Константин Ваншенкин
В мое время
Константин Ваншенкин
В мое время
(из записей)
Начало см.: Знамя, 1999, № 3; 2000, № 5; 2002, № 8.
***
Чем отличается казарма от Храма? В казарме все находятся вместе, а в Храме каждый наедине с Богом.
***
Известная актриса (но не настолько, чтобы я запомнил ее имя), выступая в передаче Малахова, прокричала: “Я глубоко верующий человек!..”. Это неприлично. Верующий не должен выставляться, быть нескромным, поучать других. Но, к сожалению, кажущаяся близость к Богу слишком возвышает некоторых в собственных глазах. Отсюда — искаженная самооценка.
Сейчас появилась категория верующих, подозревающих или обвиняющих других верующих в недостаточном веровании. Как-то даже неловко.
***
В.И. Даль в своем словаре поддерживает и разъясняет большинство слов при помощи “крылатых выражений”, — пословиц и поговорок. Так, статью “Нищета” он иллюстрирует такой пословицей: “И церкви не строй, а сиротство прикрой, да нищету пристрой”. Речь здесь, понятно, идет не вообще о строительстве, а об очередности.
***
Исключение Пастернака из Союза советских писателей напоминает отлучение Толстого от Русской православной церкви. Только Толстого так и не восстановили.
***
Партийная принадлежность. Некоторые сегодняшние самодовольные всезнайки высокомерно полагают, что в КПСС, а ранее в ВКП(б), вступали только для карьеры. Было, разумеется, и такое. Но я знаю множество замечательных людей, оказавшихся “в рядах”. К примеру, В. Гроссман, В. Некрасов, Б. Окуджава, Б. Слуцкий, В. Тендряков и другие не самые любимцы власти. Или вот Твардовский. Если бы не его “членство”, эта кандидатура даже не рассматривалась бы на должность главного редактора “Нового мира”. И многого не было бы, в том числе и Солженицына. К слову, дочь Твардовского Валя рассказала мне когда-то, что в молодости попросила у отца совета — как реагировать на настойчивые предложения парткома вступить ей в партию. Он ответил: “Это в нашей стране вид на жительство…”. Он умел сказать. Да и у меня и некоторых моих друзей было ощущение, как у жениха, которому “по-хорошему” говорят братья невесты: “Женись, а то хуже будет”.
***
В Союзе писателей существовали так называемые первичные парторганизации — по жанрам. Писательский клуб (впоследствии ЦДЛ) умещался в старом олсуфьевском особняке, нового здания долго еще не было. Стихотворцы заседали обычно в верхней гостиной (в так называемой восьмой комнате). Очень длинный зеленый стол, неработающий камин с женской мраморной головкой сверху, а с другого торца — президиум: председатель секции С.П. Щипачев и секретарь партбюро Я.А. Хелемский. Яшу Хелемского выбирали на эту должность охотно, он, правда, слабо отбивался. Место ведь хлопотное: персональные дела — то жена с жалобой на загулявшего супруга, то протокол из милиции об очередном дебоше. А Яша отзывчивый, мягкий, страшно добросовестный.
Комната набита битком — сидят в несколько рядов вдоль стола и еще на подоконниках. Но не все посещают собрания аккуратно, тот же Твардовский редко показывался — и ничего. А вот Исаковский человек дисциплинированный, обязательный, всегда на месте.
Заседали обычно долго, говорунов полно.
Как-то поступила председателю записка. Щипачев развернул, взялся за очки, а Хелемский невольно, автоматически, уже прочел, благо, почерк крупный. Это был стишок:
Дорогой мой Степа,
Я хочу уйти!
Заболела ж<…>,
Мать ее ети.
М. Исаковский
Щипачев зарделся, как красна девица (былых времен). Подождал окончания очередного выступления и сказал сухо: — Товарищи, Михаил Васильевич плохо себя чувствует и просит его отпустить. Какие будут мнения?..
Собрание загудело: — Уважить.
Это одно из главных партийных словечек. Просит человек освободить его от какого-либо занятия, нагрузки, ссылается на обстоятельства. Собрание нестройно: — Уважить…
Или, наоборот, хочет иной куда-то попасть, продвинуться, а собрание будто не понимает, валяет дурака: — Уважить, — и голосует против.
***
Я написал в предисловии к одному из бесчисленных переизданий незабываемой книги В. Некрасова “В окопах Сталинграда”: “Нет, он не был “туристом с тросточкой”, как в угоду невежественному правителю обозвал его бессовестный журналист”.
Сей журналист (Мэлор Стуруа) продолжает восхвалять Аджубея, подчеркивая, как много тот сделал для “Известий”. Ну что ж, возможности были. Но ведь Аджубей воспитал в себе, еще в “Комсомолке”, безжалостное, жестокое презрение к человеку, особенно что-то собой представляющему (клеветнические фельетоны “Звезда на Волге” — о М. Бернесе, уже упомянутый о Некрасове и еще другие). Любопытно, что в положение этих униженных персонажей (они-то в действительности были замечательными людьми, я хорошо знал их обоих) попал в результате сам Аджубей. Он смог вполне прочувствовать это на собственной шкуре.
***
Премии имени Булгакова, Платонова и некоторых других замечательных писателей совершенно ничего не значат в литературном обиходе, ибо непонятно, кем они учреждены, кому и за что присуждаются. Просто эти имена были незаконно захвачены для премий, как многие предприятия, здания, месторождения.
Примерно то же самое — эпидемия академий.
***
Из записных книжек Инны Гофф. “Ялта. Конец апреля — май 69.
…Читали в рукописи роман Рыбакова, — я сказала, что можно издавать такую серию, как “Б-ка приключений”, — “Дети Арбата”. Булат читает о Павле I, хочет писать о декабристах. Аксенов пишет для отрочества по договору с “Костром” какую-то фантастику про советского мальчика — “супермена”, дельфина (он сказал: “Мальчик даже способен улавливать ультразвук ухом”). Еще он сказал, что хотел бы написать такую фантастику, где Крым будет не полуостров, а остров, вроде революционной Кубы, и как будто Врангеля выбить не удалось (“Изменить одну географическую подробность — и все”, — добавил он)”.
Вася, как известно, именно изменил эту подробность, и появился “Остров Крым” — одна из лучших его книг.
А существует еще такая подробность. В 1999 г. питерский писатель С.С. Тхоржевский любезно прислал мне только что вышедшую книгу его дяди Ивана Тхоржевского “Последний Петербург. Воспоминания камергера”. Тот был поэтом, переводчиком Омара Хайяма и французских лириков.
Его принято считать автором стихов:
Легкой жизни я просил у Бога,
Легкой смерти надо бы просить!
Он был вообще незаурядной личностью, заметным государственным чиновником, блестящим помощником Столыпина, Витте, Кривошеина. После революции эмигрировал в Париж, с трудом, тайно, через финскую границу перебралась и семья. Но тут, в 1920 году, ему предложили стать управляющим делами “белого” правительства Крыма, где председателем был Кривошеин, назначенный Врангелем. Тхоржевский кинулся, добрался туда через Константинополь. Однако было уже поздно, дни Врангеля сочтены. На последнем совещании речь шла уже об эвакуации белых частей из Крыма.
В книге сказано: “Иван Тхоржевский был одним из участников этого совещания. Вероятно, не одного его удручала бесплодность прошедших дебатов. Он сочинил тогда — не для печати — язвительное и горькое стихотворение “Крымский съезд” (“Явились, много острого сбрехнули языком, но Крым из полуострова не стал материком”. Остальные стихотворные строки — в том же духе).
То есть не стал островом! Когда появился “Остров Крым”, мы, естественно, не знали этих строчек. Но знал ли их Вася? Они ли послужили первым толчком? Сколько раз я хотел спросить у него, но то он жил в Америке, то было все как-то недосуг — ладно, успеется. А теперь…
***
Вскоре после войны и скорострельной серии постановлений ЦК о культуре появился ряд новых лауреатов Сталинских премий со своими опусами, удручающими крайней слабостью во всех смыслах. В их числе энергичный бритоголовый Николай Грибачев, автор поэм “Колхоз “Большевик”” и “Весна в “Победе””, премированных подряд, одна за другою. Его сразу же ввели в состав Секретариата СП СССР, он стал хмуро и неприязненно выступать с речами и обзорами.
Рассказал смоленский поэт Николай Рыленков, часто бывавший в столице. Оказывается, Грибачев до войны жил несколько лет в Смоленске, активно сотрудничал в местной печати. Теперь же он пожаловался Рыленкову, что Твардовский его (дважды лауреата!) почти не замечает, едва здоровается в ответ. И попросил напомнить ему о себе, что Рыленков и сделал.
Твардовский отреагировал весьма кисло: — Ну, помню, был такой лысый халтурщик.
***
Вдова композитора Гр. Пономаренко — народная артистка России, профессор Вероника Журавлева-Пономаренко о его творческом наследии: “На сегодняшний день известно 4607 песен. Правда, не все еще названо” (“Труд”, 3—9 марта 2005 г.).
Но ведь это несерьезно! Можно назвать максимум несколько десятков удачных, иногда замечательных песен, не более того. Четыре с половиной тысячи песен не сможет вместить ни одна антология, ни одно коллективное собрание. И главное даже не в этом числе с точки зрения Книги рекордов Гиннесса. Это нелепое, графоманское количество принижает самую идею уникальности, художественного уровня, непохожести в искусстве. Это дискредитация композитора.
***
“Неделя” от 8 мая 2008 г. обратилась к ряду известных людей с просьбой назвать их любимую фронтовую песню. Адвокат Генри Резник отвечает: “Это песня Соловьева-Седого, могу напеть ее, называется “В лесу прифронтовом”… На самом же деле музыку сочинил М. Блантер, стихи М. Исаковский. Кстати, правильное название песни: “В прифронтовом лесу”.
Прекрасный кинорежиссер П. Тодоровский, бывший на войне молодым офицером, называет “Землянку” (“Бьется в тесной печурке огонь”). Он пишет: “Замечательные стихи Суркова! Музыку написал Блантер”. Нет, Петя, музыка здесь К. Листова.
Любопытно, что Тодоровский ошибся на 50%, а Резник на все 100, и ему вообще невдомек, что в песне бывают еще и слова, которые он, однако, собирался напеть.
***
Однажды Марк Бернес спросил меня: — Ты знаешь такого Евгения Винокурова? Скажи ему, пусть он мне позвонит…
Бернес прочел в “Новом мире” винокуровских “Москвичей” и, естественно, увидел в них песню. А начинались стихи так:
Там синие просторы
спокойной Сан-реки,
Там строгие костелы
остры и высоки.
Лежат в земле,
зеленой,
покрытые травой,
Сережка с Малой Бронной
и Витька с Моховой.
А заканчивались:
Где цоколь из фанеры
Привал на пять минут.
По-польски пионеры
О подвигах поют.
Конечно, эти стереотипные строчки не могли устроить артиста. Но при встрече выяснилось, что поэт продолжал работать над стихами и после их напечатания. Теперь они прекрасно начинались:
В полях, за Вислой сонной,
Лежат в земле сырой…,
а концовка вообще была отброшена, и стихотворение завершалось так:
Пылает свод бездонный,
И ночь шумит листвой
Над тихой Малой Бронной,
Над тихой Моховой.
И сколько ни объяснял Марк, что эта концовка годится для стихов, но не для песни, что в завершении песни обязательно должна быть какая-то изюминка, что-то более определенное, поворот, удар, Женя не соглашался больше ничего менять, стоял на своем, убежденный не только в собственной правде, но и в благополучном исходе. Он говорил мне, весьма самоуверенно: — Будет петь так, никуда не денется!..
Нет, он не знал Бернеса. В общем, дело застопорилось. А ведь Женьке очень хотелось, чтобы у него была песня, и ее пел Бернес. Но он ничего не мог ни с собой, ни с текстом поделать.
Выручил верный друг, поэт Вадим Сикорский. Он сочинил за Винокурова — легко и просто:
Но помнит мир спасенный,
Мир вечный, мир живой
Сережку с Малой Бронной
И Витьку с Моховой.
Бернес тут же одобрил: — То, что нужно!.. И лишь теперь попросил Андрея Эшпая написать музыку.
“Но помнит мир спасенный” — эта строка каждое 9 Мая бросалась в глаза миллионам людей со страниц газет и с уличных транспарантов.
Но об ее истинном авторстве знали только три человека: Винокуров, Сикорский и я. Женя, однако, в своих книгах всегда оставлял собственный вариант.
***
В горнице моей светло,
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды.
(Н. Рубцов)
Кто-то назвал его кудесником. Но почему матушка идет за водой, а не сын? Так ведь это стихи о детстве. Почему ночью? Днем ей было некогда. Непонятно, правда, что значит — “молча”? А как же еще — с песнями?
Когда-то я встретил в издательстве вологодского поэта Виктора Коротаева. Он держал в руках толстую книгу и объяснял желающим, что это составленный им том стихов Рубцова, всех, что удалось обнаружить. Фактически полное собрание.
Я, как и остальные, одобрил идею, но подумал, что сейчас хорошо было бы совершить следующий шаг: отобрать маленькую книжечку — одни шедевры.
Нет, вы меня неправильно поняли: про матушку и ведро я бы туда как раз включил.
***
Тоже непонятно, откуда у Ю. Кузнецова в его замечательном стихотворении о погибшем отце взялись открытки:
Шевелятся открытки на дне сундука
Фронтовые.
Таких средств почтовой связи тогда практически просто не было, а существовал определенным образом сложенный листочек бумаги — “треугольничек”, незабываемый для людей той поры.
Странно, что С. Наровчатов, руководивший творческим семинаром в Литинституте, где учился Кузнецов, не посоветовал ему изменить эти строчки, а в таком виде прочел их с трибуны.
***
Попалось в газете: “Амурская тигрица Светлая, в клетку которой по ошибке (?) зашла работница по уходу за животными, набросилась на нее сзади и загрызла 23-летнюю девушку. Хищник остался хищником — он защищал свою территорию, и убивать Светлую за это дирекция зоопарка не намерена. Киев”.
Грустная подробность: погибшую звали Татьяна Ларина.
Итак, высшую меру тигрица за убийство не получит, — в силе осталось пожизненное заключение.
***
Многие взрослые читатели “Каштанки” помнят пьяные высказывания столяра Луки Александровича, обращенные к своей собаке: — Ты, Каштанка, насекомое существо и больше ничего. Супротив человека ты все равно, что плотник супротив столяра…
Это в начале рассказа. А в конце у него возникает другой вариант: — А ты, Каштанка, — недоумение (далее по тексту).
Но это речи персонажа, однако мало кто помнит слова самого автора: “уже вечерело, и столяр был пьян как сапожник” (сие написано только для собственного удовольствия).
Короче говоря, собака потерялась.
“Когда стало совсем темно, Каштанкою овладели отчаяние и ужас”.
И тут автор этого по сути почти детского рассказа вдруг делает выброс совсем в другую, новую, литературу. Он говорит: “Если бы она была человеком, то, наверное, подумала бы: “Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!””
Послушайте, это же уже Кафка!
И действительно, у Франца Кафки появилась впоследствии вещь: “Исследования одной собаки” (1922). Не отсюда ли?
***
В соседнем со мной доме живет замечательный молдавский писатель Ион Друцэ. Я часто встречаю его, гуляющего с деликатной и воспитанной собакой породы колли. Она терпеливо ждет, пока мы разговариваем. Но однажды я зашел к нему домой, по делу. По делу-то по делу, но Ион Пантелеевич выставил на стол бутылку “Белого аиста”. И вскоре я услышал, что колли лает где-то в глубине квартиры. Друцэ объяснил: недовольна!.. Я: а если вы один выпили?.. Он: обижается…
Лишь месяца через два я встретил их на улице. Собака сразу стала на меня лаять. Он уточнил: не забыла!
Мало того, залаяла она, хотя и не так громко, на попавшуюся им мою дочь. Вот такая антиалкогольная собака.
***
Трогательные отроческие времена, когда закуска в застолье гораздо приятней, чем выпивка.
***
Хоронили Петра Алексеевича Николаева, профессора МГУ, члена-корреспондента РАН, человека огромной доброжелательной энергии. Он везде состоял и успевал, возглавлял редколлегии и энциклопедии, писал статьи и книги. Естественно, читал лекции.
Войну прошел рядовым, умер, как по заказу, девятого мая (2007), скоропостижно. Я разговаривал с ним в это утро по телефону.
Прощание проходило в Доме культуры университета. Народу было не слишком густо. Большинство сидело — как в костеле — на расставленных стульях, опоздавшие стояли.
А вот выступающих было много — десять или двенадцать, — и они, не расходясь, толпились у микрофона. Они все говорили очень длинно, гораздо дольше, чем принято в таких случаях, но в зале была ужасающая акустика, и ничего нельзя было разобрать. Их искаженные голоса, как в грозу, гулко перекатывались под потолком.
И тут какой-то человек пересел вместе со стулом ко мне и начал что-то мне говорить. Я объяснил ему, что плохо слышу этим ухом, он поменялся местами с соседом и сообщил трубным шепотом, что он не филолог, а лингвист (он представился), что на меня ему указали, он меня не знал в лицо, но хорошо знает по стихам, которые читает студентам, иллюстрируя свои лекции. Последнее он тут же продемонстрировал.
И вот картина: лежит усопший профессор Николаев, бесконечно говорят что-то прощающиеся, неусвояемо рокочут вверху их голоса, сидя, как в костеле, давно не пытаются их понять остальные. Настоящий Феллини.
А мне в ухо дудит лингвист мои стихи:
Расставание
Маленький городок.
Северный говорок.
Выцветшая луна.
Северная Двина.
Рябь темно-серых вод.
Музыка. Теплоход.
Девушка на холме.
Юноша на корме.
***
В Башкирии отметили 250-летие Салавата Юлаева, сподвижника Пугачева, бригадира пугачевского войска. Фестивали, гуляния. Международная конференция. Его именем назван новый проспект в Уфе. Давно имеется прекрасный конный памятник Салавату. Есть известнейшая не только в нашей стране хоккейная команда “Салават Юлаев”.
А как же сам Пугачев? Существует, правда, г. Пугачев Саратовской области, бывшая слобода Мечетная, где когда-то жил Емелиан Иванович. В городе несколько предприятий, производств, пристань на р. Б. Иргиз. Функционирует дом-музей… В.И. Чапаева.
***
Иосиф Бродский не раз говорил в интервью о полученном им в литературе главном “профессиональном уроке”: “Когда я начал писать, я показал свои стихи одному из тех поэтов, которые были на четыре—пять лет старше меня, и он сказал, что если я хочу писать, то количество прилагательных нужно свести до минимума, главное — существительные, чем больше, тем лучше… Это, может быть, главный урок, который я получил в своей жизни”.
Ну зачем уж так. Осторожнее нужно в этом деле с уроками, советами, рецептами, законами и рекомендациями. Эпитет (т.е. прилагательное) — это пронзительная краска, обжигающий удар кисти в русской поэзии.
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
А это ведь мальчик написал — уже понял.
Или:
Я выходил в такое время,
Когда на улице ни зги,
И рассыпал лесною темью
Свои скрипучие шаги.
Это же здесь главное. Вообще, в последнем четверостишье прилагательное — самое убедительное.
Фирменно заявленная Смеляковым собственная примитивность рифмовки с лихвой компенсируется эпитетом:
Я не знаю, много или мало
Мне еще положено прожить,
Засыпать под ветхим одеялом,
Ненадежных девочек любить.
А “На той войне незнаменитой” — знаменитый эпитет Твардовского!
От настоящего эпитета получаешь удовольствие, как от безупречного выстрела или изощренного бильярдного удара.
“Мыслящий тростник”, “выпрямительный вдох”; “баснословные года”…
Еще Толстой отметил у Тютчева:
Лишь паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде.
Да мало ли что еще! —
И на бушующее море
Льет примирительный елей.
Или:
Как незаконная комета
В кругу расчисленных светил.
Если угодно, это все и есть художественная литература.
(Но случаются и обратные примеры — малоудачные эпитеты, даже у великих:
Тучки небесные, вечные странники
А разве бывают тучки какие-нибудь другие? Земные?
Или:
Холодный ветер от лагуны,
Гондол безмолвные гроба.
“Гроба” всегда безмолвны. А не только сравнимые с гондолами. Но эти описки только подтверждают сказанное мною ранее).
***
А вообще-то ведь небрежность в суждениях — одна из главных составляющих Бродского: “Что ж, Тютчев, при всем моем расположении к нему, поэт не такой уж замечательный. Мы повторяем: Тютчев, Тютчев, а на самом деле действительно хороших стихотворений набирается у него десять или двадцать (что уже, конечно же, много)”.
“Не такой уж замечательный”? Такой, именно такой! По-настоящему великолепный поэт. И слишком уж свысока, самонадеянно сказано: “десять или двадцать”.
Но дальше! “В остальном же, более верноподданного автора у государя никогда не было. Помните, Вяземский говорил о “шинельных поэтах”? Тютчев был весьма шинелен” (“Бродский об Ахматовой. Диалоги с Соломоном Волковым”. Изд-во “Независимая газета”, 1992, стр. 14).
Воспринимать сейчас Тютчева как верноподданного? Это не просто раннесоветская, это абсолютно рапповская оценка. Видимо, Бродскому не попадались стихи Тютчева
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые, и злые, —
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
(В рукописи перед текстом помета “Н. П.” (“Николаю Павловичу”).
***
Есть у поэзии такая странная особенность: талантливые стихи воспринимаются с радостью, о чем бы они ни были. В том числе трагические. Благодаря именно тому, как они написаны, т. е. уровню. Вот у поздней Ахматовой:
…еще у восточной стены,
В зарослях крепкой малины,
Темная, свежая ветвь бузины.
Это — письмо от Марины.
(1961, больница).
Картину воспринимаешь, как нечто положительное, умиротворяющее. Пришло письмо. Это же не похоронка. Похоронка была давно, в войну. А это — письмо. Почта еще работает.
***
Анна Ахматова в 1958 году сделала такую надпись на книге своих стихов: “Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу, в чью эпоху я живу на Земле”.
А ведь сказано не только ради красного словца.
***
Вероятно, смерть Пушкина по масштабу национальной трагедии можно сравнить с Октябрьской революцией и Гражданской войной.
***
В литературе сейчас даже не переоценка, а попытка перераспределения ценностей, то, чего так боятся в сфере экономики. А здесь — ничего, гражданской войны не будет. Каждый останется “при своих”.
***
Нет ощущения, что у нас существует хоть какая-никакая литературная жизнь. Все разрозненно: одни пишут о чем-то, другие о другом, совершенно изолированно, не замечая друг друга, не реагируя на соседа, словно есть только они. Дискуссия возникает, лишь когда они задеты лично.
***
Когда скоропостижно умер Гриша Горин, я, уже зная, услышал об этом еще и по ТВ. Говорили о нем люди театра, причем близкие. А. Ширвиндт сказал: “Он был самым молодым из нашей “банды”…”. А М. Захаров: “Он был шут…”.
И то, и другое меня резануло. Так можно было, конечно, сказать, но не сразу, а позднее. Здесь же эти слова были нелепы, неуместны, и прежде всего потому, что в них совершенно не чувствовалось горя.
***
Вечер — 85 лет Льву Гинзбургу (могло быть!), замечательному поэту — переводчику с немецкого, в совершенстве с детства владевшему языком оригинала, а впоследствии блестяще русским стихом. Особенно удачно переводил он старую германскую поэзию, средние века, вагантов. Его работой можно было восхищаться. Хорошо знал он и жизнь обеих современных Германий, писал неожиданную антифашистскую публицистику.
Когда-то я часто бывал у него дома, еще в Печатниковом переулке, а потом и в просторной кооперативной квартире на Черняховского. Дело в том, что Союз писателей не считал нужным давать бесплатную жилплощадь переводчикам, полагая, что они, как и драматурги, в состоянии сами обеспечить себя кровом.
А еще хочется сказать, что он был ослепительным устным рассказчиком, где самым забавным, чаще всего нелепым персонажем бывал он сам. Еще до войны, после десятилетки, он был призван в армию и отправлен на Дальний Восток, считавшийся самым опасным направлением (вспомним Халхин-Гол, Хасан), попал в кавалерию и теперь подробно описывал свои взаимоотношения с вверенной ему кобылой. Потом он служил в армейской редакции, где почему-то была дефицитом копирка, и он наловчился печатать так быстро, что впоследствии изумлялись опытные машинистки.
Героем его повествований был эдакий интеллигентный Швейк или знающий языки Чонкин из адвокатской семьи. Думаю, запиши он это, успех был бы ошеломляющий. Может быть, и не сразу.
***
На вечере исполнялись и песни на его переводы (зять — композитор А. Журбин), а еще два народных артиста его переводы читали. Они читали очень средне, но по книге, т. е. зачитывали. Можете себе представить, чтобы так выступали Дм. Журавлев или Я. Смоленский? Ну, плохо запоминаете или просто ленитесь — прочтите парочку стихотворений, и хватит. А так ведь никаких ограничений.
Я, выступая после одного из них, назвал это тем, что в пении именуется фонограммой, а в просторечье — исполнением под “фанеру” и является позором и бедой нашей эстрады.
Но второй артист шел вслед за мной и заявил задето, что будет “читать с листа”… А потом добавил: “Я, читая из книжки стихи своей внучке, никогда не думал, что это фанера…”.
Бедняга, он так ничего и не понял! Чтение ребенку книжки чрезвычайно поднимает для него значение этой книжки, ее авторитет, показывает ее ценность как носительницы услышанного. А чтение книги с эстрады — это просто умение артиста читать, знание им азбуки.
***
После войны в Москве какое-то время ходила по рукам поэмка о том, как наша армия не остановилась в Германии, а двинулась дальше. Американцы, по-видимому, не препятствовали. Вот наша штрафная рота входит в Париж:
Когда рвануло “гоп со смыком”
В готические этажи.
И оттуда же:
И поскакали кашевары
В Булонский лес рубить дрова.
Короче, написано было живо и не новичком.
***
Или, слышал еще в войну, пел знакомый сержант:
Вспомню я пехоту и штрафную роту…
Одно лишь слово изменено, а как весь смысл переворачивается!
***
Помнится, осенью 1963 года в Политехническом был вечер композитора Э. Колмановского. Вел его Никита Богословский. Потом мы решили поужинать в ресторане ВТО, человек восемь. Сели за большой стол. А Евтушенко сперва подошел к другой компании, стал, не садясь, разговаривать и вскоре вернулся к нам еще с каким-то человеком. Тот был невысокого роста, особенно рядом с Женькой, в сером костюме, в очках. Женя стал представлять ему каждого из нас, и он всем поочередно протягивал руку. Только Богословскому сказал: — А вас я знаю, вы выступали и садились на рояль…
Действительно, Никита любил подурачиться и недавно, кого-то пародируя, изо всех сил лупил по клавишам, а потом обрушился на них задом. Чем и запомнился.
Когда незнакомец отошел, Тамара Колмановская поинтересовалась, кто это. Евтушенко ответил: — Титов. Она: — Какой Титов? Он: — Ты что, не узнала? Космонавт!
И тут Галя Евтушенко горячо воскликнула: — Как! Этот шибздик — Герман Титов?
***
Рядом с площадью Восстания долгие годы была стоянка такси. Когда в ЦДЛ (на Герцена) и в Доме кино (на Воровского) часто одновременно заканчивались вечера, народу высыпало множество, очередь оказывалась длиннейшая. А водителей-леваков фактически не водилось.
И вот стоим однажды совершенно безнадежно. И тут проезжает громадный самосвал. Неожиданно Ян Френкель поднимает руку, тот останавливается и через две секунды Ян, задрав длинную ногу, с трудом забирается на высокую ступеньку и, помахав нам, уезжает.
На другое утро я звоню ему.
— Как доехал?
— Нормально. Заплатил как за такси.
— Он был доволен?
— Вполне. Сказал: “Спасибо, товарищ Ошанин”.
***
Когда-то записывали с Эдиком Колмановским нашу новую песенку в Доме звукозаписи на Качалова и, как обычно делали в таких случаях с ним, а также и с Яном, зашли рядом, в ЦДЛ, выпить в баре по рюмке. Но потом решили поужинать. Неожиданно задержались, засиделись, не могли наговориться. Почти уже попрощались, когда я сказал: — Жалко расставаться.
И мы еще остались.
Так вот, эту мою фразу Эдик поразительно остро запомнил и время от времени повторял впоследствии: — Как ты хорошо сказал тогда: “Жалко расставаться!”.
А мне пришли в голову эти слова, когда я прощался с ним уже навсегда. Хотел сказать вслух над гробом, но почувствовал, что не нужно, что это слишком наше, свое.
***
Из интервью певицы Ларисы Долиной журналисту Сергею Бирюкову (“Труд”, 4.03.2004).
Вопрос. — Но вам не кажется, что из современного слушателя целенаправленно делают идиота, навязывая ему группы вроде тех же “Мошенников” или “Дискотеки Авария”, у которых нарочито примитивны и корявы и тексты, и музыка?
Внимание! Ответ: — Вероятно, рынок этого требует. Значит, такой репертуар приносит сейчас деньги. А потом — надо спросить мнение и у самих слушателей: у каждого поколения своя музыка…
Ответ певицы, мягко говоря, слегка обескураживает откровенным бесцеремонным цинизмом и крайне низким уровнем.
Далее Долина прямым текстом сообщает, что в прежние времена существовали всевозможные худсоветы, “которые больше никого к написанию песен не подпускали. Сейчас же авторов стало раз в 20 больше”.
Какое неприкрытое ликование по поводу нынешнего всевластия махрового непрофессионализма!
***
Это вообще одна из наших главных бед. Что же касается данной сферы, то массированные попытки так называемой авторской (т.е. фактически самодеятельной) песни противопоставить себя тогдашней эстрадной песне привели к тому, что и эстрадная оказалась на уровне авторской.
Пора понять: “авторская” песня — это не Окуджава, не Высоцкий и не Галич, это наивные, неумелые, чаще всего беспомощные попытки, серый, слабо бренчащий, но захлестывающий все вокруг поток. Самодеятельность (так и называлось: художественная самодеятельность) была всегда и поощрялась, чтобы не пропустить, не прозевать истинный талант. Лемешев и Штоколов тоже оттуда. И отыскание этих крупиц всегда было всемерно оправданно.
Главная же опасность “авторской” заключается в том, что ее откровенный тусклый непрофессионализм, отсутствие какого-либо уровня заранее выдаются за узаконенный образец, эталон (в том числе и прежде всего телевидением).
Это же абсолютная ждановщина — один к одному. Бабаевского, Бубеннова, Грибачева, Софронова и прочую “авторскую” литературу категорически противопоставляли Пастернаку, Ахматовой, Зощенко, Булгакову, Платонову…
***
Однако хочу предупредить: великие песни создаются не только великими или просто замечательными поэтами. Сохранились в народном сознании не одни “Ревела буря, дождь шумел”, “Ой, полна, полна коробушка” или “Мой костер в тумане светит” (соответственно К. Рылеев, Н. Некрасов, Я. Полонский), но и “Среди долины ровныя” (А. Мерзляков), “Не шей ты мне, матушка” (Н. Цыганов), “Помню, я еще молодушкой была” (Е. Гребенка), “Славное море — священный Байкал” (Д. Давыдов), “То не ветер ветку клонит” (С. Стромилов), “Не брани меня, родная” (А. Разоренов), “Из-за острова на стрежень” (Д. Садовников) и другие, т.е. песни на стихи авторов куда более скромных. Однако эти шедевры сохранились в результате жесткого отбора, дополнительной бескомпромиссной работы времени, а не бездумных заявлений о том, что “авторов стало раз в 20 больше”.
***
Написать настоящую, широко поющуюся песню — результат, чрезвычайно привлекательный во всех смыслах. Надежда многих поэтов на песню, а если есть одна (то есть чаще всего случайная), то на последующие.
***
Сорокалетняя вальяжная парикмахерша, подстригая меня, между делом поинтересовалась, не знаю ли я, отчего у мужчин волосы на висках отрастают неравномерно: на левом чуть ли не вдвое быстрее. Она это уже давно на муже заметила.
Я ответил: — А это от вращения Земли.
Она помолчала и сказала задумчиво: — Как интересно! А я и не догадывалась…
Подобные объяснения дают некоторые критики литературным фактам и процессам.
***
А вот парикмахерская оценка любимой женщины:
Не за силу, не за качество
Золотых твоих волос…
(Н. Асеев)
***
“Они недостойны не только премий, но и прений…”
(в комиссии)
***
Окончательный уход каждого поколения — это как океанский отлив без последующего прилива. А очередной прилив — поколение уже новое, другое.
***
Зеленый изразец, печной. 21x17 см. Глина, цветная эмаль, глазурь. Первая половина XVIII в. Изображен часовой в шляпе, накидка, ружье со штыком. Надпись: “Со страхомъ краулю”.
***
“Третий участник преступной группы, оказавшийся женщиной, был убит” (последние известия).
***
“В состав водок входит подготовленная или даже исправленная вода”.
***
“Там были всевозможные птички и двое насекомых” (Франсуаза Жило. “Моя жизнь с Пикассо”, стр. 84, пер. Д. Вознякевича).
***
— Нахлынуло до мокрых слез, — сказала Маша Бедная по поводу передачи о Ю. Трифонове. По-моему, замечательно.
***
С. Капутикян, выступая на вечере Лены Николаевской:
— Очень хочу видеть тебя в Армению.
Сейчас обеих уже нет.
***
Персонаж извиняется перед хозяйкой за то, что пил не виски, а коньяк: “Как француз, я лозы предпочитаю злакам”. Вы правы: это изощреннейший Набоков (“Сестрицы Вейн”).
***
Недавно услышал по ТВ частушку брежневских времен:
Приезжай ко мне на БАМ,
Я тебе на рельсах дам.
Но ведь смысл ее, ускользнувший от цитирующего, не в самом этом акте, а в издевке над его безопасностью. На рельсах! Поезда-то не ходят.
***
Дама говорила кокетливо: “мюсерное ведро”. Иногда у нее даже получалось: “мизерное”. Она же: “эстетственно”.
***
Суперинтеллигентный Макс Бременер, когда ему предложили сыграть в бильярд, неожиданно заметил назидательно: — Сперва нужно выбрать кий по руке…
***
“Наслажденческий момент” (из лит. доклада).
***
Лакмусовый кусочек.
***
Сейчас без конца вставляют в речь: “на самом деле”. Ну и еще безумные конструкции: “он считает о том”, “хотела показать о том”. Особенно заметно это у политиков.
***
Твердый знак похож на морского конька — Ъ.
***
Откуда взялся романс “Как упоительны в России вечера”? Из “12 стульев”.
Там, буквально в самом начале: “Весенние вечера были упоительны”.
***
Поразительно точны все формулировки Пушкина.
“В Европу прорубил окно”.
Не открыл, а именно прорубил. Впервые. И впервые же стал виден западный морской простор, повеяло свежим соленым воздухом Балтики. Но ведь не двери прорубил. Из окна можно в подзорную трубу посмотреть, дышать глубже, но не выпрыгнешь. Тем более, без разрешения.
***
Диктор Михаил Осокин дважды в одной короткой передаче назвал поэта Русланом Гамзатовым, а в конце без тени смущения небрежно извинился. Он же: “на проспекте Церетели в Тбилиси” (вместо — “Руставели”) — ну, это типичная оговорка по Фрейду.
***
Я, как вы понимаете, не повар и не ресторатор, — просто приведу пример из этой области. Существуют прекрасные холодные закуски.
И бывают вторые горячие блюда, однако остывшие. Т.е. они тоже стали холодными, но это воспринимается уже как их недостаток.
Часто встречаются совершенно холодные стихи, делающие вид, что они с пылу с жару.
***
Пристрастие многих поэтов к изображению в своих стихах подробностей жизни хорошо лишь при абсолютной точности их наблюдений.
Вот Д. Самойлов пишет о крестьянине, колющем дрова:
С женой дрова пилили. А колоть
Он сам любил. Но тут нужна не сила,
А вольный взмах. Чтобы заголосила
Березы многозвончатая плоть.
Воскресный день. Сентябрьский холодок.
Достал колун. Пиджак с себя совлек.
Приладился. Попробовал. За хатой
Тугое эхо екнуло: ок-ок!
И начал.
Прежде всего это совершенная пародия. Интонационно это Васисуалий Лоханкин, его “гробовой ямб”. Перечитайте “Золотого теленка”.
Но по сути! Что это значит — “колоть он сам любил”? Не вдвоем же. А что это такое — “вольный взмах”? “Достал колун”. Где достал? Достать колун и плакать? “Пиджак с себя совлек” — а пилил, значит, в пиджаке? Совлек! А можете представить себе в натуре его действия? Увидеть, как он “приладился”? А “попробовал”? И с чего это береза “заголосила”? Ведь это радостное занятие.
Но все это проистекает из другой, основной неточности. Можно с гарантией утверждать, что автор никогда не держал в руках колуна. Ведь колун — это тяжелый, тупой кусок металла, приспособленный для долгого, мучительного раскалывания мощных, глубоко переплетенных внутри поленьев. Береза колется, разумеется, топором, даже топориком, легко, с удовольствием, фактически без всяких усилий. “Как дал — полено пополам”.
Впрочем, эти знания приобретаются опытом.
В. Боков с такой, натуральной жизнью знаком, конечно, лучше — хотя бы чисто биографически. Но вот он ярко описывает, как девушки в общежитии готовят праздничный обед:
Крышки хлопали над супом,
Лук шипел на сковородке…
Прекрасно. Но тут же — “разбухал лавровый лист”. Да нет, он не разбухает. Он, как лакированный, жестяной, поэтому его и не едят. Но еще поразительней соседняя строка:
Молча жарилась картошка…
В чем дело? Картошка жарится шумно. С треском. Стреляя, как дрова в печи.
Это стихотворение (“Двадцать тапочек”) было напечатано в первом выпуске “Дня поэзии”, в 1956 году. Наивные авторские промашки не вызвали возражений у опытной редколлегии, ибо в ее составе не было ни одной женщины.
Но всех перещеголял И. Шкляревский. Он пишет о некоем адвокате, который защищает всевозможную живность, но его жалость “такая искренняя лгунья”. И поэт объясняет — почему:
Ведь человечество молчит
О том, что ветчина мычит
И кукарекает глазунья…
Извините, но ведь ветчина в предыдущей жизни не мычит, а скорее хрюкает, а кукарекающий петух не имеет прямого отношения к глазунье. Курица ведь кудахчет.
Разумеется, подобные описки свойственны не только стихотворцам, но зачастую и прозаикам. И даже критикам! —
“Он рассказывал мне в Коктебеле, когда мы прогуливались вдоль моря к могиле Волошина”…
Но о чем рассказывал К. Кедрову собеседник не суть важно, ибо прогуливаться вдоль моря к могиле Волошина невозможно — она расположена на вершине высокого холма, путь туда достаточно труден и долог. Возникает вопрос: неужели никто из сотрудников редакции не бывал в Коктебеле?
***
У музыкантов-исполнителей и у композиторов всегда указывается в справке: ученик такого-то (профессора, корифея). Нелепо было бы подобное в характеристике писателя. Это скорее выглядело бы как указание на подражательство, зависимость, эпигонство.
***
О связи роста квартплаты с уменьшением народонаселения. Не доходит?
***
Тактика государства по отношению к малоимущим гражданам видна невооруженным глазом: это прессинг по всему полю.
***
Поэтессы, требующие, чтобы их называли “поэт”, напоминают мне женщин, которые хотели бы сменить свою половую принадлежность.
***
В троллейбусе 62-го маршрута звучащая реклама: перечисляются в рифму наиболее привлекательные, по мнению авторов, заведения Ленинского проспекта. Я, понятно, слушал вполуха, даже в четверть, и не зацепил всего, что было. Кажется, присутствовал магазин виски. Но кое-что запечатлелось. Магазин назывался “Версаче”, и было добавлено: “будет чем похвалиться на даче”. То есть они думают, что пассажиры набитого троллейбуса носят костюмы от Версаче, — причем, главным образом, на даче, где ими и хвастаются.
***
“В бокале плавало окно” (Н. Заболоцкий). Казалось бы, элементарный реализм. И размер, и наблюдательность. Но нет, в XIX веке такое было невозможно. Позвольте, но “Как пахарь, битва отдыхает” — еще похлеще.
***
Женщина писала: “в нутрь” — отдельно. И говорила так: “в самую нутрь”, “у меня нутрь мягкая”.
***
“Была ветеран труда, перешла на вдову” (вдова моего однополчанина Анна Вихлинина о смене своего пенсионного статуса).
***
“Пищевое, вещевое и денежное довольствие”. Или денежное удовольствие?
***
“Вышел из семьи…”
***
“Для нас обниматься и лобзаться — врожденное. Но это к делу никакого отношения не имеет, главное — проникновение”.
В. Черномырдин, “Труд”, 22.4.2005.
***
Он писал прозу, потом сочинил пьесу, надеялся ее поставить, говорил:
— Толстоногов, Шурикова… — Сперва я думал, он валяет дурака, но нет, он ничуть не шутил, был увлечен и доволен.
***
Однополчанин. Думал, что “Войну и мир” и “Князя Серебряного” написал один и тот же Толстой. Любил порассуждать о литературе.
***
Одинаковость претенденток в конкурсах “Мисс Вселенная”, “Европа”, “страна” и далее по нисходящей. Особенно когда они полуодеты, в купальниках. Их безупречное сложение абсолютно стандартно и подчеркивает отсутствие индивидуальности. Это как если бы ничем не отличались друг от друга актрисы — Т. Доронина, Н. Мордюкова, И. Чурикова (по алфавиту).
***
Собираюсь на прогулку. Дочь Галя, готовясь выпустить меня из дверей: — У тебя правая штанина задралась.
Я: — Это специально — чтобы обращать внимание женщин.
Она: — Сердобольных женщин.
***
Она же: “На свете жить по множеству причин
Нельзя без женщин. Как и без мужчин”.
***
Тоже она: “Отвали потихоньку в калитку”.
***
Ответы школьников: “Дистанционный смотритель”, “Прототип Аввакум”.
***
Творческие кланы. Тариф на час. SOS-реализм.
***
Жаловался работающий в Москве азиат: “Ребята хорошие, но грубые, чуть что, могут послать по-матерински”.
***
“Поселился в канализационном люксе”.
***
Сидели несколько человек под каштанами напротив входа в писательский ялтинский Дом. Прошел в шортах и кедах поэт О. с ракеткой в руке. Виктор Борисович Шкловский задумчиво сказал: — У него даже ноги глупые.
***
Глупость бывает особенно заметна у тех, кто постоянно думает, что он очень умен.
***
Госдума.
Получили разрешенье
На принятие решенья.
***
Лозунг:
Нужно пытаться
Лучше питаться.
***
Гость сказал за столом о хозяевах: “Бесконфликтная семья”. Он хотел этим сказать: дружная. Но получилось другое — нечто неполноценное, вялое, аморфное. Как когда-то — бесконфликтная пьеса.
***
“Быт, оставшийся без надзора, на удивление быстро становится искусством” (внучка Катя о художнике-фотографе Игоре Мухине).
***
Выступая на поминках по замечательному адвокату И. Этерману, я сказал: — Он был в высшей степени интеллигентным человеком и никому не навязывал свое мнение, кроме как суду.
***
Точнейшему Булгакову была свойственна в описаниях определенная излишняя увлеченность, когда заявленные детали ведут себя слишком самостоятельно.
Так, буфетчик Соков, пришедший к Воланду и смиренно качающий права по поводу превращения червонцев в резаную бумагу, тут же разоблачается в связи с его тайными сбережениями: “Двести сорок девять тысяч рублей в пяти сберкассах… и дома под полом двести золотых десяток”.
И далее: “Десятки реализовать не удастся, — …по смерти Андрея Фокича дом немедленно сломают и десятки будут отправлены в Госбанк”.
В тот же день, через короткое время, буфетчик был уже на приеме у профессора Кузьмина и, расплачиваясь после визита, “вынул тридцать рублей и выложил их на стол, а затем неожиданно мягко, будто кошачьей лапкой оперируя, положил сверх червонцев звякнувший столбик в газетной бумажке…
— Уберите сейчас же ваше золото, — сказал профессор, гордясь собой…”.
Странно, что Соков так и разгуливает по Москве с золотыми червонцами, которые вообще-то “под полом”. Просто они подвернулись автору по руку.
***
Широко известно, что следователи соответствующих государственных органов, ведущие дела по политическим статьям, как правило, сразу же предъявляли арестованным самые нелепые, по сути, стандартные, обвинения: причастность к террористическим группам, подготовка к покушению на тт. Сталина, Молотова, Ворошилова и др.; завербованность иностранными разведками и т.д. Если же подследственный отказывался подписывать подобный протокол допроса, к нему чаще всего применяли методы физического воздействия. Показания из него, что называется, выбивали.
Ведь обязательно требовалась личная подпись несчастного, подтверждающего собственную, не бывшую в действительности, вину. А отсутствие вины не просто бросалось в глаза, но вопило буквально с каждой страницы, стонало в каждой фразе любого “дела”, вытащенного впоследствии на предмет проверки, пересмотра, реабилитации (чаще посмертной).
И тут возникает естественный вопрос: а зачем сохраняли эти фальшивые архивы? Для кого? Ведь они содержали безжалостное разоблачение чудовищных органов. И если некие безумцы испытывали жгучую потребность в уничтожении миллионов, то почему они не сделали это втихаря, а оставили столь явное и откровенное свидетельство собственной бесчеловечности?
Я думаю, ими двигало мощное подсознательное убеждение, что все у нас в стране построено на лжи. Хотя на словах шумно утверждалось обратное.
***
На открытии мемориальной доски.
Я, как и некоторые присутствующие здесь, не только читал Ю.В. Трифонова по мере появления его книг, но и хорошо, близко знал Юрия Трифонова, Юру Трифонова. Я учился с ним в Литинституте, а впоследствии жил в одном подъезде на Ломоносовском, его квартира помещалась непосредственно под моей. У меня полно книг с его дарственными надписями, сделанными в разные годы.
Мы были не просто людьми одного поколения, мы были ровесники, родились в 1925 году. Но он умер 22 года назад, ровно день в день — 28 марта 1981 года.
Ю. Трифонов — трагический писатель. И еще — это пронзительно московский писатель, один из самых московских в нашей литературе. Ему доводилось жить в разных местах Москвы. Но глубоко символично, что мемориальная доска открыта именно здесь, на этом страшном доме, где была жестоко переломлена и его, счастливая до той поры, судьба. Это он силой своего таланта, своей жизни переименовал известный всей Москве “Дом правительства” в “Дом на набережной”, вбил в сознание всех этот термин.
Замечательный стилист, знаток человеческой души, психолог, он сам оставил по себе памятник, ибо бумага чаще всего прочней камня и бронзы. Особенно если на нее нанесен такой текст, как у Трифонова.
Эта доска не только посмертный подарок замечательному писателю. Эта доска — подарок и сегодняшней Москве, замусоренной множеством случайных, сугубо необязательных, псевдохудожественных уличных предметов, выдаваемых за нечто значительное. Не одно сердце сожмется печалью рядом с этой мемориальной доской, не одно обрадуется встрече с нею. И вспомнит то, что было, и вновь потянется к его книгам, к его судьбе.
***
Недавно отмечалось десятилетие учреждения Солженицынской премии (основана в 1997 г.). Некоторые считают ее самой престижной литературной премией России, другие с таким утверждением не согласны. Но это, как говорится, нормально: и результаты Нобелевских голосований не всех устраивают.
А я вот о чем. Еще за двадцать лет до возникновения Солженицынской премии, т.е. в 1977 году, я сидел как-то в так называемом Пестром зале ресторана ЦДЛ с двумя приятелями и вдруг увидел, что к нашему столику (ко мне!) подходит своей затрудненной, как бы несколько развинченной походкой незнакомый со мной Варлам Тихонович Шаламов (я встал) и вручает мне книжку стихов “Точка кипения” (“Советский писатель”, 1977) с дарственной надписью, сделанной тоже затрудненным, как и походка, корявым почерком.
Она начиналась: “Константину Яковлевичу Ваншенкину — автор”, а кончалась словами: “за золотое перо. В. Шаламов. Москва. 14 июня 1977”.
И знаете, о чем я думаю сейчас, держа шаламовскую книжку в руках? А ведь эта оценка — тоже великого писателя и страдальца — не слабее, чем бывала у Александра Исаевича. Здесь, правда, нет денежного эквивалента, но, может быть, в чистом виде это действует даже сильнее. И знаете, что еще? В большинстве солженицынских присуждений в качестве обоснования присутствует и гражданская, политическая составляющая. Здесь — только художественная.
|