся от нее метеорите, Щиголь вполне современница своих собратьев по веку — и тех, кто “здесь”, и тех, кто “там”, жителей —
Той страны, где нам удалось родиться,
Но никто не сможет похвастать, что там и помер.
Чувство меры и человеческая порядочность не позволяют интеллигенту и умнице жаловаться в стишках. В случае же с Ларисой Щиголь можно говорить об удаче: в этой книге высокая доля поэтически безупречных высказываний о такой судьбе. Попытаюсь провести ревизию средств обороны, которые применяет и совершенствует “человек, уперевшись ладонью в висок”.
Первое оружие — это юмор — по отношению к себе и своей ситуации. Вот так, например, поэт смотрит на свое пребывание в Германии:
Тоже, знаете, чуден Рейн при тихой погоде,
И редкая палка долетит до его середины,
Потому что их туда не бросают.
Это первое стихотворение книги, и оно начинается простым и ироничным стихом: “Я теперь живу — или что-то вроде”. Констатация факта (ничего лишнего!) переходит в быстрое уточнение: не следует думать, что это и есть “жизнь”, но и никакой обиды на мироздание в этом снижении тоже нет (ничего личного!). Во-первых, жизнь прекрасна (чуден Рейн), тем более здесь, в эмиграции (“Я теперь европеянка нежная”), а лучше всего то, что здесь у нас чисто и уютно, не то что на днепровских берегах. Поэт смеется не столько над пейзажем, сколько над тем, как сами просятся на уста сравнения с другим, родным пейзажем: смешно не жить, а сравнивать. Способность передоверить внутреннему оппоненту свой поэтический голос, не доводя его до истерики, сродни поэтике Георгия Иванова и Ходасевича. Это, пожалуй, та тональность русской поэзии, которую она обрела лишь с опытом поэтов-эмигрантов и которая оказалась чрезвычайно жизненной даже для тех из читателей, кому никогда не доводилось тосковать по родине.
Не удивляет поэтому такое же веселое и сухое, как костер, отношение и к своей житейской и женской неустроенности:
...А еще я, сударь, кормлю синицу
Да мараю компьютерную страницу, —
Ну а что мне, сударь, ночами снится,
То наутро в памяти не хранится.
А с утра я чешу волоса густые
Да украдкой гляжу в небеса пустые:
Журавля не видать, а синица тоже
Окончательно в руки нейдет, похоже.
Жалок и тот, кто ждет журавля, и тот, кто довольствуется синицей. Человек же “украдкой глядящий в небеса пустые”, не предъявляя претензий и не отчаиваясь, вообще уходит от этой птичьей альтернативы. И здесь перед нами второй способ противостояния не только житейской ситуации, но и внутренней от нее зависимости. Это спокойное приятие ее как долга, тем более непререкаемого, чем необъяснимее его происхождение:
Так что же, выходит — вернуться? Едва ли —
Пора уже жить по уму.
Присягу мы, что ли, на верность давали,
И если давали — кому?!
Тема возвращения в процитированных выше стихах связывается с довольно драматичным осознанием некоей волюнтаристской выходки судьбы, забросившей куда-то, куда Макар телят не гонял, и не оставляющей человеку шансов на понимание причин. А значит, о какой присяге может идти речь, если изначально и не давалось никаких подписок о невыезде. Кто может обязать говорить правду, если ты не на суде и не давал присягу? И вот тут выясняется, что “только правда и ничего кроме правды” означает: возвращения не будет, потому что отъезда и не было, никто никуда сам не уезжал. Если первой строкой в книге было “Здесь я живу — или что-то вроде”, то последнее стихотворение книги кончается: “И обратно вернется вряд ли”. Вся книга, таким образом, представляет собой повесть от “здесь и вроде” до “там и вряд ли”. Повесть эта, при всех витиеватых и неожиданных отступлениях, радующих богатством форм и сюжетных ходов, основана не просто на приятии разных, часто очень грустных поворотов судьбы. В это приятие входит и согласие с Богом — негромкое, но твердое “да” (см., например, стихотворение “Вот, я смирилась с гладью да тишью”), позволяющее с тем же юмором и спокойствием ожидать и смерть. Приведу целиком следующее стихотворение:
Мне достался не худший клочок земли,
Чтоб смотреть на него в окно.
Тот, кто ангелу смерти прикажет: “Пли!”,
Сам любуется им давно,
Кто рисует теперь для него кружок,
Выбирал цвета и цветы,
Может, Он ему скажет: “Постой, дружок,
Полюбуйся чуть-чуть и ты”.
Это замечательно простое и ясное стихотворение, в котором малое (клочок, кружок, сама форма восьмистишия) обнимает огромное (Бог, ангел, смерть) и тем самым дает ему новую возможность заговорить с человеком на человеческом языке.
И, пожалуй, третий способ самосохранения — это отказ ото всего, что скверно пахнет: пошлости (“Вы с ограды Летнего, что ли, сада / Кому надо поете, кому не надо”), лжи (“А не кури. А не сори. / А не живи по лжи”), “выбора пепси” (“А я, покуда хватает спеси, / Вбираю еще минеральную воду” ), “видимости” любви взамен любви настоящей —
Я отплачу о тебе, отрыдаю,
Брошу вещи в чемодан как попало:
Я не то чтоб от любви пропадаю —
Но давно уже, наверно, пропала.
Жить кривя душой и подлаживаясь под обстоятельства, смягчающие действие совести, так же тяжело, как любить не любящего тебя: рано или поздно страдание разрушает самое способность воспринимать себя отдельной от причиняющего страдание.
И уеду от тебя на край света,
Ни звонка не удостоив, ни взгляда:
Раз не будет нам любви да совета,
То и видимости тоже не надо.
В стихах Щиголь не только напрочь отутствует кликушество и жалость к себе, но автору хватает души и на прощение, и на нежность к друзьям (свидетельством тому множество посвящений). И еще мне представляется замечательным то обстоятельство, что в арсенале средств для спасения души в ситуации кораблекрушения Щиголь не берет в расчет поэзию. Ведь за “таким, с позволенья сказать стишком // Всю вселенную надо пройти пешком”. В этом-то я и вижу серьезное отношение к стихам: они являются, перефразируя Бродского, “частью речи вообще”, а не самоцелью. Поэтому можно предположить, что и в жизни Л.Щ. так же нелукава, иронична и добра, как и ее лирическая героиня: ценное и редкое соединение хороших качеств. Я рада тому, что имею возможность читать эти мужественные стихи. И вступиться за такой достойный вариант обращения с сюжетом.
Мария Игнатьева
|