Наталья Явлюхина
Ольга Сульчинская. Апрельский ангел
Предел обнаружения
Ольга Сульчинская. Апрельский ангел. — М.: Арт Хаус Медиа, 2010.
Думаю, русскоязычная поэзия давно перешагнула рубеж, за которым напутственное тепло ее богов уже не греет спину. Доживший до весны школьник или лучше осипший от ауканья грибник, вышедший из ласкового леса с кукушками, оказывается в ситуации беспощадного начала. Убегать обратно в лес, чтобы (в случае с Сульчинской) устало заигрывать с Цветаевой (Я буду жить с тобой, / с Иеронимом Босхом), и, извините, Бродским, чья чеширская улыбка до сих пор висит там на каждой ветке, — по меньшей мере малодушие. Свобода, если спуститься с небес на землю — во многом результат исчерпанного терпения. Кредиторы теряют отзывчивость, и голос просящего скребет по дну:
Здесь-то, в центре, практически тишина.
цены, правда, растут. Только уксус не дорожает.
Время от времени кому-нибудь режут глотку.
Но, раз война,
это входит в правила, потому и не раздражает.
Наглядным доказательством переполненности мифопоэтического пространства является стихотворение про креветок с изумленными глазами, в котором Сульчинская нечаянно наступает на ногу советскому авангарду “Кольца и двери — хоть бы остаться в тени / И не дышать, / А мертвые звери — / Как изумленно они/ Любят лежать”, — довольно известные строки Егора Летова. Неловкое замешательство. Простите, я вас не заметила. Ничего страшного, не берите в голову. Спрятавшись за колонной, хихикает козлоногий мальчик. Так искусство мстит за злоупотребление доверием.
Помимо чувства ориентации в пространстве, Сульчинской периодически изменяет чувство вкуса. По иронии, это часто связано с кулинарией: “Розовый вкус того, что американцы называют клубникой, / В листьях салата свернуто мирозданье”. Где-то на соседней тарелке, “внутри Нерожденной Вселенной”, свернулся калачиком герой стихотворения “Финский пилот” (что стоит за привычкой все сворачивать, остается домысливать)... Прочие редкие вылазки в философию тоже проходят как-то неблагополучно: “милый мой! не верь никому, пространство — / точно так же, как время — не существует”. Ну да ладно.
Второй важный аспект. Давно замечено, что женская лирика довольно неприятная штука. Ведь природа наделила женщин терьерским здравомыслием, несовместимым с какой бы то ни было метафизикой. Во многих случаях эта мучительная житейская нормальность, выглядывающая между строк — единственное, на чем не лежит печать фарса. И тут Сульчинской надо отдать должное: крен в вульгарное ее поэзия делает довольно редко. Но, к сожалению, метко: “Я хочу быть слабоумной — / умные слишком грустны”, или: “...я б / называлась лучше Наполеон, / чем Ольга Сульчинская! Ну ни кап- / Ли мне не нравится этот сон”. К сожалению или к счастью, от топанья ножкой еще ни один потолок не обрушился. А если так, то нет смысла топать.
По-настоящему отдать должное “Апрельскому ангелу” следует, конечно, в другом.
Меня всегда раздражало стремление рецензентов наложить на текст волшебный трафарет, выявляющий некую систему взглядов автора, помогающий усмирить и зафиксировать его мировоззрение в позиции, удобной для производства обобщений. Человек с устоявшимся взглядом на вещи, лишенным удивления, в определенном смысле мертв: ему не до игрушек, то есть не до стихов. Применительно к Сульчинской можно, конечно, говорить о “стоически-оптимистическом восприятии враждебного человеку окружающего мира”, но это поверхностное ощущение. Поглаживая мир успокоительной материнской рукой, рано или поздно натыкаешься на воспаленный лоб: “поезд ночной пролетает / сквозь пылающий бред машиниста”, или: “и приносят домой снегопад в бородах /старики, раздражая старух”, или (оттуда же) “и скрипит изнутри ледяной скорлупы засыпающий насмерть налим”. Эти стихи начинают сиять ясным, прохладным светом именно в моменты, когда автор ставит ногу на ступеньку не следующую, а какую-то другую. Поколебавшись, он отступает. Но жажда какого-то важного, невозможного преодоления остается, пуская поэта по пути оптической редукции: огромный глаз с навернувшейся от напряжения слезой смотрит на песчинку, на жука, на муравьев, со спокойным отчаянием гуляющих “по катышкам земли”. “Что скажут муравьи?” Муравьи молчат, и рыбы молчат в воде, и на солнечной высоте закладывает уши от молчания. Наступает предел обнаружения.
Слипаются слова, как леденцы в кармашке,
И разберешь едва, где верх, а где тормашки.
Букашки и листва.
Не на... Не говори. Еще тяжелый желудь
Теперь перевари. Ты — как в колодце голубь
Упавший, изнутри.
Желудочек: лицо улитки ли, креветки,
Там говорить смешно. Твой голубь на разведке,
Ты с птицей заодно.
Твой голубь стал сова, гостя у тихих устриц,
задумалась трава во рту раскрытых устьиц.
И всё.
Зачем слова?
Когда говорят, что поэзия способна выразить невыразимое, ошибаются. Скорее наоборот, секретное топливо поэтической речи — эйфория от собственного бессилия, растущая пропорционально последнему.
Лисы в поле нюхают след
тяфкает сухая звезда
медленно касается свет
сердца. и идет в никуда.
Хорошая литература — хорошая девочка. Она не заплывает за буйки.
Хорошая литература состоит из хороших мест, и не более того. Перечисление их через запятую станет новым рецензионным форматом в более лаконичные времена.
Возьмем одну кулинарную историю. Вспоминая детство, приятель рассказывал об уловке, с помощью которой мама заставляла его быстро съедать суп: наполняя тарелку с нарисованной на дне Красной Шапочкой, приговаривала: “Ешь скорее, иначе она задохнется”.
Мне трудно удержаться от настойчивой аллегории. “Есть простые, кислые и крапивные щи”, — в свою очередь пишет Сульчинская. Не важно, каким из них отдавать предпочтение. Главное, чтобы тарелки были правильные.
Наталья Явлюхина
|