Говорят лауреаты «Знамени».
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Говорят лауреаты «Знамени»


Говорят лауреаты “Знамени”

13 января в Овальном зале Государственной библиотеки иностранной литературы состоялось вручение премий Фонда “Знамя” за 1997 год (список их опубликован в № 1, 1998 г.). Ниже мы публикуем выступления наших лауреатов на этом празднике.

Татьяна Бек

Вопрос о том, должна ли (и насколько способна) лирическая поэзия отражать современную ей реальность, — никогда специально меня не тревожил. Я писала как пишется, как придется, как Бог на душу положит — будто диктовалось сверху или накатывало волнами извне. “Вдохновение” (точнее сказать: лихоманка) являлось ко мне в форме боли, восторга или иного какого озноба, от переизбытка коих я просто не могла, не умела избавляться другим путем.

Стихосложенье было и остается для меня доморощенным, знахарским видом самоврачеванья в строчках: я выговаривалась — так больному в старину “пускали кровь” — и лишь таким образом душевно выживала.

Есть некий казус (впрочем, неслучайный) в том, что премия присуждена мне по такой сугубо реалистической и посему немодной номинации: “За глубокий анализ современной реальности”. То есть как бы за “злобу дня”, что воздушному и высоколобому лиризму (опять же: как бы) не пристало. Но этот казус мне — и поделом, и по душе. Я рада, что мои абсолютно частные и необобщенно сбивчивые исповеди, мой всего-навсего дневник отражает чуть больше, нежели персональные проблемы и трансформации отдельного, нетипичного индивида.

Да, лирика — не газетный очерк, не репортаж с места событий и не фельетон. Однако она — с ее доминантой вечного в акмеистических дырах и накрапах сиюминутного — она-то, лирика, по моему убеждению, осуществляется именно “здесь и теперь”. Некичливое пристрастие к повседневности есть свобода поэтики, живущей меж высью вечного и опорой вещного.

Стихи, по которым грядущий археолог не смог бы установить хронотоп их создания (а время и место отражены как в реальной предметности, так и в мистике ритма: совокупность и есть современная музыка поэтического слова), — такие стихи всегда представлялись мне спесивыми, искусственными и в конечном счете не вполне живыми. Изящной словесности не обойтись без видимого мира, без вещи, без лопухов и лебеды натурального бытия. “И каждый стих гоня сквозь прозу”, современный лирик стремится выразить себя и мир вокруг адекватно, в счастливых случаях — небезразлично для собратьев по лирическому волнению.

Итак, кривой автопортрет на фоне кривой яви написан — и если оказывается, что выражает он нечто более универсальное, чем твое частное “я” и твой отдельный хаос, — это и есть награда, это и есть преодоленье одиночества и чужести, это и есть твое творческое не зря.

Анастасия Гостева

Мне кажется, что вручение премии за дебют — это своего рода обряд инициации. И, как любой ритуал, является попыткой соотнесения нашего дискретного бытия здесь, на Земле, тому целостному и единому пространству, в котором уже есть все и всегда. Обычно в таких случаях неофиты приносят клятвы. Я позволю себе вместо клятвы сформулировать принцип, который определяет меня на сегодняшний день и который кажется мне достаточно универсумальным, — принцип единства ответственности, намерения и любви. Я все время относилась к факту публикации примерно так: спасибо Тебе, Господи, за все, но Ты-то знаешь, что я ни при чем, так что в случае чего — разбирайся Сам. И искренне верила, что это и есть смирение. На самом деле, как я поняла это несколько дней назад, это не смирение, а лицемерие. Подлинное смирение невозможно без личной ответственности за происходящее. Спасибо Тебе, Господи, за все, и да будет воля Твоя, а не моя, но я в ответе за свой выбор. Намерения — как осознанного, направленного движения души, постоянно воспроизводящегося во времени (коль скоро для нас еще актуально понятие времени), как способности претворения в жизнь сделанного выбора без колебаний, отступлений и сожалений о “пролитом молоке”. И любви — единственной силы, творящей и сохраняющей этот мир. Так как это — самый большой наш дар и самое серьезное испытание, и все, что мы можем реально делать в течение нашей жизни, — это свидетельствовать об этой любви всеми нашими поступками, и словами, и помыслами. И мне кажется, что если это единство будет соблюдено, например, в литературе, то все слухи о ее смерти окажутся сильно преувеличенными. Если что-то и умерло, так это иллюзия, что возможно на автомате включаться в какое-то коллективное тело и не делать личного выбора, и не нести личной ответственности, и все это под влиянием иллюзорных желаний и эмоций. Нет большего счастья, чем идти своей стезей, и если это происходит, то не может быть никаких амбиций и конкуренции. Когда я читаю стихи даже в ночных клубах в промежутках между ди-джейскими сетами и ко мне подходят мои ровесники и спрашивают, где их можно купить, прочитать, отксерить, я чувствую радость не столько потому, что это мои стихи, сколько потому, что моему поколению вообще нужны стихи, им это интересно. Точно так же, как нужна и интересна своя проза. И я чувствую, даже не чувствую, а нутром чую, какое огромное количество новых энергий возникает вокруг нас, дожидаясь своего воплощения. Поэтому я хочу засвидетельствовать здесь и сейчас, что абсолютно осознаю свою ответственность за написанное, что у меня есть намерение, если Бог даст, предоставить себя в качестве помощника для дальнейшего воплощения этих энергий и, я надеюсь, у меня хватит на это любви. Большое спасибо.

Фазиль Искандер

Сейчас, когда к нам пришла литературная свобода, полная бесцензурность, чего в России никогда не было, хочется несколько слов сказать в защиту лучших писателей, которые работали в условиях диктатуры.

Помню удивление и радость, которые я испытал, когда появились так называемые городские романы Трифонова. И тогда наивно думал: как их могла пропустить цензура?

Но вместе с тем я слышал разговоры среди нашей интеллигенции: мол, у Трифонова все-таки не вся правда и поэтому его романы публикуются. Меня поражали неблагодарность этих людей и принципиально неправильный взгляд на природу художественного произведения.

Во-первых, всю правду, если кто-нибудь знает, то только Бог. Во-вторых, истинно художественное произведение, давая правдивую картину сравнительно небольшого среза жизни, независимо от воли художника, дает читателю представление о всей жизни. Образно говоря, если при диктатуре психологически правдиво написать жизнь уборщицы, то у читателя невольно возникает понимание жизни самого диктатора. Мера грусти в романах Трифонова так велика, что намного превосходит меру неблагополучия его героев, и этот избыток грусти поневоле растекается и охватывает судьбу всей страны.

Но надо при этом иметь в виду, что диктатура к тому времени была ослаблена и было дозволено право на грусть по частному поводу. Но цензура не учла, что всякий серьезный частный повод — неизменно часть универсального повода, что хорошо чувствовал читатель.

Метафорические способы обмана цензуры находили Зощенко, Мандельштам и другие писатели. Но свободен ли писатель, который в свою художественную задачу включает обман цензуры? Я бы сказал — особенно свободен. Художественное произведение всегда и обязательно включает в себя элемент игры. Обман цензуры — смертельно опасное усиление элемента игры. Печальная и героическая судьба этих и подобных им писателей общеизвестна. Красный бык, если не разумом, то инстинктом, в конце концов находил своего противника.

Что же делается в сегодняшней бесцензурной литературе? Человек с психологией колхозника не может стать настоящим фермером. Психология колхозника — безответственность. Подразумевается, что всю ответственность берет на себя председатель колхоза. Настоящий фермер — это человек, взявший на себя и только на себя всю ответственность за свое хозяйство. Без этой полноты чувства ответственности вчерашний колхозник, став фермером, превращается в полного люмпена. Над ним нет внешней ответственности, а внутреннюю ответственность он не чувствует.

Нечто похожее наблюдается в современной литературе: крой, Ванька, цензуры нет!

Это особенно чувствуется в журналистике, на телевидении и, к сожалению, в литературе.

Худшая черта лучших новых писателей — это главный недостаток литературы двадцатого века — отсутствие мысли заменяется декадентским красноречием. Но никакое красноречие не может заменить отсутствие мысли. Есть еще более нетерпимые недостатки новейшей литературы. Это равнодушие к вопросам добра и зла и какое-то бравурное пренебрежение психологической правдой, якобы означающее создание более сложного человека нашего времени, который не укладывается в рамки определенной психологии. На самом деле это примитивность, отсутствие психического слуха у самого автора. Есть замечательное предупреждение Льва Толстого: в литературе можно придумать все, кроме психологии человека.

К сожалению, современный книжный рынок стал новой формой цензуры. Динамика убийства, насилия, вообще все формы бесстыдства привлекают неразвитого читателя, а неразвитый писатель все-таки настолько развит, чтобы понять коммерческую выгоду производства такого рода литературы. Мы не должны завидовать их миллионным тиражам и большим гонорарам, как не завидуем бизнесменам, заработавшим тем или иным путем (в основном иным) бешеные деньги. В данном случае это одно и то же.

Для настоящего писателя нет высокой или низкой темы. Художественное произведение, независимо от сюжета, — это воля к добру, выраженная в пластической форме. И больше ничего.

И чем нравственно ниже герой, тем мощнее выражается воля к добру самим автором, хотя внешне это может быть незаметно.

В “Мертвых душах” мы чувствуем подымающий нас магнит мощного нравственного неба самого Гоголя.

Наоборот, Лев Толстой в “Войне и мире”, описывая семейство Ростовых, предельно ослабляет нравственные вожжи автора, потому что люди этой семьи сами высоконравственны. И в том и в другом классическом произведении ослабление и усиление воли к добру происходит автоматически и в согласии с психологическим слухом писателя.

Слава Богу, у нас еще немало настоящих писателей и среди старшего поколения, и, что еще важней, среди молодых.

Массовая, пластмассовая, одноразовая литература никого не должна смущать. Даже те, кто ее употребляет, знают ей цену: прочел и в корзину. Всегдашний и безошибочный признак истинного художественного произведения — это наше читательское желание вернуться к нему. Массовой литературе этого не дано — кончился сюжет, кончилось все.

Елена и Евгений Пастернаки

Нас глубоко смущает высокое признание нашей скромной работы. Мы сознаем ее вторичность, а себя лишь посредниками между ее истинными авторами и читателями. Мы стремились лишь передать душевную близость между великим русским поэтом и его французской переводчицей, которая вылилась в переписке. Всегда чутко вслушивающийся в голос жизни, чтобы не “исказить” и не подделать его подлинное звучание, Борис Пастернак удивительно умел воспринимать душевный порыв, идущий к нему от другого человека, и соответственно ему строить “воздушные пути” своих отношений. Его письма — не ответы на задаваемые вопросы, но всегда — впитываемая, как губкой, тональность, резонирующая всей полнотой чувств и звучаний, которые он получил от другого. Мы посвятили свою работу его корреспондентке Элен Пельтье-Замойской, живущей в маленьком домике на самом краю открытых всем ветрам бесконечных полей юго-западной Франции. Когда Пастернак под новый 1958 год радовался приезду “Леночки из далекой Тулы”, он вспоминал об Ultimae Thule как о крае света, где в 40 километрах от Тулузы стоит старый крестьянский дом XVIII века. Дом оборудован под скульптурную мастерскую, и в саду поставлены работы Августа Замойского. Через восемь лет, прожитых счастливыми супругами в этом доме, Замойский был похоронен у себя в саду под изображением воскресающего Христа. Все последующие 40 лет Элен посвятила его памяти, и, помимо занятий на возглавляемой в течение многих лет русской кафедре в университете Тулузы, должностей депутата и мэра, которыми ее наделяли глубоко любящие и уважающие ее жители соседнего городка, она самозабвенно занималась отливкой в бронзу его вещей, устройством выставок во Франции и Польше, изданием альбомов и каталогов. Итогом одинокой и производительной в своей сосредоточенности жизни стал целый мир, открытый вере и любви. В самых разных странах мы сталкивались с широким кругом друзей и учеников Элен Замойской, при упоминании имени которой улыбка радости заливала лица людей, знакомых с ней не как с переводчицей и адресатом писем Пастернака, не как со вдовой знаменитого скульптора, а как с веселым, самоотверженным и остроумным человеком. Одна из первых читательниц “Доктора Живаго” на Западе, она своим удивительным чутьем сумела увидеть в нем “неоценимую весть откровения, доверия и любви” и оценить его освобождающую от всех привязанностей устремленность к высшей истине во имя жизни творческой, “жизни гениализированной”. Семена этих воззрений, упав на подготовленную почву, принесли добрые плоды. Подобно Пастернаку и его герою, она сумела вкусить радость того внутреннего тайного общества, членами которого и собеседниками являются Господь Бог, любовь, природа, призвание и смерть. Аскетизм и бедность, в которых проходит ее жизнь, никогда не угнетали ее, но придавали ей силы и воспитывали мужество, сделавшие ее подвижницей духа и самопожертвования, и позволили посвятить себя полностью, без остатка тем, кого она любит. Попросим для нее сегодня здоровья и бодрости, необходимых всякому, а особенно одинокому и уже немолодому человеку.

Нина Садур

Считаю журнал “Знамя” единственным жизнеспособным журналом. Абсолютно лишенный больных социальных амбиций, он в месиве современного чтива способен выискивать произведения полноценной литературы. В сегодняшней ситуации это единственное место, где хоть как-то может сохраниться русская литература. Поэтому премия от журнала “Знамя” для меня особенно дорога.

Михаил Синельников

Я — российский стихотворец, незаметно доживший до весьма изрядного возраста и совсем не избалованный хвалами и отличиями. Вообще плохо представляю себе лица моих читателей. Не скрою: тронут премией, негаданно увенчавшей одно из моих стихотворений. Ахматова говорила о “точности авторского выражения”. Почему бы не сознаться: мне самому нравится это стихотворение, ведь оно верно выразило мои чувства. Стихи отмечены как проявление интернационализма. И вправду, я — убежденный интернационалист, или, если угодно, — космополит, но всецело преданный русской культуре. Мировому единству, братской общности людей меня всегда учила сама эта культура. Я родился в Ленинграде, в семье, пережившей блокаду. Но моя страна — Ферганская долина, где встретились судьбы киргизов, узбеков, таджиков, русских и многих насильно переселенных народов. Киргизия — в моем сердце. Я нежно люблю Грузию, не могу жить без Тбилиси и часто думаю о нем. Жизнь моя переломилась в Индии, ее видения обступают меня... Я видел мир. Города и страны незабвенны. Самарканд, казахская степь, Псков, Сайгон, Вильнюс, Касимов, Амстердам, Кинешма, Иерусалим... Нет, не буду перечислять, но скажу словами одной надписи с могилы старого раввина: “Все человечество едино!” Ощущаю красоту русского пейзажа и не чужд русскому чувству, моя мать вышла из крестьянской избы, но у меня нет мистики крови. Тем более, что, как большинство нынешних русских, я несу в жилах несколько вечно борющихся и время от времени примиряющихся кровей. И не стыжусь ни одной. Я до конца буду верен нашей общей погибшей родине — Российской империи, порою проклинаемой и безумно любимой. Но моя духовная родина — русская речь. Ничто не может ее разрушить, никто не в силах отнять ее у меня. Лучшим определением поэзии я считаю то, в котором она названа “сопряжением далековатых идей”. Но “далековатое” ежечасно сталкивает сама жизнь. Мои стихи, замеченные вами, — о том, что прах величайшего русского писателя Андрея Платонова, случайно похороненный на армянском кладбище, все-таки находится на нем не случайно. Мое сердце с детства отдано удивительному армянскому народу, жертве многовекового истребления. Но среди моих многочисленных друзей есть и тюрки, и азербайджанцы, я переводил и стихи их больших поэтов. Все нации имеют свои пороки, иногда вопиющие и невыносимые. Не могу сказать, что мне одинаково близки все национальные уклады. У всех — разные места в здании цивилизации. Но я твердо убежден в одном: жизнь папуасского ребенка не менее драгоценна, чем жизнь, скажем, английского. Это — аксиома. Особенно важная, когда обнаружилось полное отсутствие национальной интеллигенции в постсоветских межнациональных войнах. Когда все (за редчайшим исключением) покорно пошли в окопы.

Что касается поэзии... Должен признать, что мой взгляд на нее изменило время. Я не отрекаюсь от ранних стихов, среди которых, вероятно, все-таки есть и лучшие, написанные мною. Но с годами меня стало тяготить пустотелое “совершенство” многого из того, что я ценил в юности (у себя и у других). Я лишен мании величия и чрезмерных иллюзий. Все же... Если бы я не считал, что в моих стихах порою возникает поэзия, следовало бы оставить привычное занятие. Но как-то вдруг я понял, что всеми силами долго сопротивлялся требующему выхода потоку, и если живая, необходимая мне самому вода пробивалась, то — вопреки тупости высокомерного герметизма. Поздно я доверился внутреннему голосу и принял мудрые пушкинские слова: “Не бросил ли я все, что прежде знал, / Что так любил, чему так жарко верил, / И не пошел ли бодро вслед за ним / Безропотно, как тот, кто заблуждался / И встречным послан в сторону иную?..” Я задумался над произнесенными в жестокое время словами Бориса Пастернака: “Мирами правит жалость, Вселенной внушена...” И вот еще что... В молодые годы я думал, что плодами деятельности поэта являются его стихи. Теперь я знаю, что стихотворения — лишь орудия. Плоды поэзии — это души ее читателей, безжалостно раненные, сладостно уязвленные нашим древним оружием.

Я искренне и от всей души благодарю Попечительский совет.

Семен Файбисович

После выхода в свет “Дяди Адика” в Израиле поднялась волна протеста и возмущения в связи с упомянутым автором случаем нарушения кошерности в одном из иерусалимских ресторанов, где под видом телятины ему предложили свинину. Не только религиозные, но и охотно пренебрегающие кашрутом люди обвинили меня во вранье с целью опорочить идеалы. Мол, что угодно, но такого в Земле обетованной не могло и не может быть. Правда, спустя несколько месяцев в журнале “Итоги” промелькнуло сообщение, что верховный раввинат Израиля призвал всех граждан страны к бдительности в борьбе с фактами некошерности блюд, предлагаемых заведениями общепита, и для обнаруживших такие случаи была открыта круглосуточная “горячая линия” телефонной связи. Дежуривший первые сутки на телефоне раввин сообщил, что жалобы обманутых клиентов поступали практически непрерывно.

А на осенней выставке ART Манеж-97 тамошний начальник предложил снять мою инсталляцию, посвященную славному юбилею города, основную часть которой составляла надпись “Москва—850”, выполненная из тараканьих ловушек “Фумитокс”, полных тараканов (знаете, такие красные домики-гробики). Ситуация была для меня вполне привычная по прежним временам, но формулировка отличалась новоявленной деликатностью: “А вам не кажется, что это не патриотично?”.

В общем, лауреатство по части патриотизма стало для меня полной неожиданностью — пожалуй что приятной во всех отношениях (даже с учетом рефлексии, разыгравшейся у обладателя пятого пункта): весьма лестна премия ведущего литературного журнала, и просто приятно получить первую в жизни взрослую награду. После грамот всевозможных олимпиад, школьной медали и институтского красного диплома случилась пауза в четверть века, когда нормальным стало ожидание и получение не наград, а колотушек. Вполне, впрочем, естественное состояние, если всегда, везде и во всем чувствуешь себя немножко чужаком, изгоем — в общем, a little bit не в своей тарелке.

Однако обитание не в своих тарелках, становясь привычкой, постепенно порождает ощущение, что все тарелки отчасти свои и даже слегка родные. И действительно, чем не патриотизм — вырвавшись на волю из резервации, с удивлением обнаружить, что свободы в мире вообще не так уж много, и поделиться этим наблюдением с соотечественниками: он, кажется, сродни грустной мандельштамовской констатации “люблю мою бедную землю оттого, что другой не видал”. В данном случае — оттого, что повидал иные.

Разве что идеалы, как показывает жизнь, подозрительно слабо соотносятся с тем, идеалами чего они являются. Скажем, в нашей стране уже давно полным ходом и на разные лады идет утверждение идеалов той же свободы, а собственно свобода в результате то вовсе исчезает, то, как сейчас, становится головной болью. А утверждение идеалов патриотизма каждый раз оборачивается имперско-державным шабашем.

Николай Шмелев

Должен сказать, что как писателя судьба меня никогда особенно не баловала. Сначала четверть века вынужденного молчания, а затем, когда лед наконец тронулся, оказалось, что я, попросту говоря, опоздал: пришли иные времена, а с ними, естественно, и иные песни. И я, чувствую, так и остался вплоть до сегодняшнего дня для нашей профессиональной литературной среды в некотором роде все-таки “чужаком”.

Правда, покойный Владимир Яковлевич Лакшин видел в этом определенные преимущества и не раз, бывало, говорил мне в утешение: “Не расстраивайтесь. Это, может быть, даже к лучшему. Главное — сохраняйте загадочность, стойте в стороне. А остальное все само придет”. Что этот мудрый человек имел в виду под словом “загадочность” и что, по его мнению, должно было прийти “само собой” — я, честно говоря, не знаю толком и до сих пор.

Но иногда и я, грех жаловаться, тоже получал от жизни пусть и не частые, но тем не менее недвусмысленные свидетельства того, что кто-то читает меня, что кому-то я нужен и этот кто-то тоже имеет что сказать мне в ответ. Видел людей, читающих мои книжки в трамвае, в электричке, получал иногда письма из самых, казалось бы, неожиданных мест нашей необъятной России... А однажды даже попал в такое происшествие, после которого уже никаких сомнений в моей, так сказать, “профессиональной пригодности” у меня не осталось и не могло остаться: “Нет, дорогие мои! Мой читатель у меня все-таки есть”.

Дело было в Болгарии, года три назад. Меня везли на лекцию в знаменитое Габрово, в тамошний университет. Была весна, была середина дня, шоссе, по которому мы ехали, было абсолютно пусто: километров на пять вперед и на пять назад — ни души, ни одной машины. Только у придорожной корчмы, носом к шоссе, стоял старенький красный “Москвич”, а в нем, как я успел заметить, виднелась чья-то мужская и рядом с ней женская голова. И вдруг, когда мы на довольно приличной скорости поравнялись с этой корчмой, “Москвич” неожиданно срывается с места и прыжком, со всего размаху бьет нас в бок. Да так бьет, что мы тут же юзом, тормозя, начинаем волчком вертеться на дороге: Господи, какой уж там бок, какие двери, стойки — не опрокинуться бы, в кювет бы только не слететь! И как, почему сошлись именно в этом месте именно эти сотые доли секунды, чтобы на пустой, абсолютно безлюдной дороге получить этот сокрушительный удар в бок? А вы говорите — судьба. Вот она — судьба!

Ну, вылезаем, бледные, из машины — шофер, мой сопровождающий и я. Из “Москвича” тоже вылезает такая же бледная, с трясущимися руками, пара средних лет, как оказалось потом, муж и жена, сельские учителя из какой-то близлежащей деревни. Он, видите ли, виноват, он по ошибке не налево, а направо посмотрел прежде, чем нажать на газ! Лопух, кретин, деревенщина, черт бы тебя, дурака, побрал! Не налево, а направо! Отправил бы, сено-солома, троих на тот свет вот так за здорово живешь, а потом иди, доказывай, где оно лево, где право...

— Что ж вы так, друзья, а? — обращается к ним, уже немного успокоившись, мой сопровождающий. — Гостя ведь везем. Русского писателя Николая Шмелева. А вы...

— Да? Неужели? — всплескивает руками жена этого лопуха. — Николая Шмелева? “Пашков дом”? Господи, вот неожиданность! А у нас как раз в багажнике книжка ваша лежит... Простите, а можно нам автограф ваш подписать?

И еще один раз, помню, мой читатель столь же сильно тронул меня. Только очень уж печально тронул. Надо сказать, что я никакой телезритель и никакой радиослушатель — кроме музыки, да и то “ретро”, обычно не слушаю ничего. А тут как-то жена зовет: “Иди, послушай. Елена Майорова читает тебя. “Ночные голоса”. Оказывается, она и раньше не раз читала по радио эту вещь, говорят, любила ее, а в тот вечер, вскоре после ее трагической гибели, радио решило специально повторить ту запись... Какая же была актриса! И как же она читала... Значит, все-таки дошло, до людей дошло! А потом на каком-то публичном вечере я вдруг получаю из зала записку: “Вам ничего не скажет мое имя, и я не буду его называть. Дело не в имени. Дело в том, что Вы и Елена Майорова всю душу перевернули мне Вашими “Ночными голосами”. Как я плакала — это же про меня, про меня! Спасибо Вам...” Вот эта записка, считаю, и была второй моей литературной премией за всю мою жизнь.

А третью мне присудил журнал “Знамя” за коллекцию моих рассказов “Curriculum vitae”, опубликованную в августовском номере его за 1997 год. И что для меня особенно важно, можно даже сказать, единственно важно — по номинации “за читательский интерес”. Должен сказать, что я давно уже и стойко исповедую в своем отношении к литературе один-единственный принцип: скучно или не скучно. Скучно — никакими вставаниями на уши, никакими потугами, а тем более эпигонскими вывертами полуграмотных недоучек меня не проймешь. Не скучно — значит, имеет полное право на жизнь! А как, почему, про что это все написано — уже не важно. Можно бы, конечно, к этому принципу добавить еще один, столь же давно известный миру: “самому не ясно — не пиши”. Но это уж слишком далеко заведет нас в литературоведение. А мне здесь хотелось бы ограничиться лишь одним: еще раз выразить свою радость, что получил я эту премию именно “за читательский интерес”.

Александр Эткинд

Примите мою благодарность за присуждение мне премии по номинации “Критика”. Такое поощрение — не гонорар, не грант, а именно премия — ценно больше всего своей неожиданностью. Я ее не ожидал и уж точно не просил. Премия показывает значение моей работы для невидимого мной сообщества моих читателей. Таким образом я узнаю их мнение. Для автора вряд ли есть что-либо важнее. Премия переводит исторические сюжеты моей статьи, далекие от повседневной жизни и в ней почти что невесомые, в реальную, конвертируемую, общепонятную материю — деньги. Нет более приятного способа зарабатывать деньги, чем получать их за то, что тебя и без них интересует. Но премия — дело нужное не только для того, кто ее получает. Благодаря такого рода обратным связям культура — я имею в виду современную русскую культуру как она есть — делает новый шаг, узнает саму себя, обучается различать. Человек произошел из амебы благодаря отбору. Большие события возникают из малых текстов благодаря тому же процессу. Я скорее историк, чем критик, и в отношении некоторых случаев я знаю все, что можно знать о том, как это происходило. И все же эти тонкие, бурные акты саморазвития культуры кажутся мне абсолютной загадкой. Моя сегодняшняя премия — один из таких актов, фантастически сложный процесс взаимодействия между общественным мнением, культурной памятью и моей скромной личностью. Итак, спасибо за внимание, сегодня и вообще.

 







Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru