Валерий Шубинский
Лев Усыскин. Русские истории
Возможность иного
Лев Усыскин. Русские истории. USA: Franc-tireur / Lulu, 2008.
Вторая книга петербургского прозаика Льва Усыскина называется “Русские истории”. Название это имеет два смысла, обнажающихся в помещенном на обложке английском переводе: “(hi)stories”. История как рассказ, вымышленная и малая наррация, и история как большое повествование, как коллективная память. Оказывается, этих памятей у страны в каждый момент ее существования много. По крайней мере — в этот момент.
Но если память, то — о чем? В первой книге Усыскина, “Медицинская сестра Анжела”, поражал вкус к сырой плоти жизни. Этого в новой книге нет: в данном случае имеет значение только высказанное, рассказанное, сохраненное в памяти. Даже не рассказанное (“сказа” и в “Медицинской сестре Анжеле” достаточно) — написанное. Если в связи с первой книгой казалось странным определение Усыскина как “постмодерниста”, то в данном случае оно кажется вполне осмысленным. Хотя, конечно, что разуметь под постмодерном… Всеобщую “закавыченность”? Игру? Стилизацию?
Элемент стилизации в исторических рассказах Усыскина несомненен. Причем стилизация — многоступенчатая. Вот первый рассказ — “Происшествие”: сюжет связан с цареубийством 1 марта 1801 года, язык — как будто той же эпохи, а рассказ (по построению сюжета и по пластике) — из двадцатых годов, из тыняновской эпохи. Однако это рассказ двадцатых годов, воспроизведенный в 1992 году, с учетом лотмановских историко-культурных конструкций. В небольшом тексте присутствуют три уровня российского (само)сознания, три эры, если угодно. Так в сюжете из “Илиады”, пересказанном западноевропейским средневековым книжником, присутствовало что-то из психики и опыта микенца, эллина гомеровской эпохи, римлянина и, наконец, самого средневекового книжника, который, конечно, этого не понимал. А Усыскин понимает. “Матрешка” — так называется один из лучших рассказов книги. Можно считать это обнажением приема. Рассказы устроены именно как матрешки — пространственно-временные.
Да, иногда прием обнажается — и вот как это происходит. Рассказ “В городе N.”. На сей раз образцом служит сентиментально-социальный рассказец из журналов второй половины XIX века. Из того же времени и сюжет. Прогрессивный барин “отпускает” живущую в доме крестьянскую девочку-служанку (“дабы покончить навсегда с последним пережитком средневекового крепостничества”), а девочке, оказалось, некуда деваться, и вот — бывший хозяин встречает ее в борделе. И — жесткий, сухой делец — растрогавшись, увозит насовсем к себе.
“Извозчик поднял верх, и тотчас же, словно по команде, они прижались друг к другу — проживший лучшую половину жизни мужчина и молодая женщина, привычная к несчастью, — две тихие души, два маленьких нелепых человечка, потерявшихся среди русских равнин.
А сверху, из черной, непостижимой человеческому рассудку небесной выси, своими равнодушными золотыми глазами глядели на них неподвижные июльские звезды”.
Казалось бы, образец воспроизведен полностью, старательно. Но… как вам нравится такой монолог?
“Да я, Леонтий, в сущности ничего… ничего такого и не утверждаю, по большей части… я лишь говорю как есть: была договоренность, и он ее нарушил… а потом мялся и юлил, как мальчик… ты ведь не находишь это правильным, Леонтий?... он ведь уже не мальчик, не правда ли?... или все-таки мальчик?... если мальчик, тогда, конечно же, дело иное… тогда я, знаешь ли, куплю ему в магазине Локвуда заводной паровозик. А договариваться буду уже с Пахомовым”.
Это из первой эпохи “развития капитализма в России”, или из второй, свидетелями которой мы все были? По содержанию может быть из обоих, а по интонации… пожалуй что скорее из нашей. А фамилия, фамилия героя… Кириенко (кто не помнит, был такой кратковременный премьер из интеллигентных комсомольских банкиров)!
Впрочем, “узнать” в рассказах Усыскина можно много кого. Например, в бывшем красноармейце Изе, служащем в ЧК и склонном к писательству (“История Карамышевского привидения”) — И.Э. Бабеля… В книге Усыскина постоянно присутствуют отсылки к предшественникам, иногда даже прямо названным по имени. Последний рассказ книги написан “по мотивам рассказа Василя Быкова”; в предыдущей книге есть рассказ, написанный “по канве Харитонова”. Таков диапазон: от Василя Быкова до Евгения Харитонова… (Интересно и то, как именно Усыскин обходится с текстом Быкова: он пишет рассказ с теми же героями, с тем же сюжетом, хотя и с иной развязкой — но не совпадающий, кажется, ни единой фразой — кроме первой, которая переведена из прошедшего времени в настоящее. Та же история, но иначе рассказанная: как в “Воротах Расемон”). Но не менее ценно (и даже гораздо ценнее, быть может) то, что писатель держит в уме литературу не только “большую”, но и текущую, массовую, явно второсортную, ширпотреб разных эпох — и умеет в нем прочитать одну из бесчисленных историй страны. Один пример тому мы уже приводили. Другой — рассказ “Трибунал. Демагогия”. Вторая половина рассказа — виртуозное подражание сусальному рассказику о “революционном гуманизме” скорее из средне- или поздне-, чем из раннесоветских времен. Но первая половина представляет собой своего рода “ключ” к сюжету, придающий ему правдоподобие: краском, убеждающий своих товарищей проявить гуманность к пленному белому офицеру, — старый товарищ пленника, которому тот некогда спас жизнь в бою.
Еще одна интересная деталь: истории перекликаются между собой. Рассказы легко складываются в диптихи или триптихи. Например: “Происшествие” — “История Карамышевского привидения” — “Санаторий” (образ блуждающего призрака / памятника). Или — еще более выразительный пример — рассказы “Матрешка” и “Колобок”. В обоих случаях действие происходит во время Гражданской войны; судьба случайно сводит двух мужчин “из интеллигентного сословия”, которые попали (или опасаются попасть и в итоге-таки попадают) в плен к бандитам. Одна и та же ситуация оборачивается по-разному: в первом случае один из собеседников сам оказывается вором, которого разграбление поезда бандой лишает добычи; во втором судьба и самих героев, и их убийц оказывается печально предсказуемой…
Но в чем смысл всех этих игр? Если рассказы в самом деле образуют единое целое — каково же оно?
В рецензии на первую книгу Усыскина мне приходилось сравнивать его с другим талантливым современным прозаиком — Михаилом Шишкиным. Здесь это сравнение уже прямо напрашивается: и у Шишкина (в его лучшем романе “Взятие Измаила”), и у Усыскина разные эры русского времени существуют одновременно, сливаясь, слипаясь, отражаясь друг в друге. Но итоговое ощущение — совершенно различно. У Шишкина — чувство круговой безысходности сущего на этой части суши, выход из которой (и смысл которой, если угодно) только в бесконечной очищающей жалости к своим собратьям по этому “тихому аду”. В рассказах Усыскина много жестокости и нелепости, трагического и трагикомического — но как раз безысходности в них нет. Потому что всегда остается возможность иного поворота обстоятельств и собственного неожиданного шага. Никто разумеется, не сказал, что эти обстоятельства будут благоприятны, что это будет шаг к спасению. Но пока есть многообразие возможностей, есть надежда. И эта надежда дает “чарующий озноб свободы”. Пусть это свобода ссыльного, задушившего энкавэдэшника и пустившегося в бега (воспользовавшись неразберихой — в город входит враг); или — свобода проигравшегося офицера, бежавшего с остатками казенных денег… Ничего — в другой раз будет другая!
В одном из рассказов Усыскина есть такие слова: “Вот возьмите вы по отдельности — ну, скажем, наши российские законы; ну, что эти законы перед лицом Европы, ну так, каша манная, а не законы… и во всем так: и администрация, и учебное дело, и православие даже… и вот, при всем том — великая держава… и не в том дело, что великая, — а в том, что цельная какая-то… все в ней взаимосвязано… то бишь — было взаимосвязано, конечно…”. Усыскин принадлежит к поколению, на глазах которого эта взаимосвязь исчезала и появлялась вновь, но, кажется, для него эти исчезновения / появления — источник не отчаяния, а надежды. Потому что есть нечто более глубокое, что связывает всех нас — интеллигентов, мещан и шпиков, православных, “жидов” и татар, живых и мертвых… Мы еще не нащупали, быть может, это “более глубокое”, но именно подвижность и многообразие русских историй дает нам шанс.
Валерий Шубинский
|