Михаил Айзенберг
Машина времени. Римский дневник
“Правильно, Рим — город всех городов, все остальные гуляют где хотят, богатеют и украшают себя как могут или борются за сохранение своей старины, а он остается на своем месте, не богатея и не украшаясь, и в конце концов все возвращаются к нему как домой”, — так прокомментировал наш старший товарищ Александр Асаркан сообщение о моей первой поездке в Италию (1997), туристический ликбез: Флоренция, Венеция, Рим.
Трудно придумать три города, настолько отличных друг от друга. Флоренцию хочется тут же досконально изучить с путеводителем в руках. В Венеции хочется, ясное дело, умереть, но очень не сразу, желательно лет через пятьдесят.
В Риме хочется жить вечно. Никогда не думал, что клише “вечный город” относится не к его возрасту, а к характеру и состоянию. Так определена его способность к вечной жизни — невероятная витальная активность. Трудно понять, как город может быть одновременно таким красивым и таким живым, совершенно не музейным, не “прекрасно увядающим”.
Я думаю, что любой человек мог бы жить в Риме: это город не только итальянский, но всеобщий. “Не город Рим живет среди веков, / А место человека во вселенной”. Нет уже никаких Афин, остался только туристический островок вокруг Акрополя. Нет целых стран (пусть какие-то из них этого еще не заметили). А Рим жив и непреложен. Потому что он город всех городов. (И жив еще Иерусалим, только он не город, а место: место всех мест.)
После той поездки я начал понимать, какой невероятной жизненной удачей стала бы возможность провести в Риме не пару-тройку хлопотливых туристских суток, а какую-то часть жизни, пусть даже очень маленькую. (Хотя для человеческой жизни соотношение части и целого не подчиняется арифметике).
Но только через пять лет забрезжила вдруг стипендия Фонда памяти Иосифа Бродского.
Люди в трех странах активно занимались этой проблемой, но у них ничего не выходило. Было послано приглашение экстренной почтой и копия-факс в итальянское посольство. Приглашение не пришло, а факс был умело и быстро потерян при переброске из посольства в консульство. Я уже терял надежду, но приглашение повторили. А еще через пару дней раздался звонок в дверь, и — о, радость! — принесли то первое приглашение экстренной почтой. Хочу заявить официально: к этой службе у меня нет никаких претензий, они подвижники и мастера своего дела. Я это понял, когда прочитал адрес на конверте: Mr. NATANOVICH Дом. 11/13 kv. 16 105061 Mosca Russia
Мне кажется, что для человека, приехавшего в Италию, нет более “творческого” занятия, чем смотреть на Италию. А пребывание в Риме задает твоему зрению такие задачи, которые хотелось бы решать всю оставшуюся жизнь.
Полагаю, что провел свое римское время самым разумным образом. Я жил там два с половиной месяца, а занимался только тем, что ходил по улицам, как заведенный, и смотрел. Если шел дождь или я просыпался позже обычного, то начинал нервничать. Казалось, что безобразно теряю время. Все упускаю. Мало с кем общался и почти разучился говорить на любом языке. Только ходил и ходил, кружа по одним и тем же местам, не уставая и не насыщаясь. Даже не очень понимал, что меня гонит.
Мой друг, писатель Зиновий Зиник заметил однажды, что Рим подобен внутренности разрушенного мозга, и это дает какое-то объяснение моему поведению. Похоже, я кружил по Риму, как кружит мысль человека, пораженного “сверхценной” идеей.
Э.Ш., распорядитель Фонда, отправила в Болонский университет мою характеристику, звучащую примерно как рекомендация на Нобелевскую премию (вот так и создаются дутые репутации). Там, видимо, решили, что к ним приедет настоящий писатель, и ему нужно создать условия для работы: стипендия на полтора месяца (Professor Fellowship) и вилла под Болоньей, настолько уединенная, что без автомобиля никуда не доедешь. Пиши да радуйся. Но я отказался: это приглашение съедало ровно двадцать римских дней.
“Если я и сочту вас сумасшедшим, то не поэтому”, — так своеобразно одобрил мое решение один русский римлянин.
Когда чувствовал, что взгляд становится — хотя бы отчасти — машинальным, я уезжал из Рима на день или несколько дней. Был во Флоренции, Сиене, Ареццо, Ассизи, в маленьких городках — Сан Джиминьяно, Картона, Сполето, Орвието, Витербо…
Все итальянские города существуют по своим зрительным законам, зрению приходится перестраиваться.
Надменное пространство Флоренции живет по двойному стандарту: масштаб палаццо, рассчитанный на гигантов, помыкает рядовой застройкой.
Феноменально по точности и завершенности городское построение Сиены. Она спускается вниз уступами, в три шеренги. Центральная площадь идет клиньями, как раскрывающийся веер, и город подхватывает это движение, — становится взмахом веера. Обходя площадь по окружности di Citta, все время теряешь направление: город переворачивается в голове.
В пространство малых городов, вроде Сан Джиминьяно и Картоны, входят на равных ощущение высоты, горный воздух и вид на огромную долину. Солнце сквозь тучи, из-за ближней горы виден язык Тразименского озера, утром зеленый, а к середине дня темнеет, голубеет. Все в розово-золотом тумане. Сияние долины чрезмерно: у простых атмосферных явлений нет таких возможностей. Она лучится нездешним светом.
Но та же оптическая перестройка ожидает зрение и по возвращении в Рим. Ты снова видишь все как впервые.
Сначала зрительные впечатления по привычке обращались в какие-то заметки и записи, все более краткие и примитивные. Потом только они и остались — живые картинки, западающие все дальше в глубь сознания, вытесняя все прочее. В конечном счете, только они и сохранились.
В последние римские дни я развлекал (и утешал) себя тем, что мысленно рисовал карту города и подписывал улицы почти без запинки. Но мне ли не знать, что уже через полгода я буду кусать кулак, вспоминая название левого луча, идущего от Piazza del Popolo, или улицы, продолжающей ось Испанской лестницы.
Рим — город, в сущности, небольшой. Непонятно, как я мог два с половиной месяца ходить по нему восемь, десять часов ежедневно, выучить почти наизусть его карту и все же постоянно оказываться в каких-то неведомых улицах или на площадях, неизвестно откуда возникших.
Например, фонтан Треви. Находится буквально в двух шагах от Корсо, да от чего угодно, и еще не в самом сложном районе. Но я не помню случая, чтобы его появление было ожидаемо: всякий раз он как-то обнаруживался. (А бросил ли я в этот раз монетку? Что-то не помню.)
Но самый загадочный район — бермудский треугольник между площадями della Chiesa Nuova, Navona и чудесной Campo dei Fiori. Это странное место — самое древнее в городе (после античности). Я так и не научился находить маленькую piazza Pasquino: все время выходил не туда, а ведь она в двух шагах от Navona, чего проще. (На неказистую статую, вмонтированную в дом самого Пасквино, и сейчас наклеены какие-то обидные стишки про правительство — пасквили.)
В карту лучше не заглядывать, она только подтверждает неадекватность ориентации. В реальном пространственном ощущении Рим состоит из отдельных мест: ничем не соединенных кусков. Они вылезают одно из-под другого, как из рукава фокусника. Исходи этот город вдоль и поперек, — и все равно сохранится какой-то остаток.
Каждый новый император начинал с того, что сносил все, построенное предшественником. Неудивительно, что это не один город, а сто, но существуют они одновременно, в одной топографии. Поражает вовсе не то, что разные части Рима отличны друг от друга. Такие отличия свойственны любому старому городу, да хоть бы и Москве. Особенность Рима, на мой взгляд, в том, что каждая его часть отлична сама от себя, да не единожды и не дважды, а всякий раз, и на любом развороте. Как в сказке: повернешься-обернешься, а перед тобой уже совсем другое место. Да и другое время.
Это “сказочное” вечное время, в котором живет Рим, и делает его самым увлекательным (в прямом смысле слова) для пешехода городом. Плутаешь, как в лесу. Заколдованном, разумеется, лесу, а то стал бы в нем плутать выпускник градостроительного факультета.
Римский ансамбль отличен от прочих: он развивается не только в пространстве, но и во времени. То есть имеет дополнительное измерение.
И сам Рим отличен по своей сути от всех других городов, в том числе итальянских. По нему ходишь, как по льду над затопленной цивилизацией. Какой-то временной колодец, и дна не видно, может, его и нет вовсе.
Рим ставит человека на место. Он говорит ему: посмотри-ка, сколько веков, сколько величайших событий, — и как их спрессовало время, как мало места они занимают. И как же прилагается сюда твоя жизнь? Да никак. Она явно лишняя.
Может, отсюда и отстраненность римлян — их холодноватая любезность?
Да, итальянцы очень любезны. Но неаккуратны. Все бросают на мостовую — окурки, бумажки. Мусорят.
Испытываешь огромную благодарность и к этой их привычке, и к самому мусору: это будущий “культурный слой”. В Риме он нарастал так быстро, что ради нового строительства не требовалось полностью сносить древности, уже ушедшие в землю. Вот они и сохранились.
Культурный слой становится еще одним дополнительным измерением города — временем роста. Город растет как дерево: наращивает слои.
(Иначе говоря: “Природа — тот же Рим и отразилась в нем”.)
Если мне казалось, что опаздываю на встречу, я просто ускорял шаг — и приходил раньше назначенного срока. Это римское правило: в центре до любой точки можно дойти за полчаса, но если смотреть по сторонам, придешь через десять часов. Или через десять недель. Зависит от того, как смотреть.
Но на свою первую римскую встречу я опоздал довольно сильно.
В день приезда к вечеру пошел дождь. Я позвонил Сёме Файбисовичу, и мы решили, что дождь — это ничего, все равно надо встретиться. Я вышел с большим запасом, но перепутал остановки, почти час ждал под дождем подходящего автобуса, так и не дождался. Проходящие машины упорно обдавали меня водой. Узнал, что “Deposito” означает “в парк”, а приехал на такси (за десять евро).
Мой товарищ стоял под проливным дождем, один на темном Капитолии.
В 1982 году я посвятил ему стихотворение, где была такая строчка: “Это оттуда, из города Рима выкройки чуда”. Ни один из нас тогда в Риме не был, и выкроить это чудо не надеялся. Но есть какая-то закономерность в том, что именно Сёму я встретил в свой первый римский день. Пересеклись мы только на один вечер: я приехал, он уезжал, как бы передавая мне эстафету.
“Дождь в Риме идет один день”, — сказал Сёма. Его наблюдение, в общем, подтвердилось, хотя и не без сбоев. Дождливых дней было довольно много. Меня успокаивали, что в феврале здесь уже весна, все расцветает. “А чему ж расцветать, если ничего не отцвело?” — удивлялся я. “Ну, еще акации зацветут”.
Скоро зацвели и акации.
К ночи второго дня я снова забрался на Капитолий. Кроме меня, никого там не было, ни одного человека. Полная тишина, только вода журчит в фонтане. Афина в багряном своем хитоне высоко опирается о копье. Кружат большие птицы, но не чайки. Альбатросы?
Наконец приехала полицейская машина и тоже стала кружить около меня, недоумевая. Я упорно стоял столбом, смотрел на Афину, на поддельного Марка Аврелия, не уходил. Но их нервы оказались крепче.
…………………
Я все-таки выпускник архитектурного института, и многое знаю по картинкам. Встречи с шедеврами желанны, но главное очарование не в них. Опасное сердцебиение начинается, когда видишь улицу, по которой хочется идти бесконечно, или неожиданно, по чутью, сворачиваешь в какой-то закоулок и оказываешься на углу, где можно провести всю оставшуюся жизнь. Таких углов сотни.
Еще с первого раза я помнил, что на одном из уличных фасадов есть такая скульптурная группа: четыре головы в нише, а рядом лев, терзающий наполовину отсутствующего быка. Но забыл, где именно. И вдруг, проходя по Portico d’Ottavia, увидел: да вот же они — милые, печальные — в двух шагах от кошерного ресторана. Над ними еще красивая старая надпись на камне.
Это район гетто, один из лучших, то есть самых запутанных, там еще попадается кусками “настоящий” Рим: смешные витрины, живые окна, дворы с висящим бельем.
Круглую S.Stefano невозможно обойти: справа сад, это еще куда ни шло, но слева к античной ротонде прилепился нелепый розовый гараж. И вот я, бывший реставратор, думаю: “Боже, не дай его снести, этот нелепый розовый гараж!”.
Обходил Замок Ангела и вдруг застыл на месте: в закатном небе происходили какие-то космические события. Небольшое темное облако вдруг стало расширяться, образуя концентрические круги и вихревые узоры. Я не сразу понял, что это птицы. Они собирались в комок, потом рассыпались, чертя извилистые фигуры, и снова сбивались в кучу. Это было похоже на начало тайфуна.
Такие птичьи представления я видел потом много раз, и всегда в одном месте — около Ватикана. Они на время прекратились, потом начались снова.
Около фонтана Треви ловил себя на том, что все время отвлекаюсь от скульптуры-архитектуры и смотрю на толпу. И как-то морщился, каялся. А потом сообразил, что такое отвлечение вполне законно и наверняка входило в задачу архитектора: барочное искусство и создавалось как декорация жизни.
Никогда не любил барокко, а в Риме почти возненавидел. Эту фобию подтверждают чудесные маленькие городки, вроде Витербо, куда барокко не добралось. (Значит, не росло само по себе, а победно наступало из единого центра.) Что-то произошло в это время: какая-то общая установка, какой-то приказ по армии искусств победил вольное живое развитие. Кажется, по этому приказу все и кончилось.
Впрочем, есть гениальный Барромини, да и в целом среда настолько активная, что зрительно растворяет все вредное — как океан.
Piazza Navona — дивная, долгая, вольная, больше похожая на луг, чем на площадь. Ее размер определен тем, что повторяет очертания античного стадиона. Фонтаны Бернини в этом пространстве выглядят китчем.
Это самая оживленная, самая веселая площадь Рима. Какой-то постоянный карнавал, кукольники, бродячие актеры. Однажды и я ненадолго вступил в их братство.
Клоун выступал на южной оконечности Navona. Я его уже видел раньше, но тогда он работал один: крутился на одноколесном велосипеде с седлом метра два от земли или заставлял милейшую китаянку полчаса держать три зажженных факела, и только потом слегка ими пожонглировал.
В этот раз к нему на подхвате присоединилась клоунесса. В основном не слишком артистично кривила рот, изображая ужас от того, что вот-вот произойдет.
А намечалось что-то действительно угрожающее. Клоун пока ничего не делал, только расхаживал взад-вперед, внимательно оглядывая публику, — выбирал жертву. Он явно присматривался к самым чопорным, скованным, неулыбчивым и статуарным. Мне стало неспокойно: в своем длиннополом плаще (и в очках) я мог показаться ему подходящей кандидатурой. Так и случилось: вместе с двумя другими истуканами меня вызвали в круг. Каждому выдали поднос с рюмками и тщательно стреножили, — обвязали ноги ремнями. После чего надо было укороченными шажками двигаться к финишу, кто быстрее. Двое моих коллег пытались и здесь сохранять осанку, а во мне вдруг проснулся уличный комик, и я, пародийно работая локтями и гримасничая, заковылял к заветной цели. Пришел первым и получил приз — голубую воздушную палку, завязанную наподобие цветка.
Испытания на этом не кончились. Нас посадили на низенькие сиденья спинами друг к другу и как-то завалили, соединив в одно целое. И, конечно же, выдернули сиденья. Но свалились мы не сразу и еще долго копошились, понемногу оседая. В этом действии победители уже не предполагались.
Мои спутницы смотрели на меня с одобрением, а младшая (внучка) была в полном восторге. Наконец-то и ее что-то здесь порадовало, а то все церкви да церкви.
Второй (и последней) нечаянной радостью оказалась для девочки площадь Арджентина, плотно населенная бродячими кошками. Но я-то хотел показать место, где закололи Юлия Цезаря.
В Риме все немного театрально, зрелищно — и громко. Ревут мотоциклы, играет оркестр около виллы Farnese, там же раздают какие-то листовки. Возможно, оповещают о забастовке: она началась через день.
Напрасно я стоял в то утро на своей остановке, автобусы не ходили. На подходе к центру появились группы людей с красными и синими флагами, а “красные” еще и в особых галстучках. Выглядят как творческая интеллигенция разных возрастов, возможно, ею и являются. Все со свистками, азартно и весело освистывают штрейкбрехерские автобусы.
Я пошел на гул мегафона, и тот привел меня на длинную Piazza Ss.Apostoli. В ее торце расположилась временная трибуна, источник звука. Те люди, что стоят ближе к трибуне, уже совсем другого вида: задумчивые, угрюмые пролетарии. Слушают хмуро, но по сигналу послушно свистят в свои свистки. Оратор в костюме и при галстуке, тип очень знакомый, международный: напористый мордоворот с разболтанным, развязно-подвижным ртом.
Пишу “интеллигенция”, “пролетарии”, но без особой уверенности. Набрели мы как-то с итальянской поэтессой Аннелизой Алева на замечательный винный бар “Al Vino”, что на via dei Serpenti. “Какое приятное, говорю, место, и лица интеллигентные”. Аннелиза огляделась, потом еще раз — повнимательнее и сказала, что вон за тем столиком, возможно, сидят интеллигенты.
— А кто остальные?
— Просто состоятельные люди — или дети состоятельных людей.
Подобные ошибки в считывании и социальном определении неизбежны в чужой стране. Аннелиза согласилась: “Даже Бродский не мог распознать социальные моменты, характеристики. Однажды на озере показал мне: вот, смотри, два друга плывут на лодке. А второй был просто наемный гребец, один нанял другого. И любой итальянец это понял бы с первого взгляда”.
………………..
Я иногда открываю свою синюю книжечку, “римский дневник”, и сразу начинаю улыбаться. Там есть какие-то детали, кусочки. Но в основном описания церквей или картин, а это никому не интересно. Все же не могу удержаться от некоторых перечислений, понимая, что удовольствие они доставят только мне самому.
Лучшее место для дневных прогулок, пожалуй, Celio (Челио). Для вечерних — район между Navona и рекой. Принцип дневных прогулок — “от окраины к центру”, вечерних — противоположный.
Самые красивые девушки — на Campo dei Fiori.
Лучшие виллы — Дория-Памфили и Джулия (внутренние дворы).
Лучшие церкви пришлось бы перечислять до конца страницы. Многие едут в Рим ради античных памятников, а средневековье остается как бы на втором плане. Кому-то (даже знаю кому, но здесь не скажу) церкви этого периода кажутся похожими одна на другую, но это совсем не так. В Риме вообще нет ничего одинакового или типового.
В “Зойкиной квартире” Булгакова один персонаж, авантюрист и враль, рассказывает про свое утраченное поместье: “Одна колонна красивее другой!”. В Риме эта шутка бы не прошла, ее бы не поняли. Здесь в любой средневековой церкви все колонны разные, и действительно одна красивее другой.
В S.Maria in Trastevere, самой старой церкви Рима, пять колонн красного мрамора (из храма Исиды), а остальные серые и полированные, явно более поздние. Неполированные серые колонны, по моим наблюдениям, всегда античные, повторного использования.
Раз уж зашла речь о мраморе, нужно вспомнить Флоренцию и Брунеллески с его гениальным (как и все остальное) чувством материала. Во флорентийской S.Spirito он свел белый мрамор и мрамор “серена”: какой-то идеально-серый, не теплый и не холодный, мягкого туманно-пепельного тона. В нем как будто материализовалась идея серого цвета — абсолютно спокойного, возвышенного. Поэтому в пространстве церкви есть что-то призрачное. Ты находишься одновременно и в реальном интерьере, и внутри гениального замысла.
А пол из плит негладкого красноватого камня — как будто мягкий.
А летящий архитрав центрального нефа, от которого перехватывает дыхание!
Некоторые природные материалы по красоте сравнимы с самыми чудесными вещами на свете, да хоть бы и с бабочками. Я это понял на выставке “Римский мрамор”, где была и гениальная статуя Мацидии (Statua di Macidia), свояченицы императора Адриана. Выполнена она из двух видов мрамора: черно-серого, по виду хрупкого, похожего на вулканический туф, и белого в тон слоновой кости, шершавого и почти передающего фактуру кожи. Тончайшие, вихрем вьющиеся складки хитона, спокойное лицо с убранными назад волосами. Чудо. Хранится в Aurunca, маленьком городке под Неаполем. Кто ее там видит?
…………………
В последний месяц я мало пользовался автобусами и метро, — только если уставал. Окраины к тому времени были, в общем, освоены, я выходил из дома и шел прямо, влево или совсем влево. Прямо: по Quattro Fontane до Spagna и далее по Condotti до Coronari, а там или на другой берег, или вниз, петляя вокруг Navona и постепенно забирая к гетто. Влево — через Monti, один из самых любимых районов. Совсем влево — по Сельчи к Челио. Сельчи круто спускается вниз, и монастырская стена слева по ходу становится все выше, неприступней, невероятней.
Это одна из самых красивых и самых правильных — именно римских — стен. Едва ли не главные римские впечатления — стены, а наиболее активная часть стены — плоскость. Декор выглядит ее оправой. Драгоценна именно плоскость — не испорченная декором, не ослабленная проемами. Только нарастившая шкуру поразительной окраски. Да и слово “окраска” подходит здесь только в том значении, как мы говорим об окраске животных.
Цвет и краска различаются не только в живописи. После Рима московские дома кажутся выкрашенными, даже те, что покрашены давно. Они покрыты этой краской, но краска могла быть и другой. А дома Рима или Венеции имеют свой цвет. Это одно из их неотчуждаемых качеств, как пропорции или материал: их природное свойство, естественная пигментация. Цветовое распределение неоднородно, как у живого организма. Тут румянец, там бледность в желтизну.
Рим на закате — охристый, рыжий, палевый; издали почти одноцветный.
Говорят, что раза два в году налетают на Рим ветра из Аравийской пустыни и приносят красный песок. От него этот особый налет на стенах — румяный, с жаром изнутри. Загар! И именно южный загар, он всегда яркий, красный.
Но что-то происходит с итальянцами, с их художественным чутьем. Римляне готовились к какому-то юбилею и нещадно, не жалея сил, красили свой гениальный город. Реставраторы счищали загар и наносили ровный слой косметики; с помощью огнедышащего сопла чистили древнюю черепицу, превращая ее в новенькую. Денег, к счастью, не хватало, все выкрасить не успевали.
………
Это Алена сказала (и я сразу согласился): после того, как нагляделся фресок, смотреть масляную живопись почти невозможно. В ее основе есть что-то густое, неоправданно дробное.
Во фреске есть чистота.
И ясность, просветленность. (Кроме прочего, это может быть связано и с техникой фрески, позволяющей работать только набело.)
Лучшие церковные фрески Рима, наверное, в S.Clemente: пятнадцатый век, работы Мазолино. Но начинал их Мазаччо, и, мне кажется, от него там остался один кусок.
А лучшая алтарная роспись — в конхе S.Croce in Gerusalemme, работы Пинтуриккьо и Романо (только не Джулио, а Антониаццо): приглушенные тона, деревья и голубая даль, группы задумчивых людей в свободных позах на фоне сине-зеленого пейзажа.
Но самые великие фрески все же не в Риме, а в Падуе, Ассизи, Ареццо.
На главной улице Ареццо через каждые десять метров стоят парами, тройками невероятные франты в шляпах и цветных пальто, в ярких шарфах, перекинутых через плечо; обмениваются пустыми любезностями. Мы не стали слушать и сразу пошли в церковь S.Francesco. Фрески Пьеро делла Франческа — в алтаре, отделены от прочих шнуром и служителем. Я сначала не мог их рассмотреть и спросил: нельзя ли подойти поближе. Оказывается, пожалуйста, — да хоть влезай на них, только сначала возьми дополнительный билет.
Фрески невероятные. Алена углядела — вот ведь зоркость! — что у Христа, несущего крест, чуть неприлично задралась набедренная повязка. А я все смотрел на “Сон Константина”, на человека, сидящего у постели, на синий испод его платья.
Знаменитая сцена битвы (“Победа Константина над Максенцием”) издали лучше, чем вблизи: краски продолжают движение; все сливается вместе, как в общем крике, и во всем какая-то радость.
Более поздняя живопись в интерьерах церквей как бы забивает остальное, особенно скульптуру: отбирает у них пространство собственной перспективой. А раньше все жили в согласии, потому что у мозаики и средневековой фрески другое пространство — какое-то взаимообратное (обратная перспектива).
Мозаика при прямом электрическом освещении становится хуже: проще, грубее, а в полутьме светится таинственным золотым светом. Понятно, что на такое освещение она и рассчитана.
Но мозаика церкви S.Cecilia in Trastevere хороша при любом освещении. Вероятно, лучшая. Внизу, как всегда, овечки, по краям домики. Над головой Христа — рука в облаке, и по три святых с каждой стороны. Удивительнее всего левый крайний: с маленькой головой и похож на китайца, а нимб — квадратный, голубовато-зеленый. Держит в руках домик, видимо, церковь. Под ногами у них цветы, по бокам пальмы (на одной птица, похоже, попугай), а за спинами — “закатные” облака: розовые и лазурные пятна в форме рыб на глубоком ультрамарине фона.
В Сан Марко есть почти полный двойник этой мозаики, — ан нет, не то. И закатные облака выведены за алтарный свод, и под ногами святых не цветы, а какие-то коврики, и попугай с дерева улетел.
В S.Clemente тоже замечательная мозаика в алтарной конхе, и явно старше тех, что в Трастевере. На тех святые в ряд, а здесь вокруг креста витое “древо жизни”, с каждой стороны по пять стволов-стеблей, завивающихся волютами (античное влияние), а под ним — овечки на голубом фоне; мотив — как в эллинистическом мавзолее S.Costanza на моей Nomentana.
Объясню, почему “моей”. На Nomentana я жил в маленьком доме, вроде сторожки, у ворот виллы Mirafiori, занятой сейчас филологическими кафедрами Римского университета. После занятий вход в нее запирался, но у нас, постояльцев, были свои ключи.
Домоправительница синьора Драгони на первую встречу опоздала на двадцать минут. И немудрено: она очень старая и сильно хромает. Но когда я попытался помочь ей застелить мою собственную постель, она бурно запротестовала: “Но, но, профессоре!”. Все детали быта она объяснила мне по-итальянски, только очень громко. Я все понял.
Мой первый день в Италии мог стать и последним. Проходя по via Fea, я заметил маленькую приоткрытую дверь, ведущую в цветущий, чудесный, таинственный сад. И уже почти вошел в него, то есть сделал шаг внутрь, но что-то меня остановило, и я вернулся, чтобы прочитать крохотную латунную табличку рядом с дверцей. Там было написано, что это посольство Афганистана.
Постояльцы менялись быстро, я стал старожилом. Неделю вообще никого не было, я выходил ночью и бродил по саду как бы собственной виллы.
По обеим сторонам располагались достопримечательности: ближе к городу — вилла Torlonia, где жил Муссолини (а сейчас она стоит ветшающая, пустая), чуть подальше — уже помянутый мавзолей Св. Костанцы и базилика с захоронением Св. Агнессы (только голова — в церкви на Navona). Я посетил их в самые последние дни, а раньше ездил на автобусе до центра или до какого-то другого пункта, подходящего для моих сегодняшних планов. Если без пересадки — до Circo Massimo, с пересадкой — куда-нибудь поближе к Ватикану.
Не знаю, которое из моих поселений лучше: у обоих имелись свои достоинства и недостатки. Следующая (и последняя) моя квартира была на via Principe Amedeo, у вокзала Roma Termini, но ближе к S.Maria Maggiore. Марта Кравиери, волонтер фонда, восторженно описывала мне район будущего проживания: такой необыкновенный, не совсем римский, экзотический. Экзотики там действительно хватало. Я, собственно, уже знал ее характер по прошлой поездке; в первый свой приезд мы там жили в гостинице. А за пять лет привокзальные районы и Рима, и Флоренции ощутимо ухудшились: чернота как бы сгустилась, почувствовала себя хозяйкой.
От моего жилья по обе стороны via Principe Amedeo тянутся в сторону рынка странные лавочки с совершенно одинаковой восточной бижутерией. Посетители их единичны и не менее загадочны, чем ассортимент. Мрачные представители неопределимых национальностей (и рас) стоят у дверей и подозрительно рассматривают проходящих.
В нашем квартале и дальше к центру все куда понятней: на каждом углу стоят одна или две девушки и говорят тебе “Чао!”. На моем углу — две совсем черные, как вакса. Одна очень красивая: тоненькая и в очках, тип студентки или секретарши. Ближе к вечеру появляются их коллеги, подпирают стены, а ночью лежат на чужих мотоциклах, как русалки. Все флаги в гости: Индонезия, Малайзия… Я ходил мимо них взад-вперед, и уже через пару дней они стали окликать меня как знакомого. Но специального интереса не проявляли, ожидая, когда незрелый плод наконец созреет и сам упадет к ним в руки.
Квартал ближе к вокзалу оккупировали группы рыжеволосых крепышей в ярких женских платьях, с грубоватыми мужскими голосами и страшноватыми лицами. Однажды я видел совместное профсоюзное собрание обоих полов: человек десять что-то шумно и деловито обсуждали, уже не глядя по сторонам, не реагируя на прохожих.
Очень скоро я перестал замечать, какие экзотические племена меня окружают и как они временами недружелюбно выглядят. Впрочем, не было в них ни агрессии, ни пристальной внимательности. Италия, что ли, на всех так действует?
Кстати, обозначение “квартира” не соответствует действительности: в моем распоряжении были только комната и санузел. В той же квартире жили еще хозяйка с красивым именем Беатриче и физик из Южной Америки Энириче — полноватый господин лужинского типа. Прихрамывает. При виде меня какая-то сигнальная искра пробегает в глазах, они приветливо вспыхивают, а рука приветственно вскидывается: “Hello! How are you?”. Ничего другого я от него не слышал.
Беатриче весь день раскладывает пасьянс и очень эмоционально сама с собой разговаривает. Нормальное занятие для пожилой дамы, но есть одна деталь: она это делает на компьютере. А по вторникам ходит танцевать танго.
Позже появилась Жанетта, радиожурналист. Та на особом положении, ей разрешали курить в кухне. Удивительно, как имя точно совпадает с внешностью и, кажется, сутью: вздернутый носик, нахальные глаза, хрипотца. Такое дитя парижских предместий — при отце-немце и матери-итальянке. Отец четыре года проработал в России и привез оттуда песню “Калинка-малинка моя”, которую Жанетта долго припоминала, а потом фрагментарно, но правильно исполнила.
Эх, послушал бы кто тот “английский”, на котором мы общались. Она его знала еще хуже меня.
Хозяйка и радиожурналист в последний вечер устроили мне замечательный прощальный ужин, и утром, расцеловав, посадили в поезд.
Представления о хороших и плохих районах не всегда совпадают. Рыжая славист Элеонора повела меня ужинать в свой район S.Lorenzo. Время позднее, ближе к часу, а на улице и во всех заведениях полно народа, жизнь кипит. Район студенческий, а прежде был рабочий. Элеонора от него в восторге, хотя он довольно новый, и архитектура там заурядная.
Элеонора явно левая, на стенах квартиры полный иконостас: Ленин, Че Гевара. (Я был у нее в гостях на студенческой вечеринке.)
Римская вечеринка — загадочное предприятие. Всё очень быстро съедается, и сразу подают сладкое. Почти не пьют: один-два бокала вина. О более крепких напитках нет и речи. Небольшой разговор о том о сем — и разбегаются. Все занимает два-три часа.
Когда я стал расхваливать свой любимый Малый Авентин, знакомый итальянец удивился: “Как странно! Именно этот район всегда казался мне совершенно мертвым. Это место, где живут священники”. Возможно, он прав. Именно там жил Вячеслав Иванов, и я однажды сидел на его стуле. Хотя нынешняя музей-квартира вовсе не та, которую снимал когда-то поэт, но стул-то, надеюсь, подлинный.
С Авентина едва ли не лучшие виды на Рим, уступающие только Яникульскому холму. Самый оригинальный — на площади Мальтийских рыцарей, Piazza Cavalieri di Malta, где очень чувствуется рука Пиранези. Если подойти к воротам и посмотреть в круглую дырочку, сквозь прорезь в боскете увидишь собор Св. Петра.
И еще про лучшие виды. За два дня до отъезда я все же забрался на Алтарь Отечества: меня уверяли, что нужно посмотреть на Рим именно оттуда. Лучший вид был бы с верхней галереи по оси Корсо, но у создателей оказалось странное архитектурное чутье: ничего, кроме огромного зада бронзового коня, с этой точки увидеть невозможно.
Я поделился своим недоумением с бывшим московским архитектором, поселившимся в Риме, но тот неожиданно возмутился: “Как? И вы повторяете эти клише?”. По его мнению, именно Алтарь Отечества (загородившее Капитолий огромное здание конца XIX века, которое римляне справедливо обзывают “вставной челюстью”) ближе всего по духу римской архитектуре времен Империи. Нет, мне так не кажется. Я думаю, что это помпезное сооружение если чему и соответствует, то нашим представлениям об имперской архитектуре. А те основаны на разных научных реконструкциях, вот и наше представление — та же реконструкция.
И кстати. Гуляя как-то по Манхэттену — от южной оконечности до Уолл-стрит, я все как-то озирался, не понимая, что мне это напоминает: затесненные высотные пространства, поднятые в высоту портики, сходящиеся углами огромные, имперской мощи здания. Потом понял: это и есть мое представление о Риме цезарей, соединившее картинки-реконструкции и собственные зрительные предположения, полученные во время римских прогулок.
Но представить исчезнувшую архитектуру невозможно. Вот и раскопки в Остиа Антика оставляют в душе странное чувство. Все это немного похоже на разрытые могилы. Какое-то насилие, вроде эксгумации. Что и понятно: событие прошло, закончился его земной век. Его уже нет. Но его еще пытаются выдать за что-то существующее.
……..
Не было в Италии человека, который не спросил бы меня, видел ли я фильм “Русский ковчег” и знаю ли Евгения Солоновича. Нет, нет и нет. (А сейчас уже да и да.) Третье “нет” относится к знанию языка. Хотя итальянский язык как будто несложный, а многие слова знакомы: кальсоне, панталоне, фортеция… Деньги — сольди. Слово хоть и нерусское, но тоже знакомое. “Это песня за два сольдо, за два гроша”, — пела в детстве радиоточка. А в детстве память даже слишком хорошая: собирает весь мусор и уже никогда не выбрасывает.
А в Италии 2003 года из всех радиоточек неслось “нас не догонят” (группа “Тату”), только по-итальянски.
Издали итальянская речь даже напоминает русскую, и я несколько раз обманывался. Впрочем, иногда она русской и оказывалась. Или — даже чаще — украинской. На маршруте автобуса № 84 я уловил любопытный разговор о русской литературе, а по пути в Витербо — отчетливый запах перегара. Потом они заговорили, и все объяснилось. Эту речь можно услышать в транспорте, идущем в какую-нибудь чертову даль, на общественных скверах или у церкви Madonna dei Monti. А еще на углу Clivo dei Publicii и Via di San Sabina — рядом с монастырем, раздающим бесплатный суп в картонке и хлеб с тонким ломтиком сыра.
“А чтоб ему якорь в задницу и в перед за такую работу”, — обращается к публике (publicii) мордатый мужичок (виден ворот тельняшки). Никто не обращает на него внимания. Какой-то человек ест далеко в стороне и спиной к остальным. Смотреть на это тяжело. Хоть Гете и говорил, что “кто хорошо видел Италию, и особенно Рим, тот никогда уже не будет совсем несчастным”, но на этих людей его наблюдение не распространяется: нескрываемое и какое-то окончательное несчастье написано на их лицах.
Но вот интересно: вместе с этими бедолагами стоят в очереди за бесплатными бутербродами и случайные туристы — вполне приличные с виду дамы и господа.
Хорошо в Италии то, что мало кто знает английский, и к тебе не суются с этим якобы общеобязательным языком. Но в некоторых ситуациях это же и плохо. Например, когда нужно выяснить, где продают билеты или как пройти. Я пожаловался Аннелизе Алева, что итальянцы ничего не объясняют, считая, видимо, свой образ жизни единственно возможным. Она согласилась и с этим: “Сейчас еще стало чуть получше, появились хоть какие-то указатели. А раньше так: если ты римлянин, ты и так все знаешь, а если нет, то “иди домой””.
Видел одну странную надпись: “Romanes go home”.
Схема автобусов — недостижима. Ее нигде не продают. Возможно, ее и нет вовсе.
Автобусные билеты продают в табачных лавочках, там же и почтовые марки. Я долго переводил на итальянский и заучивал свою просьбу: “Одна марка для письма в Россию, одна — для открытки в Америку”. Продавец показал: вот марка в Россию, вот — в Америку. Делал он это как-то чересчур церемонно и наставительно. Я оценил его юмор, когда наклеивал марки: они были совершенно одинаковые.
Метро в Риме отличное, но пользоваться им необязательно: все равно ни до чего путного не доедешь. Но уж если вошел, не запутаешься: всего две линии, одна точка пересечения. Поражает, что все проходят, не предъявляя никаких проездных.
Марта сказала: “Я предупредила хозяйку, что русские едят, когда хотят”. Я действительно ел, когда хотел, случалось, что и ночью. Никто меня не стыдил. Но похоже, что такое несоблюдение этикета воспринимается как дикость. Итальянцы едят по часам.
В историческом центре почти нет продуктовых магазинов, только аптеки, книги, одежда. Это какой-то заговор рестораторов.
На via Veneto столы ресторанов — в стеклянных павильонах между домами и проезжей частью. Такой театр еды.
В ближайшей пиццерии официанты поют на разные голоса, но счет приходится ждать полчаса, да и еда невкусная. За пиццерией ресторан “Santi”, вроде неплохой, но я скоро заметил, что жадный старичок-хозяин сам себе начисляет немереные чаевые, а за пиво берет четыре евро. И стал ходить к чистым и честным китайцам на Manin.
Я, собственно, не занимался поисками каких-то особенных ресторанов и порекомендовать могу только один: “Gavernelle” на Panisperna. Там дают замечательную рыбу rombo (действительно какую-то ромбовидную), чем ресторан и знаменит. А он явно знаменит: на стенах фотографии известных посетителей: Папа, Феллини, Софи Лорен, Мастроянни… При мне, впрочем, никого из них не было.
В Риме часто вспоминаешь Феллини. До сих пор ходят по городу щеголи в лихо заломленных шляпах и шелковых шарфиках, а на Monti в бесчисленных крохотных мастерских по ремонту чуть ли не примусов и велосипедных шин сидят мрачные толстяки в ковбойках. Они вполне узнаваемы: это персонажи итальянских фильмов.
С одним реальным персонажем Феллини я познакомился уже на третий день своего пребывания в Риме. Познакомила нас римлянка по имени Саша.
У Саши “выпукло-девический” лоб, а из глаз исходит невероятное сияние, как бы чрезмерное. Его подхватывает блеск безупречных зубов, и все это очень подходит к ее голосу. Такой голос могла бы иметь какая-нибудь нимфа ручья. Он звенит и переливается, ну точно как ручей. Одна за другой, подчиняясь какой-то сюжетной мелодии, следуют бесконечные, диковинные, иногда дикие истории про родственников и знакомых. Есть, есть такие девушки.
Саша — человек настроения. Настроение у нее переменчивое, поэтому увидеть ее воочию трудно, даже если уже договорились. Мы в основном разговаривали по телефону, а встречались всего несколько раз. Зато при каждой встрече она заодно дарила меня самыми необыкновенными знакомствами.
В тот, первый раз Саша даже не опоздала. Ну, почти не опоздала. Мы встретились в кафе Greco и уселись в дальнем углу на уютном диване под маленьким портретом Гоголя. На подлокотнике дивана отчетливо читалось слабо процарапанное слово “х…”. Саша показала мне итальянский журнал “Poesia” с собственной фотографией на обложке. На фото вид у Саши задумчивый, но решительный. Она там похожа на Маугли: не то укусит, не то сбежит, не то скажет свое первое человечье слово.
Выйдя из кафе, мы пошли по улице Babuino и за скульптурой, изображающей этого Бабуина, встретили Сашиного друга, старого поэта Вито Ривиелло. Он стоял у газетного ларька, где на почетном месте красовался тот самый поэтический журнал (думаю, козни Вито).
Бабуин сам черный, а голова белая, приделанная. У Вито внешность не менее удивительная: крючковатый нос, “римский” подбородок, брови приподняты, как у клоуна. Он и есть клоун, эксцентрик, каждое его слово почему-то вызывает смех даже у человека, не знающего итальянский. Какой-то выдающийся комический дар. Постоянно импровизирует, как акын, оперные арии на темы происходящего вокруг. Или вдруг закутается в свой шарф, как в шаль: “О, меня бросил муж, я так некрасива!”. Или затеет танцы с обменом шляпами. Но держится на одном артистизме: заводится на публике. А когда садится к столу, задыхается и обливается потом. Глаза потерянные.
Уже втроем прошлись по знаменитой Margutta (см. “Римские каникулы”) и завернули в винный бар. Вито, похоже, — местная достопримечательность: бесчисленные знакомые обнимали его, попутно интересуясь, с кем это он пришел. Саша мне тихонько переводила. Какой-то парень с уголовной внешностью оглядывал меня мрачно и враждебно. Он, как выяснилось, не любит русских: “Они все мафиози”. (Странные, однако, у некоторых представления о русской мафии.) Вито, посмеиваясь, защищал: “Ему дали премию”, но тот насупился еще больше: “О, им уже и премии за это дают!”.
И мы вернулись на Babuino в “Bar Notegen”. Нотеген — имя хозяина, это пожилой человек болезненного и отрешенного вида, сам сидит за кассой. Заведение нельзя сказать, что уютное. Узкое помещение с красными стенами, увешанными довольно жуткими картинами какого-то болгарского художника. Масса очень странных, пьяных людей.
Скоро рядом с нами очутилась пожилая пара, не похожая на других посетителей: режиссер Мауро Мизуль с женой (конечно, знакомые Вито). Мауро и есть персонаж Феллини, он снимался в фильме “Корабль плывет”, играл безумного поэта. Внешность у Мауро немного карикатурная: маленький, голова в половину туловища, а нос в половину головы. Чуть рыжеватые волосы и какая-то удивительно чистая кожа. Ужасно милый, приветливый, все впечатления сразу отражаются на лице. Мы его заинтересовали. Сначала он прислал нам по бокалу шампанского, потом вовсе подсел к нашему столику.
Одни и те же люди уходили и возвращались. Что-то кричал немолодой человек в черных очках. “Это о политике”, — равнодушно пояснил Вито. Мауро смотрел неодобрительно и печально.
Появилась еще одна пара: она молодая, а он старый, грузный, с седым ежиком. Не хватает нескольких передних зубов. Это внук Пиранделло.
Куда я попал? Похоже, туда, где все времена перемешались и не стоит ничему удивляться.
………….
В какой-то момент начинаешь подозревать, что у этого города есть свое силовое поле, очень ревнивое к отлучкам. Многие возвращения в Рим проходили негладко.
В городе Витербо с его готическими фонтанами я стоял на остановке в полной темноте и одиночестве, ждал последний автобус. Когда появился еще один человек, я решил уточнить: действительно ли это направление на Saxa Rubra? Ответ категорически отрицательный. Борясь с приступом паники, я все же сел в подошедший автобус — и оказался прав. Человек сел вместе со мной, тогда я разглядел его глаза — совершенно безумные.
А через пару дней я поехал в Сполето. Над синими горами клубились тучи. Когда поезд вынырнул из очередного тоннеля, вся окрестность была засыпана снегом.
Сполето — город больших угловатых дворцов, нависающих над узкими улицами или продолжающих гору. Я долго бродил по этим улочкам, забираясь все выше — к замку, главенствующему над городом. Солнце уже не пряталось. Мальчишки бросали снегом в незнакомцев, те радостно отвечали. (Опять Феллини.)
В замок не пускали, нужно ждать экскурсии. Я пошел в обход и, миновав замок, вдруг увидел горы в снегу, невероятный готический мост, а на другой стороне две простые сторожевые башни.
Солнце. Снег льется с деревьев. Время прекратилось. Целый час его не было вовсе.
В маленьком Сполето шесть церквей двенадцатого и тринадцатого веков, одна четвертого. Они открыты, и почти везде я был единственным посетителем. В базиликальной S.Salvatore (именно она четвертого века) не удержался и сфотографировал интерьер. За что и был примерно наказан.
Но главную местную достопримечательность я заметил только на обратном пути: у самой станции стоял огромный полуабстрактый динозавр из черного кованого железа (работы, между прочим, Колдера, и очень знакомый, известный). То есть по пути туда этого слона я и не приметил. И уж точно не приметил, с какой стороны подходил мой утренний поезд.
Вечерний поезд подошел на ту платформу, что указана в расписании, и ровно в назначенное время. Голос из репродуктора сообщил какое-то “бла-бла-Рома Термини-бла-бла”. Я хотел еще, помню, уточнить на всякий случай, но сам себя постеснялся: какая все же идиотская мнительность, давно пора с ней кончать. Сказано же итальянским языком: Рома Термини. Уселся покомфортнее, обложился проспектиками и стал вносить примечания в свои записочки…
Tutto bene?1 А не тут-то было. Una piccola avventura2.
Прошло больше часа. Проехали Foligno. Название показалось знакомым, но не по сегодняшним впечатлениям. Я как-то забеспокоился и вытащил карту. И где ж это у нас Foligno? А вот где — в другой стороне, уже за Перуджей и Ассизи, на полпути до Ancona, а та аж на побережье. Девушки-соседки испуганно подтвердили: поезд до Ancona. (И опаздывает почти на час.)
Внутри что-то тихо рухнуло (но тут же включился внутренний хронист, подмечающий все детали). Так. Итак. Все сегодняшние поезда на Рим, похоже, уже прошли мимо меня. Я бросился в тамбур. На ближайшей остановке дверь открыть не смог: жал на кнопку, а следовало дергать ручку вроде стоп-крана (а зачем тогда кнопка?). И к лучшему: неизвестно, где бы я оказался — там ни огня, ни темной хаты.
Пошел к первому вагону, навстречу мне контролер. На каком-то несуществующем языке я объяснил ему происшедшее. Тот долго цокал, морщился, рылся в своих бумажках, а я обреченно ждал, полагая, что он ищет квитанцию, — выписать штраф за безбилетный проезд. Но оказалось, что он роется в расписаниях, упорно и почти безнадежно ищет какой-то самый последний поезд. Нашел все-таки: из Gualdo, а та — через десять минут (если я смогу открыть дверь).
Смог. На маленькой темной станции, совершенно безлюдной, был открыт и освещен только проходной отсек. А билет? Ангел в виде случайной девочки (задержалась, изучая расписание) указал(а) на автомат вроде тех, что для газированной воды. Как им пользоваться, не знала даже она, — нажимала наугад какие-то кнопки. Автомат отказывался сжевывать банкноту и упорно отрыгивал мелочь. Но на какой-то пятидесятый раз все же сдался.
Спасибо тебе, дитя! Какие же вы чудные, итальянцы!
Ангел ушел, я остался один. До поезда часа полтора (если сумею открыть дверь). А если не сумею? Следующий поезд в четыре утра, никаких гостиниц нет в природе. В природе нет даже туалета.
А есть в природе она сама — природа: ночь, холод, снег, зима. Желудок. Заснеженный полустанок. Нет, это не Италия. Это что-то родное, страшно знакомое.
Минут через сорок стало поспокойнее: появились люди. Сначала белокурая бестия в умело продранных джинсах, в том числе и на причинном месте. Радостно обратилась ко мне, но не тут-то было. Бедняжке пришлось маяться минут десять, и было заметно, как ей невыносимо трудно так долго ни с кем не разговаривать. Когда появился крепыш в дутой куртке, они так и набросились разговорами друг на друга. За крепышом — две подружки, толстая и тонкая, и тоже включились в какое-то жаркое обсуждение. Все сразу закурили. Я понял, что обсуждается возмутительная табличка, запрещающая курить в помещении станции. Сколько ядовитых шуток, сколько смеха!
Некто мрачный в черной шляпе, черном пальто, негодуя окаменелым лицом, быстро прошел сквозь задымленный отсек и вышел на платформу. Крепыш проводил его глазами и очень похоже изобразил удава. Общий поощрительный хохот.
Когда мы сели в поезд, я был совершенно счастлив — второй раз за день. Как же нам всем было хорошо, всей нашей дружной маленькой компании. А как мы курили в вагоне! Проходящие пассажиры ускоряли шаг и закрывали лица шарфами.
Напоследок я еще попытался сойти на остановку раньше, и даже сошел, но успел запрыгнуть обратно.
“Что же ты не позвонил? — сказала потом Саша. — Мы бы за тобой приехали”.
………………..
Кажется, я так и не сошел с этих кругов. И даже не способен сойти, пока не сформулирую какую-то очень смутную идею — о времени, о Риме…
Вернувшись в Москву, я обнаружил, что разучился писать, разучился разговаривать, общаться. Просто разучился жить в Москве, и долго не мог окончательно вернуться, не понимал, что я теперь должен делать. Хватался за одну книгу, за другую — Гоголь, книги об Италии…
Но в самой Италии даже книги по архитектуре листались иначе. Там это были моментальные снимки реальности, здесь они превратились в научные пособия — в историю архитектуры. Но архитектура, похоже, не терпит такого отношения. Я очень много лет это чувствовал, но никак не мог схватить — сформулировать. Пока меня не ударила в лоб случайно брошенная фраза “настоящая архитектура — окаменевшее событие”. Именно! Событие неповторимо. Оно существует в своем собственном времени: прошлом настоящем (настоящем прошлом). Мы видим, к примеру, как изменились за это время руки и глаза людей, как изменились материалы. Видим и множество других вещей, но делаем это безотчетно, мешая себе прикоснуться к другому времени. В самой “метафизике” архитектуры есть очень сложное, многослойное наложение разных “физик”, — то есть оптик. В том и состоит ее головокружительное воздействие: ты переносишься из одного времени в другое. И не из настоящего в прошлое, а из сегодняшнего настоящего в настоящее историческое — в то настоящее, которому уже тысяча, две тысячи лет.
Мы смотрим на архитектуру, архитектура смотрит на нас. Смотрит само время, “кусочек вечности”.
Переживание такого рода — это оптическое путешествие во времени.
Это, собственно, машина времени…
1 Все в порядке?
2 Маленькое приключение.
|