Надир Сафиев
Подражание блаженному Франциску
Об авторе | Рассказы Надира Сафиева не впервые появляются на страницах “Знамени”. Предыдущие публикации — № 3 за 2007 год, № 5 за 2008 год.
Надир Сафиев
Подражание блаженному Франциску
рассказ
Наверное, по утрам, на улице я выгляжу почтальоном, совершающим даже в свой свободный день продолжительные прогулки. А то с чего это, стоит мне, прежде чем сесть за письменный стол, выйти на свой променад, дойти до развязки дорог, как люди, только что пропустившие мимо себя таких же прохожих, как и я, останавливают именно меня и спрашивают о той или иной улице и при этом называют номер нужного им дома, будто я еще вчера доставлял туда почту. Что и говорить, в эти мгновения я люблю себя. Особенно когда указываю путь молодым людям в компьютерный супермаркет и, чувствуя себя союзником компьютерного поколения, но оставаясь верноподданным поколения пишущих письма от руки, ступаю на Звездный бульвар.
Не скрою, играть себя мне помогает утопическое желание в каждом из тех, кто останавливает меня, видеть своего потенциального слушателя. Я не оговорился. Мне явно предназначено было судьбой читать свои сочинения вслух. Но поскольку данного мне Богом голоса было недостаточно — он мог и подвести, — я проверял свои рукописи на других… Но пришло время, общение кончилось — все куда-то разбежались. А те, которые остались, попрятались от коллективного благополучия за двумя, тремя железными дверями. И не с кем стало делиться тем, чем я занимаюсь. С этим я не мог мириться, как не смог бы смириться моряк с тем, что после перестройки его корабля не нашлось места для кают-компании.
Не хочу упускать из виду и того, что именно эта нерушимая крепость отчуждения и вела меня в одно примечательное утро на бульвар со смутной надеждой встретить хоть кого-то, способного составить мне компанию для действенного анализа очередного моего рассказа. И вот когда ради этого я был согласен пуститься на его поиски даже в ранге почтальона, вдруг заметил развязавшийся шнурок на левом своем башмаке и присел на скамейку.
— А почему вы прошли мимо свободной и сели здесь? — заметил рядом человек с помятым лицом и добрыми глазами.
Голос его отдавал фамильярностью, и я признал в нем одного из двух завсегдатаев бульвара, еще недавно пьющих и закусывающих на противоположной стороне и предлагавших мне присоединиться к ним.
— Дорожу своей привычкой, — заметил я и взыграл на пустом месте: — Я всегда останавливаюсь у этой скамейки, — добавил и заработал его улыбку.
— Можно вас спросить?
— Спрашивайте, — снизошел я до его вопроса. Стал завязывать шнурок, ожидая, что он сейчас попросит на опохмелку.
Но он достал платок, шумно высморкался и, как мне показалось, преодолев себя, завел светский разговор:
— Вот через дорогу магазин, скажите, как мне быть? Подойдешь к нему, тело просит, а голова протестует.
— Понимаю, — говорю, — случай известный.
— И с вами такое происходило?
— Нет. С хорошим человеком.
— Вы психолог?
— Нет, а что?
— Простите. Мне любопытно, кто вы, то есть чем занимаетесь?
Слова его звучали грамотно, и оставить их без ответа было бы по крайней мере невежливо. “Но сказать, что я писатель?” — спросил я себя, и от важности непроизнесенного возникла некая легкая оторопь и напомнила важность того самого испанского идальго, который в послеобеденное время выходил на улицу, стоял голодный у своего дома и ковырялся в зубах зубочисткой, чтобы все видели, как он сытно поел… И я нашел выход. Назвал одну из уцененных профессий:
— Инженер я, — но, подумав, добавил: — И немного балуюсь писаниной. — А коли так, то инцидент был исчерпан. И я заметил ему: — Доверяйте голове. Все у нас от головы.
Когда я оставил его на скамейке и сделал несколько шагов, мне он показался человеком сдержанным и не пустым. И я пожалел, что не расколол его… Еще несколько шагов — уже думал иначе: я дал человеку возможность самому проявить себя. У него есть бульвар и та свобода, которая в это прозрачное утро выглядела несправедливостью по отношению к не свободным от всего, чего он не имеет… И тогда я с опозданием вернул память к скамейке и обнаружил, что украдкой рассматривал его, как кандидата в того, в ком нуждался.
Не мог я остановиться. И человек уже виделся мне только на этой скамейке, и я нес ему свои рукописи… Но прежде чем начать утренние чтения на бульваре, думал я, предупрежу его терпение рассказом, как древние греки устраивали казни, о том, как они привязывали провинившегося к столбу и к нему приставляли аэда или рапсода со скрипучим голосом… Расскажу, а потом, пользуясь межреберным дыханием, которому меня учили в консерватории, начну читать свое и на его подвижном лице буду отмечать отражение своих удач и находок, как на кардиограмме отражение вспышек сердца готическими шпилями… Буду читать, а он не выдержит, спросит: “А как же быть с инженером?” “Значит, ему нравится”, — подумаю и отвечу просто: “Теперь, — скажу, — когда все и всем можно, пишет всякий кому не лень. Даже дворник и тот может написать и издать книгу — лишь бы были деньги, — а потом представиться писателем и сказать, что писательская жизнь и вынудила его взять в руки метлу…”. Мой доверчивый собеседник улыбнется и попросит не лишать его моих чтений. И наши отношения постепенно перейдут в ту сферу общения, когда не останется места различию. Но для этого я подарю ему свой английский костюм…
Разное лезло в голову, пока сладостная мыслительная работа не сбилась с пути и я не задался вопросом: “А ты мог бы этого милого человека пустить к себе в дом на ночлег?” — И все тут. Немой ответ остановил бег движения и положил конец фантазии.
В последующие дни затяжные осенние дожди смыли мои откровения. На бульваре стало тихо и пусто. Человек со скамейки в эти дни не показывался. Стало обидно. Тем более обидно, что в портфеле я ему кое-что носил. Нет. Не английский костюм и не рукописи — это был случай, когда трудно было объяснить свой поступок. Возможно, он был продиктован просто абстрактным человеколюбием. И потом, к тому времени надобность в человеке отпала. У меня появились более надежные и преданные слушатели… Это уже другой вопрос — я находился в состоянии человека, афиширующего все, что стоящего выпадает на его долю, и готов был всякому, кто поинтересуется моими делами, рассказать историю, случившуюся со мной.
Собственно говоря, история, которую и историей не назовешь, началась с воскресного обеда у знакомого профессора в деревне. Его со мной связывали мои прежние заслуги. Теперь же, в наши дни, компенсируя мои невостребованные заслуги, он выделил мне комнату в своем загородном доме с двумя дворовыми псами, и я мог, когда мне вздумается, приезжать в отсутствие хозяев и заниматься делом, требующим стопроцентного одиночества… Остается к этим памятным фактам добавить, что наша встреча с профессором во время воскресного обеда была единственной в своем роде, и, откровенно говоря, я был к ней подготовлен. Помня, как мы с хозяином однажды толковали о литературе, и зная хлебосольность его дома, я на всякий случай прихватил с собой никому еще не читанную рукопись рассказа в надежде обильную пищу за столом заправить духовной пищей — тут надо сказать, что рассказ был о хорошем инфантильном человеке, суфлере Вольфе, который, возомнив себя Тенью отца Гамлета, вылез из своей будки на сцену и был отправлен в “Кащенко”, и его мечта стать тенью короля осталась мечтой на всю жизнь.
Обстановка, которую я застал в деревне, немного отрезвила меня, как солдата перед сражением… Во дворе на асфальтированной дорожке стояли поблескивающие иномарки, как в старину накормленные лошади прибывших, а в доме за столом стоял ресторанный галдеж — картина обычная: каждый “поет” самостоятельно и все одновременно. Мне достаточно было освоиться — выпить рюмку-другую водки для смелости, чтобы понять, смелость тут ни при чем, все равно солирующему голосу не прорваться… Подали поросенка с гречкой; еще какое-то время терзаемый искушениями — и я почувствовал себя персонажем своего рассказа, одним словом, почувствовал себя Вольфом, вылезающим из своей будки на сцену… “У тебя опять развязался шнурок на левом башмаке”, — шепнул мне мой ангел-хранитель, и награда за осязаемую картину подняла меня из-за стола и привела в переднюю. С башмаком оказалось все в порядке, и странный осадок от застолья рассеялся. Я не вернулся к столу. Взял портфель, пошел во двор, сел на лавку и только достал рукопись, как ко мне подбежали собаки, стали лизаться, заигрывать со мной. Я что-то пробубнил — мол, не мешайте — и принялся читать для собственного слуха.
Пес поменьше — его звали Хлоей — слушал меня, положив лапы на мои колени. А пес покрупнее — его звали Дафнисом — лежал на траве, держал морду по ветру — к нам. Если откровенно, я не сразу заметил миг их превращения, предшествующий началу моего чтения, а когда заметил, “слово” уже приобретало условное звучание, и я, одернув себя, стал следить за пунктуацией своего письма, которую обычно, увлекаясь своим голосом, игнорировал. Я уже настроился, читал с толком, с расстановкой, как вдруг собаки сорвались с места и с лаем бросились к сетчатому забору. Отогнав чужую собаку, они вернулись, заняли свое прежнее положение и всем видом немого языка мимики, блуждающего на их мордочках, сказали, что готовы слушать меня дальше. И я продолжил чтение, но теперь уже только для них, и как в действенном анализе, отмечать — мое чтение подходило к их лицам, и о таком совпадении я и не смел мечтать; читал, чувствовал себя угодившим вместе с ними в одну общую сеть времени, и мы — пленники одного земного великолепия… Радовало еще и то, что мы обоюдно относились друг к другу с какой-то другой нечеловеческой меркой… И как же тут было не вспомнить блаженного святого Франциска Ассизского, который читал проповеди птицам и животным. И то, как они слушали его.
У меня никогда не было своей собаки. Но я много лет жил на Собачьей Площадке. И хотя ее название в смысле историческом имело расширительное значение, поздними вечерами, возвращаясь домой, в приарбатских переулках соседей я узнавал по их собакам. И собаки узнавали меня, вели к своим хозяевам. А некоторым собакам я просто нравился, и это обязывало меня видеть их со стороны, а это больше, чем видеть человека со стороны. Они, наши собаки, в то время казались вовсе не меньшими братьями и не бедными родственниками; они были другими. Жили, прислушивались к голосам Собачьей Площадки, которые были доступны не всякому слуху…
Что же касается человека с бульвара, то мы с ним встретились. Он сидел на той же скамейке, будто бы ждал меня.
— Скажите, — усаживаясь, спросил я, — какое пиво вы любите?
— Каким угощают, — ответил он любезно.
Я достал сторублевую бумажку и протянул ему:
— Пойдите возьмите себе то пиво, какое угодно вашей душе.
— А как же быть с головой? — с явным вдохновением напомнил он наш прошлый разговор.
— Скажите, сегодня можно. Есть повод.
Он встал, пошел, а я смотрел ему вслед и запомнил, какой же легкой походкой он пересек улицу и еще более легкой вернулся. Он принес себе бутылку Балтийского, а мне сдачу.
— Пейте, — сказал и, предупредив его жест тем, что я пиво не пью, принялся читать ему то, что написал о нашей встрече.
Слушал он напряженно. А потом неуверенно изрек:
— Вроде ни о чем, а слушается легко.
Не скрою, я готов был выставить ему вторую бутылку. Убрал в портфель набросок и проложил путь к другому ходу:
— Все, что теперь я пишу, читаю собакам своего друга, — словно бы невзначай обронил я и стал ждать его реакции.
Он позволил себе легкий смешок, но тут же превратил его в откашливание.
— Если бы я вас не знал, не поверил бы, — произнес он великодушно, как если бы мы оба лгали и каждый знал, что другой лжет, рассказывая собеседнику о преимуществе жизни в придуманном мире.
|