Леонид Никитинский. Альтернативное счастье. Рассказ. Леонид Никитинский
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Леонид Никитинский

Альтернативное счастье

Об авторе | Леонид Никитинский родился в 1953 году в Москве. Окончил юридический факультет МГУ, защитил кандидатскую диссертацию, семь лет преподавал “советское право” во ВГИКе, нештатно сотрудничая в журналах “Крокодил”, “Огонек” и в газетах, в 1989 году окончательно перешел в журналистику. Работал в “Комсомольской правде”, “Известиях”, “Московских новостях”, с 2003 года — в “Новой газете”. Автор не менее ста судебных очерков и не менее тысячи других газетных материалов, сценария кинофильма “Беспредел” (1991) и романа о присяжных “Тайна совещательной комнаты” (2008), лауреат премии “Золотое перо” Союза журналистов России и др.

В качестве автора рассказов публикуется впервые.



Леонид Никитинский

Альтернативное счастье

рассказ

Значит, Дюймовочка подобрала его в начале зимы 1989 года, когда еще не догадывалась, что беременна, и, исходя из этого, нетрудно вычислить возраст кота. Когда эту радостную весть узнал Тыквин, он хотел его выбросить по медицинским соображениям, но она уже успела его полюбить, и он закрепился и прожил, по меркам кота, в общем, долгую и полноценную жизнь. Но ни одна из последующих жен Тыквина этого кота не любила, тут они все были одинаковы. Хотя, сказать по правде, и не за что было: кот вырос существом неприветливым, не то что мурлыкания, а никаких вообще звуков, сколько я его помню, он никогда не издавал. Но уму непостижимо, сколь многое может измениться в течение жизни одного лишь кота. Интересно было бы влезть в его шкуру и посмотреть. Например, что такое, с его точки зрения, мобильный телефон, которого даже представить себе нельзя было в начале жизни данного конкретного кота? Скорее всего — ничто, ноль, и разве мы плохо жили без этого раньше? Прогресс — это сухой корм в красивых упаковках, но кто сказал, что это прогресс? Хвост селедки, украденный со стола наутро после дня рожденья хозяина в 1993 году, был вкуснее.

Я точно помню, что это был 93-й, поскольку Тыквин тогда переехал в новую квартиру в районе Киевского вокзала, и из ее окон был виден закопченный Белый дом, по которому только что отстрелялись ельцинские танки. День рожденья Тыквина всегда восьмого октября — значит, я был у него с бутылкой водки утром девятого. Нельзя сказать, чтобы эти внешние события политической жизни страны никак не влияли на жизнь Тыквина и кота — какая-то связь, и даже очень тесная, была, но я ее мало понимал. В тот раз он (в смысле Тыквин), кажется, был расстроен, но не очень сильно. Какие-то планы у него не срослись, но зато какой-то контракт теперь можно было и не выполнять, поскольку “бюджет теперь ничей, а танки, стреляющие по Белому дому, — это, безусловно, непреодолимая сила”. Так он мне объяснил после второй рюмки, не вдаваясь в подробности, так как надо было ловить кота, укравшего селедочный хвост и утащившего его под двуспальную кровать. А они с новой женой Тыквина только что сделали в квартире, как это называлось в те годы и после, “евроремонт”. Ни одна из жен Тыквина, кроме первой, не любила кота, в этом они были похожи. Да и во всем остальном, я думаю, тоже. Не знаю, любил ли их кот, скорее всего, нет, а я с ними просто не сталкивался, поскольку в заключение разнузданной пьянки в день рожденья Тыквина восьмого октября жены обязательно удалялись “к маме” или, позднее, в загородный дом (в городскую квартиру), или еще куда-нибудь, черт их знает. Думаю, они и сами были не против, а кот оставался с ним, потому что они его не любили. Любили ли они Тыквина? Не знаю. Там уже все было как-то по-другому.

Я никогда не мог, да и не стремился понять, чем он занимается и что скрывается под общим словом “бизнес”. Одно время это было повально, все “занимались бизнесом”, кто из любопытства, а кто и от безвыходности своего положения. Но выяснилось, что этот род занятий предъявляет к вам специфические требования, поэтому большинство оказалось там же, откуда и начали: со своими абажурами в трехкомнатных малогабаритных в шести остановках от метро, и то слава богу. А про Тыквина, что он что-то там купил или продал, со временем можно будет прочесть в газете “КоммерсантЪ”, но если вы думаете, что я регулярно читаю “КоммерсантЪ”, вы составили обо мне не совсем верное представление.

Однажды, в 98-м, налив по третьей, он сказал разумную вещь: “Наверное, человеку опасно переваривать деньги в таких количествах. В таких количествах на одну единицу времени — это яд”. — “Скажи, Толстый, — уточнил я, — каковы же симптомы? Допустим, от нищеты могут завестись гниды. А от денег у тебя что, изжога?” Он засмеялся, хотя, как мне уже тогда показалось, неискренне: “Не надо меня на вшивость. У меня пока ничего. Я пока нейтрализую это водкой. За нас с тобой, Длинный!”. Когда я налил по четвертой, он сказал: “Самое главное в жизни — это не изменить себе. Запомни. Ты понимаешь меня?” — “Понимаю, Толстый”. — “За константу. За стержень жизни, который есть в тебе и во мне”.

Эту дату я могу идентифицировать благодаря дефолту, когда он сумел где-то спрятать и даже отыграть свои деньги. Наверное, мне показалось в тот раз, что у него были какие-то основания учить меня жизни. Мои, смешные, с его точки зрения, доллары, заработанные переводами, когда за них еще неплохо платили, повисли на счету в “Столичном” банке, как почти у всех, кого я знал. Тыквин мог бы, конечно, гад, как-то намекнуть мне в июле, но он обо мне вспоминал только раз в год, девятого октября, когда приходил Спасатель.

Итак, мы выпили “за константу и за стержень жизни”. Вслед за этим мне пришлось выслушать много поучительных рассуждений о пользе “государственности”, в чем он меня почему-то очень хотел убедить. В тот раз я спасал его на Николиной Горе, где он построил дом. Если бы я сам был трезв, я бы догадался не спорить с ним, а так мы уже выпили стандартные пол-литра, которые я всегда привозил. Мне самому тоже было интересно, но я находил, что его убежденности в пользе государственности не хватает какой-то гибкости, и я не видел связи между ней и этим домом, который он построил на рублевый кредит, автоматически подешевевший теперь в пять раз. Он сказал, что надо съездить еще за бутылкой, потому что в доме нет спиртного, а его новая жена, сука такая, когда он вчера выгонял ее в Москву, выгребла буквально все, чтобы допить с компанией по дороге. Тыквин позвонил водителю, который утром привез меня на Николину Гору и теперь коротал время где-то, где обитала вся обслуга. Когда он обувал ботинки (с какого-то времени жены завели так, что ботинки надо было снимать при входе в дом), то сначала попробовал надеть правый на левую ногу, и я подумал, что, может, ему хватит. Но после четвертой он был уже неудержим, и мы поехали метров за пятьсот в маленький, но какой-то весь праздничный, вопреки унылому настроению осени 98-го, магазин, вытаскивая из карманов куртки пачки денег и никого этим не удивив, он накупил всякой снеди на восемь пакетов и два ананаса в придачу, хотя нужна-то была всего одна бутылка, да и той было уже много.

Едва добравшись до стола, мы выпили еще по одной, и он сказал с таким видом, словно собирался открыть мне эту свою тайну, как разбогатеть: “Ты когда-нибудь слышал такое выражение: “Время — деньги”?”. “Ну”, — сказал я. “А знаешь, почему?” — “Почему?” — “Потому что это х..ня, — сказал Тыквин. — Допустим, если ты захочешь снять этот дом на лето, тебе придется заплатить десять тысяч долларов. То есть время можно продать. Но его нельзя купить, ты понимаешь, Длинный?” — “Нет пока”. — “Неважно, — сказал он. — То, чего не может сделать с людьми время, то с ними могут сделать деньги. Вот этот кот — у него нет денег. Поэтому он неизменен. У тебя мало денег, поэтому ты мало изменен. У меня много денег, поэтому я изменен. Понимаешь?” — “Не совсем”. — “Ну, тебе это и не надо, — сказал он. — Важно, что каждый год девятого октября, что бы ни случилось, ты спасаешь меня утром с бутылкой водки. Это неизменно, следовательно, я спасаем”.

Это правда. Один раз я даже специально летал к нему в Прагу. Думал отговориться тем, что не успею получить визу, но тогда еще в Чехию можно было летать так, а билет он мне купил. И был какой-то смысл в его словах, которые, я думаю, он после и сам забыл, относительно того, что изменения в нас производит не время. Их производят деньги. Есть, конечно, и время кипения, и девять женщин за один месяц не родят вам ребенка, и так далее, но без той непонятной специи, каковой являются деньги, все это кипение времени ни к чему не приведет, супчик не сварится. С другой стороны, чтобы это не превратилось совсем уж в отраву, противопоказанную человеческому организму, там должно быть и что-то неизменное. Что-то еще. Допустим, бутылка водки утром девятого октября и я как приложение к ней. Или, допустим, кот. Все меняется — он нет, только стареет. Да и то незаметно, они ведь как: живет-живет, потом вдруг раз — и умер.

Мало ли во что я сам верю, не обо мне ведь речь. На самом деле, я думаю, что-то можно было бы изменить только в самом начале, а дальше уж как фишка легла, так легла, назад в этой игре не ходят. Первый раз я не пришел к нему на день рожденья в десятом классе, это было в 1986 году. Мы оба были без ума от Дюймовочки, но она призналась мне накануне, что купила ему в подарок электробритву “Филипс”. Обалдеть, я уже тогда догадывался, что причина несправедливости — в деньгах. Деньги к деньгам, а я тут ни при чем, я тут лишний в своих индийских джинсах. Но в десять она позвонила и сказала, что Тыквин нажрался, ведет себя неправильно, и не могу ли я ее проводить, она на станции, звонит из автомата. Помнишь, гад, были такие автоматы в будках, только в 86-м они звонили уже, кажется, не за две копейки, а за пятнадцать, все начало меняться, но скорость перемен мы еще не могли себе даже представить, и у нас вся жизнь была еще впереди.

Все могло пойти по-другому, но эта электробритва уязвила меня в самое сердце, и я только проводил ее до дому и ушел в ночь, гордый собой. Между тем метро уже было закрыто, деньги, отложенные тебе на подарок, у меня оставались, но было жалко тратить их на такси, и я пошел пешком снова к Киевскому вокзалу. Все тут очень банально, а что в этом возрасте небанально? Мне хотелось нажраться, я слышал, что у таксистов можно купить водку, в тот год вообще ничего нельзя было нигде купить даже днем, а ночью у таксистов было, ты помнишь. Все так отчетливо, как будто вчера: вокзал, ночь, водка в багажнике. Что за странная штука — время, и вчерашнее как-то тускло, а это всё двадцать лет назад — и, как сейчас, перед глазами. И не то что важно, а именно водка в багажнике, страшноватый таксист, черные палатки, вокзальный свет где-то в стороне. Вот точка, выбранная достаточно произвольно, но если начинать отсюда, то отсюда уже придется как-то управлять глаголами, употребляя их то в настоящем, то в прошедшем времени, хотя в русском мне еще очень не хватает давно прошедшего и длящегося настоящего. Вроде же, и не дураки русские, а почему так?

Допустим: мне приходит мысль объясниться. Или нет, сначала, наверное, все-таки была мысль выпить, я расковырял бутылку ключами от дома, если помнишь, тогда экономили на “бескозырках”, это были то ли пережитки социализма, то ли бездушные приметы уже нарождающегося дикого капитализма, я насилу расковырял эту бутылку, порезал палец жестокой крышечкой и отхлебнул несколько глотков. Сигареты у меня были. Потом уж пришла мысль объясниться, а до первой электрички ждать оставалось недолго, часа два. Вокзал, оказывается, был жилым, какие-то люди там бродили, но ни у кого из них не было электробритвы “Филипс”, никто не дарил им их на день рожденья, и это сиротство меня с ними роднило. Я догадался купить вторую, прежде чем залез в вагон, электричка ночевала тут же на перроне, одна дверь была сломана, я сел на лавку, посмотрел в темное, немытое окно, уснул и проснулся как ни в чем не бывало перед станцией Ель.

Странно, но отчаянье, которое я испытывал в ту ночь, мне не с чем даже сравнить. Ну не с дефолтом же 1998 года, когда я потерял несчастные четыре тысячи долларов, которые, с точки зрения Тыквина, были вообще ничто. А Дюймовочка от тебя шесть лет как ушла к тому времени, и ты этим вроде не очень тяготился, вроде даже поверил, что причиной стала аллергия на кота, которую доктор определил у Сережки в девяносто втором, если я тут ничего не путаю. Оказалось, так всем удобнее: кот с Тыквиным, сын у Дюймовочки, а электробритвами к тому времени уже никто не пользовался, а только двойными (позже и тройными) лезвиями “Шик”. Наряду с этим появились компьютеры, на которых Тыквин и заработал, пользуясь папиными связями, первый миллион долларов. А в 86-м, когда я ехал на электричке к нему на дачу, ничего этого не было еще и в помине.

А что еще объединяет нас с Тыквиным в пространстве времени? Только это: станция Ель, райкомовские дачки, летние, с газом, но без отопления, алюминиевые инвентарные бирки на стульях, ничего своего, на столе окурки в шпротах, пустые бутылки, дверь не заперта, ученик десятого класса “А” Тыквин один на диване и почти без признаков жизни. Мы читали или видели в кино, или слышали от старших товарищей, что в таких случаях надо похмеляться. После первой его вырвало, он едва успел подпрыгнуть к окну террасы с блевотиной во рту. Но в октябре на этих дачках уже никого не было. А потом ты, в самом деле, ожил, и мы хорошо провели время. Помню, был такой теплый день, как бы летний, только листья уже почти все упали с яблонь в саду, мы стали зачем-то жечь их в кучах, мы как будто собирались собирать урожаи этих яблок еще много будущих лет, и поклялись друг другу, что пусть лучше наша Дюймовочка достанется кому-нибудь третьему, счастья ей не с нами, а мы друзья навек. Дым от листьев слегка отдает лыжной мазью, как сейчас это помню, неказистые дачки казались роскошью на станции Ель, а новое поколение, если кто успел его народить, уже не узнает, как пахнет лыжная мазь, лыжи у них пластиковые, чего их мазать, а дача без АГВ — это уже просто приватизированный сарай.

Очень скоро я догадался, что Тыквин меня кинул, хотя такое слово, кажется, появится в языке новых русских несколько позже, как он кидал всех и всегда — в этом, вероятно, и заключалась вся прелесть “бизнеса”. На следующий год я снова не пошел к нему на день рождения, потому что там была Дюймовочка, но утром он позвонил мне и сказал, что она ушла, он один, и у него есть бутылка, и это был первый и последний случай, когда после дня рожденья что-то оставалось, а так всегда бутылку утром приносил я.

К концу девяностых я уже понимал, что он спивается и что скоро его бизнесу конец, наверное, я добавлял тебе в водку терпкость моего злорадства, и этот коктейль, который мы распивали вместе каждый год, уравновешивал несправедливость, допущенную в этом мире по отношению ко всем. Я-то пил, и мне ничего не делалось. Но у Тыквина была железная сила воли, он стал держаться и пить два раза в год: первый раз в свой день рожденья до полного угара и второй раз наутро, когда к нему приходил Спасатель. Так из года в год мы и проводили девятое октября втроем: Тыквин, я и кот, хотя дома и квартиры, где я его спасал, бывали разные, клонировались, как и бывшие жены и дети, в количество и имена которых я, по правде говоря, не вникал. Просто вечером восьмого октября мне звонил один и тот же, кстати, его водитель Коля и, допуская в своем голосе только легкую тень фамильярности, означающей, что мы знаем друг друга столько лет, спрашивал, откуда забрать Спасателя завтра утром. Сначала это было десять часов, через год восемь, через два года — уже семь. Но один раз в год не выспаться можно.

Никто, конечно, не имел права ничего возразить против такого единожды заведенного порядка. Целый год человек пашет, как вол, зарабатывает бабки, содержит целую ораву жен и детей, своих и чужих, и вообще укрепляет государственность, смысла которой он мне так и не смог объяснить в 98-м, а потом я уже решительно пресекал его попытки говорить со мной на эту тему. Я просто говорил ему сразу после третьей: “Жопа! Давай лучше песни петь. Помнишь вот эту: “Нам! Дворцов! Какие-то, бля, своды!..” Какие там своды-то, не помнишь?”. “Заманчивые”, — отвечал он угрюмо. “Во! Нам! Дворцов! Вот эти, бля, значит, своды! Не заменят никогда сва-бо-о-ды! Ля-ля-ля-ля-ля-ля! Подхватывай: Е! Ее! Ее!..” Он нехорошо улыбался и говорил: “Если бы ты только знал, как мне легко с тобой и как мне в лом с этими со всеми, в галстучках”. И дальше уж мы спокойно вспоминали детство, где он был не умней остальных, и делить нам там теперь уже было нечего. Я уж представляю, что он говорил накануне тем, которые “в галстучках”. Но все терпели, понимая, что если Тыквин не нажрется в свой день рожденья, то утром к нему не сможет прийти Спасатель и он так и останется неспасенным, по крайней мере, на этот год.

На Николиной Горе еще была такая раковина, я нигде больше не видел такой: из целого куска гранита, как набережная! Жены менялись, дети менялись — раковина никогда. Там еще много чего было, например, пруд. Или один раз у Тыквина в кабинете висел портрет президента. Я сказал: “Поверни его мордой к стене, я не могу так пить”. Он был сильно с бодуна, но понял и сказал, что мы же будем пить на кухне. Что же касается кота, то он не принимал участия в наших октябрьских беседах. Он все время был где-то здесь, но сам по себе. Я не знаю, почему Тыквин до последнего не отдал его на живодерню или гувернантке. Может быть, он просто был суеверен, и в его ойкумене, как он себе ее мыслил, мы с котом воплощали неизменное, как бы два берега некой реки, которая потеряла бы не течение, но самый смыл течения без берегов: вот она течет, а куда и для какой цели? — непонятно, и куда тогда потекут финансовые потоки? Ведь это они, если верить Тыквину, вертят нами так, что и время тут ни при чем. То есть время не властно над нами помимо денег, а если они появляются и как-то взаимодействуют с веществом самого времени, то — раз! и что-то с нами во времени происходит, и мы превращаемся, то есть это уже не мы или не совсем мы, или совсем даже уже не мы. Так? Водка изменяет твою сущность на время, допустим, раз в году, а деньги могут сделать это бесповоротно. Или нет?

Был период, когда его показывали по телевизору, чаще в тусовке, но порой он даже что-то и говорил, сами понимаете, про что. Он был тогда членом каких-то комитетов и палат. Когда его показывали, Дюймовочка мне звонила, я слышал ее кукольный голос откуда-то из другой жизни: “Длинный, нет, ты видел?! Если бы он жил со мной, разве бы я дала прицепить к нему такой галстук? Просто пугало огородное!..”. (Кстати, если вы сами еще не догадались, никогда он не был таким уж толстым, а я — длинным, просто он и в детстве всегда выглядел как-то положительно и солидно, а на мне есть печать некой ущербности по жизни.) “Забавно, забавно!..” Это с восьмого класса было ее любимое словечко, все у нее было “забавно”. Потом его перестали показывать по телевизору, после “ЮКОСа” они все как-то поредели и скукожились, и Дюймовочка стала звонить реже, наверное, не было особого повода. А Тыквин, когда я спасал его в очередной раз, снова заговорил про то, что деньги в таких количествах — это опасно, это как яд, “для некоторых”. Водка, конечно, нейтрализует, сказал он, но у него на алкоголь какая-то аллергия, и ему самому, видимо, злоупотреблять этим противоядием тоже опасно, в этом заключена незадача его жизни. Я сказал, что есть же, наверное, и какой-то другой выход. “Может, мне уйти в монастырь?” — сказал он так, как будто я сейчас обвинил его в изнасиловании. Кстати, в тот раз моя роль спасателя была скорее формальна, день рожденья он провел в “контролируемом режиме”, пил только шампанское. Утреннюю традицию мы не нарушили, но водку пили по маленькой, и он сказал, закусывая, что тоже было нехарактерно: “Нельзя что-то делать и оставаться чистеньким. Ты, верно, скажешь, что можно надеть какой-нибудь скафандр или презерватив… Нет! — это он вдруг закричал так, как будто я и в самом деле достал из кармана презерватив и протягивал ему. — Нет!!! Все это руками надо делать. Ру-ка-ми!”. Мы оба посмотрели на его руки, которыми он стал вертеть над столом, и я не знаю, что подумал он, а я подумал, что по рукам его кличка все-таки была верна: “Толстый”.

Да, чуть не забыл. Нет, не так. Наверное, мне просто не очень хочется вспоминать об этом, но надо уж вспоминать, раз взялся. Один раз мы с ним как бы поменялись ролями. Это случилось при следующих обстоятельствах. Решили отметить пятнадцать лет нашего выпуска. Пришло человек пятнадцать: все, кроме тех, кто уже умер, или тех, кто почему-то не пришел. Это было в ресторане, специально выбранном так, чтобы не слишком дорого, но и в то же время прилично. Я сразу понял, что принадлежу к той, второй группе, но мы уже расселись, не убегать же было, как я убежал однажды в шестом классе, когда меня за что-то хотели побить. Сначала, как водится, стали спрашивать: а где этот, а где тот или та, и почему они не пришли. Было высказано предположение, что, может быть, кому-то все-таки в ресторане показалось дорого. Потом кто-то (не Тыквин) сказал: “Но ведь ставилось же условие, что если у кого-то нет, то все равно. Мы что, не заплатим? Мы друг другу все-таки одноклассники или кто?”. Эта тема какое-то время обсуждалась, потом одна хорошая девочка, отличница, сказала: “Ну вот Длинный же пришел!” — и все посмотрели на меня, кроме Тыквина. Мы с ним сидели в разных углах стола, никто, кажется, тут и не знал, что я работаю у него спасателем раз в год, кроме Дюймовочки, но она была среди тех, кто не пришел почему-то. Никто не знал, что мы были с ним близки, да мы и не были никогда до такой уж степени близки, но все-таки, когда наша отличница это сказала, мне показалось, что один только Тыквин посмотрел на нее, а не на меня. Эта печать ущербности по жизни просто сияла, как прыщ, у меня на лбу. Вот же, блядь, что делают деньги в совокупности с временем, которое все время уходит у вас из-под ног. Они все равно ставят печать у тебя на лбу. Разница только в том, печать это первого сорта или третьего. Ты можешь ходить там, где ее не видно, но пространство сужается, рано или поздно ты все равно будешь в таком месте, где нужен фейс-контроль. И ты просто курица с сальмонеллой, вот ты кто.

Если сокращать, что мы и сделаем, потому что речь-то все-таки не обо мне, то утром я проснулся в роскошной каюте какого-то парохода; белье, на котором я лежал в брюках, было в розово-сиреневых тонах, я совершенно не помнил, как сюда попал, а напротив за столом сидел Тыквин, одетый в свой вчерашний ресторанный костюм, но на этот раз без кота. Перед ним был стакан, в котором шипела, вертясь, какая-то таблетка. “Выпей, — сказал он таким тоном, каким, наверное, отдавал распоряжения своим “вице”. — Размочи горло, а потом я налью тебе пятьдесят грамм, иначе тебя просто стошнит”. Все он делал умело, но тут чудес не бывает. “Где я? Куда мы плывем?” — спросил я на всякий случай, когда понял, что пятьдесят грамм сейчас начнут усваиваться. Он сказал: “Это казино. Оно пришвартовано к берегу. В эту каюту мы иногда телок водим, а теперь, видишь, и для тебя пригодилась. Все, брат, уже приплыли. Ты ничего не помнишь? Не помнишь, что ты говорил вчера?”. Голова у меня раскалывалась, на такую голову такой вопрос — это была пытка. “Ты сказал, — пояснил он, что если бы у тебя был вчера пистолет, ты бы нас всех перестрелял, а меня первого. Это что, правда?”. Я сказал: “Значит, я ни в чем не лучше тебя, тебе это должно быть по кайфу. Если бы я был лучше, во мне бы этой зависти не было. Значит, я тот праведник, у которого просто … не стоит. И мне без надобности эта ваша интересная каюта. Налей еще. Мне надо прийти в форму, чтобы ответить на твой вопрос более углубленно”. Он молча полез под стол, где у них был, оказывается, мини-бар и при открывании зажигался свет: в самом деле, это было очень удобно.

Я почти никогда не нажираюсь так, чтобы ничего не помнить. Наверное, на этот раз мне просто надо было что-то забыть. Я наклонился к иллюминатору и увидел за газовой шторой, что утро, а пароход стоит напротив парка, но это успокоило меня только чуть-чуть, все равно было стыдно. “А ты-то что же со мной не выпьешь? Раз уж я тебя все равно не застрелил вчера?” — спросил я. “А я же и вчера не пил, — сказал он, наблюдая за тем, как я опять полез в мини-бар, с холодной усмешкой охотника. — Ты что, не заметил? Я теперь пью раз в год на день рожденья и утром с тобой. Мне нельзя”. — “Не переживай, — сказал я. (Меня уже чуть отпустило.) — Мы все больные люди, Толстый. До вчерашнего я думал, что большинство людей большую часть времени здорово, но могут заболеть. А теперь я думаю наоборот: все больны как бы первородным грехом, но некоторые в легкой форме, почти латентно, так что на вид они, как здоровые. С течением времени болезнь может принимать различные формы, ты болен алкоголизмом, я завистью, но это только разные формы проявления бациллы, которая, видимо, называется “деньги”. Ты ли, я ли — мы все переносчики заболевания. Иммунитета нет”. Он подумал над моими словами — вероятно, так, как он думал бы над предложением оплатить эту каюту, например, за неделю, чтобы я тут научился обращаться с девочками. Он сказал: “Нет, не в этом дело. Нас разные виды. Если у кого-то не стоит, это не всегда значит, что человек болеет, это может быть просто женщина, например. Но мы понимаем вашу пользу лучше, чем вы понимаете нашу. Ты мне нужен, Длинный. Иначе какого бы черта я тебя сюда притащил вчера? Сдал бы ментам или оставил на скамейке, пусть бы тебя убили на хер”.

Он отправил меня домой с невозмутимым водителем Колей. В машине работало радио, “Эхо Москвы”. Ксения Ларина вела детскую передачу — было, оказывается, воскресенье. С ней еще какие-то тетки говорили про какие-то детские книжки. Ни с того ни с сего, а, по правде, спьяну, у меня навернулась слеза, но Коля внимательно следил за движением на набережной. Нет, они живы, просто они среди тех, кто почему-то вчера не пришел. Нет, мы живы, я жив… вашу мать, хотя при чем тут я? На самом деле, голоса у них там, в студии, были какие-то блеющие то ли от восторга, то ли еще от чего.

Ну вот, я рассказал, хотя не собирался говорить о себе, а дальше два или три года все шло по-заведенному: звонил водитель Коля, который позволял себе только самую легкую степень фамильярности, как бы извинявшую его за то, что он будит меня уже в шесть, и девятого октября я ехал туда, куда он меня вез, не спрашивая. Главное, говорил Тыквин, никогда не изменять себе, оставаться внутри себя всегда тем же самым, как кот. Значит, он появился у них в 89-м, его откуда-то принесла котенком Дюймовочка, а в начале 90-го она родила сына, в 92-м врач установил у него аллергию, и они уехали к маме, потому что вся квартира же была в кошачьей шерсти, не вычистишь, а просто взять и купить еще одну Тыквин в то время, наверное, еще не мог. Так как-то она уехала, да и не вернулась, а кот остался. Кто уж там кого из них обидел — я не знаю. Надо сказать, что характер у кота тоже был не то чтобы вредный, но неприязненный, он был мизантроп, и с возрастом это становилось более отчетливо. Что-то он все-таки соображал, полосатая эта скотина, надо отдать ему должное.

Своей новой жене Регине, которая была нас всех на шестнадцать лет моложе, Тыквин подарил антикварный бизнес. Я не совсем понял, как это, я, собственно, узнал о Регине только девятого октября 2006-го, когда Коля разбудил меня в пять утра и сказал, что шеф совсем плох, надо ехать. На всякий случай по дороге мы взяли в “Азбуке вкуса” еще одну, и он привез меня на этот раз к новому дому где-то в районе Воробьевых гор, назвал номер квартиры — кажется, сто пятнадцать, отдал ключ и сказал, что сам ляжет спать в соседней, пусть мы ему позвоним, когда пора будет ехать “за реанимацией”, так он сказал.

Я отпер дверь и вошел в освещенную прихожую, где на вешалке висел один плащ с красивой подкладкой в шотландскую клетку, я повесил рядом свой и прошел, не зажигая дальше света, в комнату. В самой ее середине, освещенный не светом луны, которой вовсе не видно было в городе, а уличным фонарем и светом окон, уже зажигавшихся в доме напротив, сидел кот. Все, кроме него, было чужое и казенное, скорее это была гостиница, меблированная не так чтобы с экономией, но без той индивидуальности, которую так или иначе накладывает на всякое жилище хозяин, хотя бы даже он жил здесь временно и всего только одну ночь. “Они заперли меня одного и не оставили ни грамма, — тревожно сказал Тыквин, с трудом поднимаясь с дивана. — Я так и не заснул, поэтому так рано. Ты привез?.. Ты же Спасатель!”. Я зажег свет. Лицо его было совершенно дико и лишено всякого человеческого выражения, кроме желания выжрать, но опустившимся или немытым он не выглядел, ведь пил он два раза в год, а можно сказать, что один раз два дня кряду, и у него была совершенно железная воля. Кот молча ушел в другую комнату, где было темно, ему было совершенно не интересно с нами, как обычно.

Так вот, я чуть не забыл: об антикварном бизнесе, который Тыквин подарил последней жене, которая была на шестнадцать лет нас всех моложе. Ей нравились всякие красивые вещички из принадлежавшего ей теперь салона, и она брала домой поиграться то лампу, то мраморную пепельницу в форме змеи. Но как только она привозила в дом (и это все сейчас, немного ожив после рюмки, рассказывал мне Тыквин) какое-нибудь креслице, или диванчик, или пуфик, только что заново обитый шелком, как кот это тут же, в первую же ночь, обоссывал. Что-то ведь он все-таки соображал, чертова скотина, выражая тем самым какой-то протест против чего-то, ведь никогда прежде не водилось за ним такой подлянки, аккуратно ходил к себе в корытце. Перевоспитывать кота в преклонном для него возрасте представлялось делом малоперспективным, значит, вставал вопрос, что кота надо было куда-то девать. А почему так вставал вопрос, который никогда прежде не вставал так остро, — может быть, потому, что все-таки эта жена была моложе всех нас на шестнадцать лет, и такая у него была первая. Впрочем, может быть, их было и не так много, как мне кажется, но до этой вопрос с котом так остро никогда не вставал.

“Посмотри, — сказал он, тяжело поворачиваясь к окну, где едва начинало светать, — это на шестом, кажется, этаже слева, там окно с коричневой шторой и с красным абажуром — оно еще горит?” — “Горит, — сказал я, всмотревшись в тот дом напротив, лет на сорок старше, чем этот, в котором устроилась гостиница Тыквина. — А что ты там разглядел?” — “Так, ничего, мне важно, что оно горит. Просто я уже не могу рассмотреть, у меня в глазах все плывет и двоится”.

Стол на кухне в этой гостинице был совершенно пуст и недавно протерт тряпкой, отчего остались разводы, но в холодильнике оказались рыба, колбаса и почему-то яйца в кульке. Он сказал: “Альтернативное счастье. Теперь мы выпьем вот за что. Альтернативное счастье! Ты понимаешь меня, Длинный?” — “Пока нет, не понимаю”. — “Меня заперли тут без капли водки, у меня почти что белая горячка, я пил только воду из-под крана, сидел и думал, и если бы то окно вдруг не зажглось в половине шестого, я, может быть, как раз бы выбросил из окна кота, а следом выбросился бы и сам. Мне кажется, там живет женщина, ей лет тридцать пять, она встала, чтобы проводить сына в школу, сейчас отправит и ляжет досыпать, спешить ей некуда, понимаешь? Наверное, она переводами занимается, вроде тебя. Теперь ты меня понимаешь? У ней халат с короткими рукавами, не без рукавов, а с короткими такими, из-под них видны руки выше локтя, чуть полноватые, но совсем еще молодые, и в них, представь себе, нет никакой суеты. Вообще никакой суеты!” — “Ну да, — сказал я, — теперь, кажется, я понимаю”. — “Время и деньги, — сказал он, вот в чем весь ужас. Там есть какая-то защита против этого. Может быть, это свойство таких абажуров, как ты думаешь, а? Я бы тоже мог там жить вместе с котом, он бы не ссал там на диваны. А ты бы мог там жить?” — “Да я и так там живу, — сказал я. — В некотором роде, если я правильно понимаю твой вопрос”. — “Ты все правильно понял, Длинный”, — вяло сказал он и промахнулся мимо бутылки, я едва успел ее поймать, там грамм пятьдесят все-таки пролилось на стол, но не больше. “Да, — сказал я. — Может, дело и в абажуре. Ты не думай, там тоже есть свои проблемы. Но ведь речь не обо мне”. “Все дело в том, что я не могу отдать его в чужие руки, я столько людей предал в своей жизни, не хватает еще и кота”. — “Да, проблема”. — “Может, посоветуешь кого-нибудь?” — “Я двадцать лет не был у тебя на дне рожденья, Толстый, я даже понятия не имею, кто твои друзья и твои жены, как ты хочешь, чтобы я тебе посоветовал?”

Уже рассвело, но мутно, погода была дождливая, не как обычно в этот день. Окошко то погасло, но я промолчал, чтобы его не расстраивать, а сам он уже не мог в доме напротив его различить. Альтернативное счастье, во как! Я сказал: “А ты верни кота хозяйке”, — и сам испугался, что сказал. Он закрыл глаза, мысль с трудом проходила в его отравленных мозгах, но наконец он переспросил: “Но у него же аллергия на кота? Или она прошла с возрастом?” — “Он же сидит за наркотики, ты что, не знал?” — “Как же не знал, — сказал он. — Это же мой сын. Просто я не смог его отмазать, когда он попался по третьему разу, даже за деньги не все получается”. — “Ясно, — согласился я. — Может, он сможет бросить там. Зато. Ну что, позвонить?” Кот ходил совершенно беззвучно, здоровенный, туда-сюда, ничего ему тут было не мило, но и отвращения, видимо, тоже не вызывало.

Я же был Спасатель, следовательно, спасение кота тоже входило в мои функции. А ведь я его по-своему любил, как и он, Тыквин, чтоб он сдох. Я только сейчас это понял. Часто мы про любовь понимаем только задним числом, когда уже поздно. Всегда, наверное, так точнее будет сказать. Альтернативное счастье, вот придумал, бизнесмен х..в. Значит, он не считал себя несчастным, раз предполагал какую-то альтернативу и ее тоже был бы не против, наверное, прикупить. Но он уже не мог ничего ни понять, ни объяснить, в этот момент он уже был никто, я оттащил его на казенный диван и укрыл пледом, совершенно не способным кого-нибудь согреть на вид.

Дюймовочка была недовольна, что я ее разбудил, но потом согласилась на удивление легко, когда я минут за десять объяснил ей про жену Регину, которая на шестнадцать лет моложе всех нас, про антикварный бизнес и вообще в чем дело. “Бери с него за кота по четыреста долларов в месяц, — пошутил я. — Алименты. За сына же он платил”. Правда, а почему нет? Если время не властно над такими, как ты, то это могут сделать деньги, по версии твоего первого мужа. Или нет? Дюймовочка переспросила своим кукольным голоском, как будто из детства, из автомата, он еще звонил всего за две копейки медью: “А что, его, правда, совсем-совсем некуда девать? Забавно!”.

Мало ли во что я сам верю, речь-то ведь не обо мне. Было уже вполне утро, половина десятого, Тыквин спал, не шевелясь, как убитый, окошко “альтернативного счастья” в том доме погасло, я тоже решил доспать, пока все спокойно, устроился на диванчике в кухне, попытался укрыться его плащом — он был с подкладкой и шире. Кот ни с того ни с сего прыгнул и устроился у меня под коленом, где ямка, и это была уж такая идиллия, но тут в кармане плаща зазвонил мобильный, который он накануне, вероятно, забыл отключить. Я взял трубку, собираясь объяснить, что он спит, но на том конце голос, взвинченный до такой степени, что даже нельзя было понять, мужской он или женский, стал кричать, что у них срывается сделка. “Разбудите его сейчас же, или это обойдется нам в шестьсот тысяч долларов в день”. Я попытался представить, что это такое, но это было абстрактно, я могу вообразить только шестьсот, ну, две тысячи в месяц. Я им объяснил про непреодолимую силу, никакие сделки ни при каких обстоятельствах не могут заключаться девятого октября, запомните это раз и навсегда, и повесил трубку.

Я поставил телефон на беззвучный режим и сделал в носках два шага к столу, чтобы налить себе рюмку, снять неприятный осадок и все-таки доспать. Кот смотрел на меня с диванчика с выражением брошенной любовницы, как я ее себе представляю, потому что если я и бросал когда-нибудь своих любовниц, то не видел при этом их лиц, это обычно происходило по телефону, раза два. Я не успел выпить, как мобильный затрясся, но это не был прежний номер насчет шестисот тысяч долларов, на экране высветилось: “Регина” и появилась фотография тонкого лица... О черт! Это я споткнулся о лоток кота, волна этих камушков, в которые они делают свои дела, со стуком плеснулась на паркет, но Тыквин даже не пошевелился. Это был первый в истории прецедент вмешательства в нашу с ним личную жизнь девятого октября, я снял трубку, собираясь объяснить этой, которая моложе всех на шестнадцать лет, что все-таки существуют традиции, которые молодость должна уважать. Она сказала очень вежливо, но одновременно деловито: “Я знаю, что вы сейчас рядом с моим мужем. Мне неловко, но он, к сожалению, не сказал мне, как вас зовут”. — “Зовите меня просто Альтер Эго...” По-моему, она не знала таких слов. Трубка вдруг начала всхлипывать. “Я так люблю его, вы не представляете, я даже не знаю, как это объяснить…” Я поднял глаза на тот дом, и мне показалось, что в окошке “альтернативного счастья” опять мелькнул свет красного абажура, но это мог быть и просто какой-нибудь отблеск. Она лепетала: “Муж говорит, что вы можете его спасти… Спасите его, умоляю вас!..”.

“Это что, Регина?” — спросил из комнаты Тыквин довольно ясным голосом, и я почему-то сразу нажал на “сброс”, как будто подсматривал в замочную скважину. Собственно, она уже сказала все, что хотела. Я сказал в дверной проем, в котором возникал, подобно привидению, Тыквин: “Она просит, чтобы я спас тебя для нее. А я, по-твоему, чем тут занимаюсь?”. Он налил рюмку и выпил, тостов мы уже не провозглашали, это было бы неуместно. После звонка владелицы антикварного бизнеса я глядел на него уже какими-то другими глазами. Все-таки он был очень многогранен, мой школьный друг Тыквин. И, может быть, не так уж много, как мне казалось, было у него жен, на самом деле эта должна была быть только третья. Он сказал: “Ты не представляешь, какая она красивая, таких просто не бывает”. — “Ну”. — “Извини, что я никогда не показывал ее тебе”. — “Ничего страшного”. — “Но я этого больше уже не выдержу, — сказал он. — Не в смысле денег, они теперь крутятся сами собой, я могу просто ничего не делать и пить, и не в смысле потенции — это сейчас восстанавливают в Израиле. А просто мне не по силам выдерживать напряжение любви, пробки вылетят — и все”. — “Да брось ты, Толстый, — сказал я. — Ты просто устал, немудрено. — Я старался, чтобы голос звучал по-доброму, но, наверное, это не очень получалось. — Тебе надо…” — “Не надо, — сказал он, пошел и лег на диван, и руки сложил на груди, как покойник. — Положи кота. Позвони Коле, пусть едет за наркологом. Если я не выдержу и попрошу еще, принесешь мне прямо сюда. Часа через полтора приедет нарколог с капельницей, он мне сделает укол, и я буду спать двое суток. А ты забирай кота и поезжай. Он оставит тут нянечку, а то после этой капельницы, когда идешь поссать, то падаешь мордой в унитаз”. — “Откуда ты знаешь? — спросил я, уже и сам, впрочем, догадываясь. — Ты же пьешь один раз в год?” — “Значит, два, — сказал он. — Или четыре. Ладно, чего мучиться, он вытащит. Налей мне сразу полстакана, и я вырублюсь”.

Нарколог оказался лыс и крайне неразговорчив, а нянечка, которая будет его сторожить двое суток, села на кухне и только горестно вздыхала. У водителя Коли была специальная сумка с сеткой для кота, но он не хотел туда лезть, молча упирался, хотя уже понимал, что все равно придется. “Вот несчастье-то!” — говорила нянечка, соболезнуя сразу всем. Мы все этого, с ее точки зрения, заслуживали. Ее время — это были совсем маленькие деньги, но сочувствия в ней было больше, чем во всех нас, а за что его купишь?

Мы с котом добрались до дома Дюймовочки, куда она переехала два года назад, продав старую квартиру в центре, только к вечеру. Или, может быть, мне показалось, что вечер, потому что с полудня зарядил дождь. Дом был как дом, только в лифте на стенке была выцарапана елда. Наверное, обитатели этого дома еще не достигли государственности. Бессмысленное хамство везде, но к этому привыкаешь. Кот молча вылез из своей сумки и ходил по квартире с таким недовольным видом, как будто он был тут хозяин, но за время его отсутствия кто-то тут взял и обоссал все его диваны. “Там, в машине, мешок корма для него и мешок камушков для туалета, — сказал я. — Надеюсь, он не будет ссать тебе на диван”. — “Я тоже, — сказала она кукольным голосом, — а камушки ты все-таки принеси”. Она мало изменилась за последние годы, может быть, потому что была всегда маленького роста, а маленькая собачка — до старости щенок.

Я спросил, так и не решившись присесть, да и она почему-то не предложила: “Слушай, а прочему ты тогда ушла от Тыквина? Ну, не из-за кота же, в самом деле”. — “Сначала из-за кота. У Сережки, в самом деле, была аллергия. А потом меня расколдовало. То есть это я сейчас так формулирую, когда Сережке уже шестнадцать и он в малолетке. Но когда он оттуда выйдет, я ему то же самое скажу. Отползай, если хочешь остаться собой. Инстинкт самосохранения — это не аморально. Вот там, где его нет, там постепенно становится уже пустыня”. — “Это просто другой мир, — сказал я. — Как тундра и джунгли. Но мы с тобой, наверное, не смогли бы жить вместе нигде”. — “Все тогда играли в фантики, — говорила она, совершенно меня не слушая, — ну, фантики и фантики, короче, Чубайс. Может быть, это, как алкоголизм, это диагноз: вот ты пьешь, и тебе ничего, а он алкоголик. Некоторым нельзя. Так же и деньги. Это, как вакуумная бомба, я слышала, есть такая: взрыв, и все как будто на месте, вроде ничего не тронуто, а воздуха нет, дышать уже нечем. Понимаешь?” — “Понимаю, — сказал я. — Мы и сами такие же самые. Просто у нас начальная стадия заболевания. Все рано или поздно становятся алкоголиками, но некоторым не хватает на это времени, нарколог утром так сказал”. — “А как он сам-то?” — “Да как. Никак. Два дня проспит, потом проснется. Оказывается, это уже не раз в год, а чаще”. — “Я знаю. Тебе его не жалко совсем?” — спросила она, поднимая на меня янтарные, как у кошки, глаза. “Как не жалко! — сказал я. — Болезнь! А что тут сделаешь? И я же работаю у него спасателем только девятого октября, а когда он проснется, будет уже одиннадцатое. И у меня своя жизнь, между прочим, хотя тут речь не о ней”. — “А ты все шутишь?” — “Да меня самого от этого уже тошнит. А что делать?” — “Забавно, забавно!”

Я подошел к книжной полке, чтобы посмотреть: корешки всё были старые, у меня все были почти такие же. Юрий Трифонов, “Обмен” — бог мой! кто сейчас помнит, что был такой писатель. Плед на тахте тоже был старый, я под ним как-то раз спал двадцать лет тому назад, один. Вещи, безусловно, неизменнее людей, и они как-то помогают нам здесь ориентироваться, хотя все время появляются новые, и к ним приходится привыкать, как к данности. Я спросил: “А когда Сережка вернется-то, у него, как ты думаешь, уже не будет аллергии на кота?”. — “Нет, не думаю”. — “Я слышал, что это не как любовь, время ее не лечит”. — “Ха-ха-ха. Нет, не думаю, что у него может быть аллергия. А может, ее и не было, медицина тут, знаешь… А может, она была у кого-то другого на что-то другое”. — “Наркомания лечится временем, если потом опять не соскочить”, — зачем-то сказал я то, что ей и так было известно. “Конечно. Может, ты чаю выпьешь?” — “Нет, спасибо”.

Моя жизнь потекла своим чередом, хотя какое кому до нее дело. Я никак не мог найти время, чтобы узнать, как там кот и они все, искал себе оправдания, типа у меня просто нет двух копеек, чтобы позвонить. Уж и Новый год прошел, и теперь звонить было совсем неудобно. В феврале я все-таки собрался и позвонил: “Как там кот, он не ссыт тебе на диван?”. — “Нет, — сказала она, — там Тыквин, он спит”. — “Пьяный, что ли?” — “Зачем ты спрашиваешь?” — “Да я не про Тыквина, до девятого октября еще вон сколько времени, я про тебя”. — “Он привез четыреста долларов на кота, мешок корма, мешок этих камушков и бутылку водки ноль семь. Выпил и спит. Первый раз это было еще в ноябре”. — “Ты умеешь вызывать реанимацию?” — “Это пока не нужно, — сказала она. — Он сам уходит куда-то туда. Потом иногда приходит. У нас с ним чисто платонически, ты не обижайся”. — “А?..” — “Да и четыреста долларов не лишние, это для меня деньги, сам понимаешь”.

Вот такой разговор. В следующий раз Тыквин сам позвонил мне ближе к концу апреля из Казани. “Я в Казани, — деловито и четко сообщил он, как будто вел летучку в тресте, я такое видел где-то в кино при социализме. — Я уже в самолете, тут полтора часа лета, в три буду во Внукове. Ночью умер кот. Надо его похоронить. Мы за тобой заедем”. — “Как умер, болел, что ли?” — хотел я спросить, но его телефон был уже вне доступа. Они с Дюймовочкой заехали за мной часа через три. Кот был у Коли в багажнике, у себя в сумке, как объяснил Тыквин. День был жаркий, его плащ с подкладкой в шотландскую клетку, под которым я пытался уснуть девятого октября прошлого года, валялся на полке над багажником и сумкой с котом, Тыквин был в синем костюме с иголочки и в желтом галстуке — прямо как прилетел из Казани. Ни тени усталости или болезни на лице. “Куда мы его везем?” — “Как куда? На станцию Ель”. Дюймовочка молчала, забившись в угол салона, янтарные ее глаза стали совсем красными, как у кролика, носик сморщился.

На станции Ель все было, конечно, уже совершенно не так, там все было давным-давно приватизировано и перегорожено. Охранник у шлагбаума был столь же равнодушен к чужому горю, сколь прекрасен и убедителен был Тыквин, который врал, что он покупает здесь дом и хочет его осмотреть. Адрес? Он запнулся. “Трудовая, семь!” — сообразил я. Я почему-то помнил цифру на заборе их прежней дачи. Охранник сменил гнев на милость и разрешил, оставив машину, пройти посмотреть пешком. Забрать кота, труп которого был бы виден через сетку в сумке, а тем более лопату из багажника у него на глазах мы бы все равно не смогли. Дюймовочка осталась сидеть в углу салона, Коля включил кондиционер, чтобы ей не было жарко и кот не завонял, а мы с Тыквиным пошли. Вместо штакетника везде были металлические заборы в три человеческих роста, и никто уже не вспомнит, что дым прошлогодних листьев пахнет тут лыжной мазью, и это все было бесполезно.

Мы поехали на речку, в объезд, где еще не было приватизировано, там Дюймовочка все же вышла из машины и села почти там же, где всегда. Ивы там были точно те же, только, боюсь, уже совсем не теми были мы сами. А может быть, это все-таки были мы, вот тут я что-то никак не могу разобрать. Но ивы были те же, и та же самая река, и, кроме них, над ними, вероятно, было еще что-то, что это как-то стаскивало в кучу и не давало разлететься в пыль. Водитель Коля достал из багажника лопату и воткнул в землю. Трава еще даже не начала подниматься, только желтые цветочки мать-и-мачехи уже раскрылись от тепла тут и там. “Не надо, — сказал Тыквин, — давай уж я сам”. Он снял пиджак, и желтый галстук у него сбился набок. Копал он деловито, но неумело, прикладывая слишком много силы, и в тишине над речкой, уже вернувшейся в свое русло после невеликого разлива, лопата, втыкаемая в песок на полный штык, производила отрывистый звук: “Тынц! Тынц!”. Я все думал, как бы спросить его про антикварный бизнес, мне это, в самом деле, было почему-то страшно важно, но я не решался при Дюймовочке. Наконец он сказал, что все готово (“Тынц!”), и вытер пот с лица подолом рубахи. Земля на берегу была мягкая, уже теплая, а ямка вовсе не должна была быть очень большой. Мы вытряхнули кота из сумки — дохлый он был еще тяжелее, чем живой, и, стараясь не глядеть, спихнули в яму. Засыпали землей, больше ничего решили не делать, не крест же ставить из прутьев. Толстый сел рядом с Дюймовочкой на бревнышко, обнял ее за плечи и заплакал. Водитель Коля, привычный абсолютно ко всему, с непроницаемым лицом глядел в даль берегов, а в дали берегов все уже было застроено каким-то чудовищным ампиром.

Тыквин был мало того что трезвый, но вскочил и сказал, что ему надо заехать домой переодеться, потому что рубаха вся уже никуда, а вечером у него еще переговоры. Я извинился и сказал, что мне удобнее будет вернуться на электричке. Мне вздумалось выпить пива на станции, но только одному. Я сказал: “Увидимся теперь в октябре, приеду спасать, как обычно”. В наше время застать пиво вечером на станции Ель считалось бы небывалой удачей, теперь его было море, но вкус уже какой-то не тот, хоть перепробуй все шестьдесят сортов. Смена, так сказать. То есть были одни, потом пришли другие, потом третьи. Одна только смена все время, больше ничего. В середине нечто.

Седьмого октября весь вечер я ждал звонка Коли, телефона его у меня не было, всегда он звонил сам, но, так и не дождавшись, в одиннадцать я позвонил Дюймовочке. “А ты не знал? — сказала она. — Он же разбился на машине еще в августе”. Я сказал, что как раз в августе был в отпуске в Венгрии, наверное, поэтому эта новость прошла мимо меня. А как же он разбился? Да вылетел на скорости за ограждение на трассе, и все. Сам был за рулем, Коля тут ни при чем. Я обиделся, что меня не нашли и не пригласили на похороны, вряд ли я смог бы доехать из Венгрии, но все же. На похороны кота позвали, а на его самого — нет. Ведь я был его другом, может быть, даже единственным настоящим. “Да брось ты, это было совсем неинтересно, — сказала она. — Я и сама не хотела, пошла, потому что там были люди, которые могут замолвить слово за Сережку. Они там так много и хорошо говорили про Тыквина, какой он внес вклад в укрепление государства… Мне легко было попросить за Сережку, он же тоже Тыквин. Они обещали”.

Сегодня девятое октября, я допил уже почти всю бутылку, купленную накануне для Толстого. Пальцы уже плохо попадают по клавишам. Заткну, как в тот раз, бумажкой и съезжу, пожалуй, на электричке, погода, как тогда, почти что летняя.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru