Говорят лауреаты «Знамени»
Торжественная церемония вручения премий журнала “Знамя” по итогам 2008 года состоялась по традиции (в семнадцатый раз!) в Овальном зале Библиотеки иностранной литературы на Святки и в вечер старого Нового года — 13 января.
Премий удостоены:
Всеволод Бенигсен за роман “ГенАцид” (№ 7; за “Дебют в “Знамени”);
Руслан Киреев за автобиографическую книгу “Пятьдесят лет в раю” (2006, №№ 3, 10; 2007, №№ 5—6; 2008, № 3; назначена Советом по внешней и оборонной политике);
Анна Кузнецова за статью “Три взгляда на русскую литературу из 2008 года” (№ 3) и ежемесячную рубрику “Ни дня без книги”;
Мария Рыбакова за роман “Острый нож для мягкого сердца” (№ 4, назначена Всероссийской государственной библиотекой иностранной литературы им. М.И. Рудомино);
Елена Фанайлова за поэтический цикл “Балтийский дневник” (№ 7) и перевод новых стихов Сергея Жадана (№ 9);
Владимир Шаров за роман “Будьте как дети” (№№ 1—2; премия им. Уильяма С. Хэтчера, назначена Аугусто и Миртой Лопес-Кларос);
Редакцией учрежден орден “Знамени” за постоянное и плодотворное сотрудничество с журналом. Первыми кавалерами ордена стали Леонид Зорин и Владимир Маканин.
Публикуем выступления на церемонии.
Всеволод Бенигсен
Это был девяностый—девяносто первый год. Я учился на актерском факультете ГИТИСа. К нам тогда пришел новый педагог по истории русской литературы. Чувствовалось, что самому ему предмет очень нравится, но очень раздражаем мы, студенты. Чувствовалось, что преподает он в ГИТИСе не от хорошей жизни. Мы, готовящиеся стать актерами, не могли толком усидеть на его лекциях, не говоря уж о том, что большую часть их откровенно прогуливали. К тому же думали: “Ну, на фига нам литература? Мы же актеры, блин”. Ему же казалось, что литература сама по себе априори увлекательна и в рекламе не нуждается. В общем, когда пришло время сдавать экзамен, все были немного на стреме. Поблажек он, вроде, делать не собирался. Я сдавал, кажется, “Двенадцать” Блока. Я был чуть-чуть начитаннее (или нахватаннее) моих однокурсников, поэтому чувствовал себя более уверенно. Я говорил о символике цифры “двенадцать”, о Кудеяре-атамане, ну, и о Блоке, естественно. Видимо, “воды разлил”, как обычно. Но экзамен я сдал.
Много позже (хочется сказать, двенадцать лет спустя, но это было бы литературной фантазией, ибо прошло лет восемнадцать, не меньше — я уже давно закончил сценарно-киноведческий ВГИКа) я написал “ГенАцид”, и известный критик Андрей Семенович Немзер крайне благожелательно отозвался о моем романе. Что мне было особенно приятно, ибо он и был тем самым преподавателем в ГИТИСе, которому я, тогдашний студент, сдавал “Двенадцать” Блока. Таким образом, я как будто снова сдал ему какой-то экзамен. Надеюсь, успешно. Вряд ли он меня вспомнит, ну, а вдруг?
Этот поворот отдает литературной выдумкой, но что делать — литература иногда самым неожиданным образом входит в нашу жизнь. Как в мою, например. Я писал музыку, и единственным моим литературным трудом были либо тексты к песням, либо какие-то киноведческие статейки. А тут — бац! — и сел писать пьесы, сценарии и добрался до прозы. Иногда, правда, литература входит в нашу жизнь брутально и насильственно, как она вошла в жизнь моих героев, жителей деревни Большие Ущеры. И заканчивается это дело плачевно. Ибо насилие порождает насилие, а с другой стороны, можно ли в России сеять доброе и вечное, не насаждая его сверху, не знаю, не уверен. Это и есть тот замкнутый круг, который я попытался описать. Помимо других каких-то мыслей. В моем случае литература вошла вежливо, можно сказать, постучалась и вытерла ноги об коврик. За что ей спасибо.
Само собой разумеется, я бы хотел поблагодарить журнал “Знамя” за доверие (как раньше говорили, “за оказанное доверие”) и за премию, конечно. И очень надеюсь, что мое любимое издательство “Время” так-таки издаст мой роман согласно договоренности, достигнутой больше года назад. Хотя бы в этом году.
Руслан Киреев
Тридцать лет назад я закончил роман, герой которого крепко дружил с алкоголем и писал прозу. С тем и другим он в конце концов завязывает.
Спустя три месяца, в течение которых роман был перепечатан, перемаран и снова перепечатан, мне позвонили из журнала “Знамя”, с которым у меня не было тогда никаких отношений, назвались Наташей Ивановой и спросили, нет ли у меня чего-нибудь новенького. “Есть, — сказал я, — но для вас не подходит”. “Это почему же?” — спросили меня. “Потому, — ответил я, — что герой пьет, а ваш главный редактор не любит пьяниц”. “Все равно приносите”, — сказали мне, и я принес.
Спустя три недели мне снова позвонила та же дама, снова назвалась Наташей Ивановой и известила, что мой роман принят.
Спустя три дня со мной заключили договор.
Спустя еще три дня мне выплатили аванс.
Спустя три месяца рукопись, отредактированная Ольгой Васильевной Труновой, ушла в набор.
Спустя еще три месяца появился номер с началом романа.
Спустя еще три месяца роман разругали в “Литературной газете”, но это было одно мнение, а во втором роман похвалили. Рубрика называлась “Два мнения об одной книге”.
Спустя еще три месяца роману присудили годовую премию журнала “Знамя”. Это была моя первая литературная премия. Другую премию отдали Георгию Маркову, тогдашнему главному в Советском Союзе писательскому начальнику.
Спустя три дня я принес в “Знамя” новую повесть. Повесть называлась “Втроем”.
Спустя три недели со мной заключили договор.
Спустя три дня Ольга Васильевна Трунова приступила к редактированию.
Спустя три месяца… Но так, пожалуй, я не закончу до третьих петухов, потому что за истекшие годы в “Знамени” увидели свет три десятка моих сочинений, включая рассказы, статьи, рецензии… Посему перехожу к последнему сочинению. В редакции оно читалось частями, по мере написания, и по мере написания печаталось. Иначе я не закончил бы его до сих пор.
Всякий раз первой читательницей очередного фрагмента была Ольга Васильевна Трунова, и она же спустя три недели приступала к редактированию. Это продолжалось три года. И вот закончилось. Опять премией…
Это моя последняя премия: я, как и герой моего давнего романа, завязал с писательством, но, в отличие от героя, не завязал с веселящим напитком. Спустя три минуты — или тридцать три — можно будет, надеюсь, убедиться в этом.
Спасибо.
Анна Кузнецова
Огромное спасибо моим коллегам не только за премию, которая стала для меня большой неожиданностью, но за саму счастливую возможность свободно говорить и писать то, что я думаю и чувствую. Критику совершенно необходима позиция свободного наблюдателя и возможность говорить без оглядки. Вот в этой-то возможности — главная проблема во все, как выяснилось, времена. Если когда-то было опасно свободно думать и говорить, то теперь это не нужно, нецелесообразно, поскольку цель у нас опять одна — увеличение продаж. На смену построению коммунизма пришло построение капитализма, соцзаказ сменил ориентацию, но не исчез — нас по-прежнему стараются сделать винтиками грандиозного строительства. Диктат авторитета и диктатура рынка — главные характеристики сегодняшней реальности, свободу высказывания они отнимают с той же неизбежностью, что и политическая конъюнктура. Вряд ли многие сегодняшние критики, которых связывают тесные отношения с газетами и журналами, могут похвастаться счастьем, которым обладаю я: главный редактор моего журнала не согласен с большинством положений моей статьи, которую, тем не менее, журнал публикует и премирует.
Вот за этот последовательный либерализм, за атмосферу, свободную от авторитаризма и удушающей прагматики, которые сегодня лезут во все щели и губят все живое, я благодарна своей редакции больше всего. Только в таких условиях и мог созреть и развиться мой авторский проект “Ни дня без книги”, которому в апреле наступившего года исполнится пять лет. Он возник как-то естественно, я не помню никаких его подготовительных стадий. Поскольку некоторые вещи легче показать, чем рассказать, я просто принесла пробный вариант — и он сразу же пошел в печать почти без обсуждения. Мой проект создавался для того, чтобы сегодняшней литературе и культуре не потерять свою плодотворную сложность. Особое внимание там уделяется малотиражным и провинциальным изданиям, которые совершенно игнорируются книжным рынком. Вспоминая начало бытования проекта, не могу не помянуть двух дорогих мне людей, которых сегодня нет с нами. Каждый из них, кстати, также был в свое время лауреатом “Знамени”. Тогда, почти пять лет назад, на первый выпуск “Ни дня без книги” с одобрением, но и с некоторым недоумением отозвался Александр Агеев в 103-м выпуске своей колонки “Голод” в “Русском журнале”: “Проект Анны Кузнецовой, грубая суть которого в том состоит, что критик читает и рецензирует по книжке в день, крайне интересный, но есть в нем и какое-то безумие. Я не очень верю, что такое возможно чисто физически: а жить-то когда? Но даже если возможно, то сколько месяцев человек способен выдерживать заданный темп?”. И вот почти уже шестьдесят месяцев способность выдерживать заданный темп у меня как-то не иссякает. Потому что, как мне кажется, я не рецензирую, а просто живу в свое полное удовольствие, поскольку чтение всегда было не просто равноправной, но едва ли не самой важной частью моей жизни. Я не просто люблю это занятие, я без него не могу нормально жить — миру без книг не хватает каких-то важных измерений, в нем скучно. Читать я научилась в четыре года и сразу стала не просто много читать, а жить с книгами. Несколько острых детских переживаний помнятся до сих пор: всякая книга слишком быстро кончалась, и хотелось вернуться в нее, но перечитывать было неинтересно: слишком хорошо помнился сюжет и детали... В библиотеке я набирала по десять книг (больше не давали) на три-четыре дня, прочитывала, возвращала, брала еще десять... Помню, как не хотелось отрываться от книг и делать что-то для жизни — а ведь все время надо было что-то делать… Если бы мне тогда сказали, что когда-нибудь можно будет с утра до вечера читать, и это будет моей работой, за которую меня будут хвалить (а не попрекать бездельем), да еще и деньги давать — я бы ни за что не поверила. Поэтому с тех пор, как я стала вести свой публичный читательский дневник, ощущение от жизни у меня — как у ребенка, которому вдруг разрешили ничего не делать, кроме как играть в любимые игрушки. И то, что бытование этой авторской рубрики не имело особого резонанса, как-то не слишком меня беспокоило, оно ведь было ожидаемо — в обществе, в том числе и в литературной его части, происходило структурирование новых процессов, к которым такая независимая критическая деятельность не имела никакого отношения. Зато примерно через полгода после открытия рубрики мне позвонила Евгения Александровна Кацева. Она сказала, что всегда любила мои рецензии, и теперь рада читать меня постоянно. Я была так ошарашена, поскольку очень ее уважала и побаивалась, — что, начав благодарить, забыла ее отчество, которое прекрасно знала — я и сама Александровна; ей пришлось мне подсказывать, а мне извиняться… Она сказала мне тогда много хороших слов, очень для меня ценных и удивительных.
Удивление, которое меня тогда постигло, я испытываю и сегодня, получая премию от своих коллег. Удивление почти рефлекторное, поскольку всякий критик поневоле стоик — если бы вы знали, сколько приходит посланий от обиженных авторов по электронной почте, адреса-то открыты… Это воспринимается как норма и становится обычным фоном работы. На таком фоне всякие одобрительные слова выглядят неожиданно. То, что премий и поощрений для критиков почти нет, — на мой взгляд, правильно, поскольку премии в нашей сегодняшней реальности имеют тенденцию превращаться во что-то неприличное, а для критики всякая тень ангажированности убийственна. Единственный “чистый” вариант — когда нас поощряют коллеги-критики, оценивая наши высказывания как свободные и значимые. И я рада и горда, что со мной это произошло.
Мария Рыбакова
Нельзя войти дважды в одну и ту же реку, сказал Гераклит. Нет ничего в этой жизни, что можно было бы удержать. Но время от времени что-то поражает нас. Тогда мы забываем о Гераклите и пытаемся удержать воду, убегающую сквозь пальцы.
В одном городе, зимой, я увидела человека, с которым мы больше не встретились. Я запомнила его лицо. День за днем, месяц за месяцем, год за годом я надеялась, что увижу его опять. Однажды, посмотрев в зеркало, я поняла, что изменилась: прошло много времени, и теперь это уже совсем другая женщина, которая продолжает надеяться на встречу. Но с кем? Какой поток унес запомнившийся мне образ?
У бодрствующих один мир, сказал Гераклит, а каждый спящий отворачивается в свой собственный. Но бывают эпохи, когда один и тот же сон снится многим. Сон звал авантюристов в тропические дебри на поиски страны золота. Чем усерднее продвигались они к заветной мечте, тем быстрей приближалась гибель (яркий луч, который грезится иногда умирающим, они принимали за блеск почти достигнутого Эльдорадо). Возлюбленное лицо горит тем же недосягаемым светом. Наше плаванье обречено, доспехи сносились, вера в Бога пропала, и пролито много крови. Свесившись с лодки, мы ловим в мутной воде свое отражение. Но и оно убегает от нас.
И все-таки мы зовем, как будто ускользающее нас услышит. Засыпая, шепчу: “Пускай ты река...” — и просыпаюсь. Мы так мало знаем тех, кто нас окружает. Кто они: люди, реки, звезды? Мир необъясним и непознаваем, но очень мал: он легко умещается в сердце.
Мне хочется поблагодарить друзей, которые не теряют в меня веры, поблагодарить редакцию журнала “Знамя” и в этот праздничный день, поблагодарить Библиотеку иностранной литературы за премию “Глобус”: теперь я с полным правом могу сказать, что мне принадлежит земной шар.
Елена Фанайлова
Мне хотелось написать текст, которого пока не было на отечественном литературном пространстве. Впрочем, не только литературном, я жду того же от русского кино, театра, музыки и современного искусства, contemporary art. А жду я экзистенциальной драмы в духе Патриса Шеро: настоящей человеческой истории в достоверно рассказанном повествовании, которое хорошо знало бы жизнь в ее неприглядных и близких обычному человеку деталях. В пьесах “новой драмы”, которая опирается на опыт европейской современной драматургии (пример — деятельность лондонского театра Royal Court), я нахожу нечто созвучное своему нынешнему миропониманию. Это социальная драма, если переводить термин на привычный человеку литературы язык, в российском опыте восходящая к драматургии Горького, шире — к литературе разночинцев, к политизированной прозе Чернышевского, к деятельности Николая Некрасова, невероятно расширившей представления о том, чем должна заниматься “высокая” поэзия. Я полагаю, что опыт Некрасова, как и опыт Маяковского с его открытым социальным и политическим языком (но вне идеологической ангажированности), становится актуальным для России двухтысячных с ее необуржуазным и одновременно посттоталитарным опытом. Этот опыт слишком серьезен, чтобы им пренебречь, сделать вид, что мы до сих пор существуем либо в мире либеральных и хаотических надежд девяностых, не оправдавших себя на нашей родине, либо в неоглобальном мире, либо в мире классической Европы, которой, как нам ни грустно, больше не существует, либо в универсальном азиатском мире, который тоже есть русская интеллектуальная утопия. Русским хорошо бы разобраться и со своими травмами последнего двадцатилетия, и со своим трагическим прошлым по крайней мере последнего столетия, и со своим антигуманным антирелигиозным постреволюционным опытом (нынешнее неоправославие мало что меняет в этой картине, скорее, ее путает). Для этой рефлексии можно и должно, как мне кажется, пользоваться очень простым и доступным языком, чем проще, тем лучше, примерно еще как зонги Бертольта Брехта, аналогом которых с некоторой натяжкой может сейчас служить русский рэп (ну, поскольку у нас не было опыта и периода industrial-rock-music девяностых). Работа по преодолению исторических травм, к примеру, производилась в послевоенной Германии в рамках денацификации, но нам в дурном смысле повезло: советская жизнь не была осуждена ни изнутри, обществом и государством, ни внешними победившими силами; компартия не пошла под суд. То есть мы сейчас, в двухтысячные, вынуждены выполнять двойную работу: и переживать прорыв постиндустриальной революции и огрехи неоглобального мира, и старый опыт тоталитаризма, который с такой легкостью воспроизводит себя в речах обоих российских президентов, трансляциях госканалов и инспирируемых вышеназванными источниками народных настроениях (см. народное ликование по поводу футбольных и музыкальных побед лета 2008 года; рост солидарности с действиями государства в российско-грузинском военном конфликте). Фашизация европейского мира с начала двухтысячных не является секретом для европейских интеллектуалов и богемы. Фашизация русского мира до сих пор табу в широких русских артистических кругах. И это, полагаю, одна из причин того, почему поэтический цикл под названием “Балтийский дневник”, довольно простым языком рассказывающий о реальной встрече автора в аэропорту и в самолете с русскими фашистами (аналогичный случай по прочтении цикла рассказывала мне уважаемый автор старшего поколения, кинодраматург Наталья Рязанцева), а затем — с семьей маленького русского мента, употребляющего вполне фашистские методы в своей ежедневной работе, стал причиной истерических реакций в отношении автора и опубликовавшего его журнала “Знамя” в русском Интернете. У нас нет фашизма в его ежедневных бытовых проявлениях, как не было секса в Советском Союзе. Оставим в стороне нервические общественные реакции, русские фашисты реагируют на любое упоминание слова на букву Ф в сети. Реакции литературного истеблишмента, литконсенсуса, не менее нервические, состоят, на мой взгляд, в неготовности признать новую реальность, которая не имеет отношения к удобной, сложившейся в уникальном постсоветском и пост-европейском пространстве России модели литературы. Для меня лично возникает вопрос, который восходит к проблематике, волновавшей Дмитрия Александровича Пригова: поэт — лирическая трепетная лира, воспевающая аутические переживания персонажа (я бы сказала еще жестче: богемное ничтожество), или современный интеллектуал, конкурирующий с серьезными медиа и способный сформулировать и серьезные задачи человека в его индивидуальном переживании мира, и проблемы общества? Нравится нам это или нет, проблематика второй половины девятнадцатого века опять оказывается актуальной.
Текст “Балтийского дневника” не возникал из интеллектуальных соображений. Он физиологически, почти биологически начинается со слов, а вернее, зафиксированных ими ощущений: “Я ем водоросли, пью водоросли, за волосы пру недоросля”. Эту точку из всех известных мне читателей текста смогла обнаружить только вдова писателя Александра Гольдштейна Ирина, которая сейчас, после Сашиной смерти, начала писать выдающуюся экзистенциальную прозу, человеческая цена которой — утрата близкого человека. Из этой же точки безвозвратной утраты начинается корпус “Балтийского дневника”, обрастающий подробностями, которые человек вне личной трагедии вряд ли смог бы разглядеть и, не будучи профессиональным литератором, вряд ли смог бы их описать.
Владимир Шаров
Я очень благодарен за эту премию, и мне приятно сказать, что я, когда нажимаю на кнопку домофона на углу Садовой и Малой Бронной и, назвавшись, слышу в ответ голос Оксаны Павловны: “Здравствуйте, очень рады!”, — знаю, что пришел домой.
Я понимаю, что, возможно, все, что я скажу, будет совсем не в формате сегодняшнего вечера и, главное, сегодняшнего настроения, которое у всех, и в первую очередь, конечно, у вашего покорного слуги — праздничное. Хочу рассказать одну историю, которая меня вряд ли красит, но которая по прошествии немалого количества лет многое мне и объяснила, и позволила понять.
Шел семьдесят второй год. Годом ранее в качестве подготовки к грядущему 55-летнему юбилею Октябрьской революции журналы по всей стране призвали свидетелей тех лет и событий присылать свои воспоминания. Было также обещано, что лучшие из мемуаров будут опубликованы. Хлынул целый поток. Журналы тогда были не в пример богаче нынешних. У них хватало денег не только отправлять рукопись обратно автору по почте, но и на внутреннее рецензирование. Это был весьма хороший хлеб. Платили, как помнят многие из здесь присутствующих, семь рублей за печатный лист. И какой-нибудь роман на двадцать листов мог прокормить человека в течение месяца.
В то время один весьма известный писатель, который, слава Богу, и жив, и по сию пору продолжает интенсивно работать, вступил в более чем острый конфликт с властью, и на публикацию всего, что он писал, был наложен запрет. Относились же к этому человеку — и справедливо — очень хорошо и помогали всем миром. В частности, давали рукописи на рецензирование, причем такие, про которые заранее было известно, что никто их печатать не собирается. Когда острая нужда в деньгах отступала, часть этой “помощи” передавалась мне. И то, что и так было обречено, “резал” уже я.
Так вот году в семьдесят втором, весной, я получил пару толстых амбарных книг, плотно исписанных ясным, очень красивым почерком. Позднее руку не хуже я встретил лишь однажды. В квартире поэта Виктора Урина подобными резными буквами были исписаны все стены от карниза до плинтуса. Рукопись я взял почти что с вожделением, и не только потому, что в сопроводительной бумажке было указано, что в ней целых тридцать печатных листов, но и потому, что к тому времени уже читал и Виктора Шкловского, и Артема Веселого, и все связанное с Гражданской войной интересовало меня до крайности, а в предисловии, написанном автором, указывалось, что с семнадцатого по двадцать пятый год он жил в Крыму, в Ростове, в Ставрополье, на Кубани, а также в Грузии — в Сухуми и в Батуми. То есть в тех местах, события в которых и решали судьбу страны.
Однако дальше меня ждало полное разочарование. В этих двух тетрадях не было ни одного упоминания ни о “белых”, ни о “красных”. Автор был где бухгалтером, где счетоводом. Он переезжал из города в город или когда его увольняли, или когда цены на продукты становились так высоки, что выжить делалось невозможным. И, в общем, на новом месте, несмотря на все пертурбации, довольно быстро опять находил работу. Очевидно, каждая власть, как только восторг победы спадал, начинала отчаянно нуждаться в такого рода тихих счетоводах.
К этому манускрипту много позже странным образом подверстались воспоминания одной интеллигентной дамы, которая, прожив с четырнадцатого года по конец НЭПа в Питере, тоже — будто их и вовсе не было — ни разу не упомянула ни Февральскую, ни Октябрьскую революцию, ни военный коммунизм. В своем дневнике она писала только о важном: театральных постановках, выставках художников, поэтических вечерах.
Я, конечно, понимаю, что все, касающееся политики, или тогда, или много позже могло быть вычищено самими авторами: чересчур многими неприятностями подобные записи могли грозить. И все-таки мне трудно расстаться с мыслью, что, хотя, наверное, не с каждым злом можно справиться, просто не участвуя в нем, в мире везде, от одного края до другого, и всегда идет это противостояние: безмерно романтической и одновременно безмерно кровавой истории, каждый из участников которой считает, что он вправе решать за других, жить этим другим или умереть, — и вот такой тихой и даже робкой нормальной жизни. И пока она не стерта, не выведена подчистую, в общем, еще на что-то можно надеяться. Когда я понял это, мне стало ясно и то, что я хочу писать.
Леонид Зорин
Я благодарен журналу “Знамя” не столько за лестное отличие, сколько за то, что он существует, за то, что есть этот остров разума.
Я благодарен за то, что он мне помогает сопротивляться морозному дыханию возраста — в этом суровом и льдистом климате замерзнуть легче, чем это кажется.
Я — не трибун, не присяжный оратор, да и к кому я могу обратиться, так редко покидая свой дом?
Поэтому я обещаю быть кратким, тем более знаю, что люди не жалуют многоречивых златоустов.
Что я считал бы нужным сказать? Все мы, дети двадцатого века, не испытываем к нему теплых чувств — для этого у нас есть основания.
Однако он все же внес прояснения в несколько немаловажных вопросов — о нашем роде, о прогрессе, а также о месте и роли словесности.
Двадцатый век показал убедительно, что популяция, населяющая нашу кипучую планету, дьявольски одарена и талантлива, однако трагически неумна.
Он показал, что прогресс существует, — если в минувшие столетия жертвы еще исчислялись тысячами, то в нем счет пошел на миллионы.
И наконец, нам стало понятно: литература — это не проповедь, не учительство, не наука, а вырвавшийся наружу крик, последнее слово обреченного.
Добавить мне остается мало. Прошли хорошие времена, когда я подавал плохой пример. Теперь времена настали крутые — осталось дать хороший совет.
Главное: сделать правильный выбор.
Над нами полощется множество стягов, они зазывают простаков широковещательными девизами.
Но мы — здесь сидящие — выбрали свой.
Да здравствует “Знамя”, да скроется тьма!
Владимир Маканин
Публикация “Асана” в журнале “Знамя” намного превзошла мои ожидания. Полузабытая радость — эффект журнальных страниц, самодостаточно опередивших выход книги. Полузабытое приобретение — письма читателей!
|