Наталья Червинская. Истории о женщинах и детях. Наталья Червинская
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Наталья Червинская

Истории о женщинах и детях

Наталия Червинская

Истории о женщинах и детях

Об авторе | Наталия Червинская родилась в Москве, окончила ВГИК по двум специальностям — режиссера и художника, работала в области мультипликационного кино. С 1978 года живет в Нью-Йорке, стала известным художником-миниатюристом. Проза впервые была опубликована в журнале “Знамя” в 2005 году (№ 9). Затем печаталась в “Новом журнале” (№ 244, 2006), “Знамени” (№ 6, 2007), “Звезде” (№ 7, 2008).

Серая Шейка

Самым страшным грехом на свете Танин бывший муж считал почему-то непрактичность. Ему внушили с детства: самое главное в жизни — благосостояние. И втемяшится же человеку в мозги такая блажь — ни колом, ни печальным жизненным опытом не вышибешь.

Перед отъездом он долго собирал информацию, знающих людей расспрашивал. В результате они привезли с собой все, что тогда полагалось возить: янтарь, хлопчатобумажные простыни и льняные скатерти, гжельские игрушки, хохломские плошки, палехские шкатулки. Считалось, что на это огромный спрос на Западе. Всего этого добра было много, и, когда оно наконец дошло малой скоростью, то оказалось, что за перевоз, а главное, за хранение в портовом складе надо платить. Этого он не ожидал, как не ожидал и того, что продать здесь оказалось гораздо труднее, чем купить, и что существует такая вещь — конкуренция.

По образованию они с Таней оба были гуманитариями, но он решил, что об этом следует забыть и что надо становиться крупным бизнесменом.

Через год он рассчитал, что гораздо практичнее им развестись и получать два пособия по бедности вместо одного. Хотя развод был, конечно, номинальным, но все-таки пришлось разъехаться. Получили две квартиры. В своей он проходную комнату нелегально сдавал жильцам, a к Тане каждый день приходил обедать. Но так получилось, что, будучи разведенным, он начал спать со своей жиличкой. Хотя деньги с нее еще полгода брал.

Каждый отдельный его поступок был разумным, практичным и даже не особенно подлым. Подлой казалась вся цепь событий, да и то как посмотреть. Тане было свойственно становиться на чужую точку зрения, и до такой степени часто она ставила себя на место другого человека, что на своем-то собственном месте ее почти никогда не бывало, и собственная точка зрения была ей не вполне ясна.

Такое отсутствие своекорыстия тоже не соответствует естественному порядку вещей, и не потому ли все ее отношения с людьми рушились и проваливались, как трехногий стул, потому что в человеческих отношениях каждому полагается по своекорыстию и по точке зрения, иначе равновесие теряется? Кроме того, несмотря на понимание, отвращение-то она все-таки чувствовала, именно постояв на чужом месте, и чувствовала особое отвращение.

Хотя жиличка, то есть новая жена мужа, оказалась вполне безобидным и даже симпатичным человеком. Мужа Таня ей уступила довольно охотно, но вот с дочкой были сомнения. Муж решил, что второго ребенка он не может себе позволить. Поэтому Танину дочку они приваживали, на все выходные, и праздники, и на лето брали, и к старшим классам жиличка ее почти удочерила. Ну и что? Без нее Таня просто бы не справилась, не вытянула бы девочку. Она не ревновала.

Бывший муж потратил первые годы после переезда на решение волновавшего его вопроса: а как тут надо врать? Врать тут оказалось очень несложно, просто стиль вранья был другой, зато народ гораздо доверчивее. Постигнув эту науку, он вскоре умеренно преуспел, и Лиле в их доме больше нравилось, чем у Тани.

Вообще не поэтому Таня чувствовала себя иногда бездетной.

Дочка росла такая уравновешенная. Никогда не надо было за нее беспокоиться. Например, она была некрасивая девочка, но никаких мучений ей это не доставляло, в школе ее никто не дразнил. Ее скучно было дразнить. В младших классах стало очевидно, что Лиля немного туповата. Например, не могла ответить на вопрос: растворим ли песок. “Ну, как же, Лилечка, помнишь — лето, пляж?” Она только сопела и сварливо повторяла: “Мы этого не проходили! Нечестно спрашивать, чего не проходили!”.

В голове у нее вроде бы было две полочки — на одной лежали те знания, по которым пишут контрольные и сдают экзамены, на другой — знания из жизни. Эти два вида знаний никак между собой не связывались и никак не перекрещивались, хотя именно на этом перекрестке и возникают иногда у людей самостоятельные мысли.

Но потом, в старших классах, все дети начали опаздывать, хулиганить, мечтать на уроках, ворон ловить, а в ней никаких детских фантазий и безалаберности не было, она шла вперед, как маленький, приземистый, неказистый танк, усваивала материал с трудом и свято в усвоенное верила. Она верила в защиту окружающей среды, в консервацию энергии, в натуральные продукты, во вред сахара и пользу отрубей и, более всего, во все теории полного равноправия, которым ее учили. Она верила, что все рождаются равными: и не только цветные, но и такие, как она, бесцветные. Лиля прилично сдавала экзамены, на которых предлагали три-четыре готовых ответа и надо было выбрать тот, который экзаменаторы считали единственно правильным, и поставить крестик в кружочке. У Лили прямо инстинкт какой-то был на крестики и кружочки.

В колледже Лиля несколько раз писала жалобы на профессоров, поставивших ей низкую оценку. Таня приходила в ужас — она сама преподавала и знала, что после таких жалоб люди иногда теряли работу. Но Лиля жалоб не забирала, даже говорила о суде.

Было непонятно: почему она, собственно, так собой горда и довольна? И никому не хотелось связываться, ей всегда уступали то немногое, что ей от жизни было нужно. Нужны были Лиле анкетные данные, понятные факты: ей полагались диплом, карьера, муж и позднее, когда будет собственный дом и сбережения, — ребенок. В юности она показывала Тане свой план и как она выполненные пункты вычеркивает и отмечает крестиком. Таня опасалась, что и в день свадьбы дочка не забыла вычеркнуть пункт и поставить крестик.

— Я всего добилась сама, — гордо говорила Лиля. Ее образование и бесконечных репетиторов оплатили родители, все трое. Видимо, она имела в виду божественное провидение, от которого никаких даров и талантов не получила, но, вот же, всего добилась сама, все высидела и выжала. А у многих красивых и умных полного комплекта не было.

Отношения Танины с дочерью были хорошие. Ровные. Только ей часто казалось, что невозможно всерьез любить ребенка, которому никогда не было ни страшно, ни грустно, ни одиноко, и ничего от тебя не было нужно кроме регулярного питания и карманных денег.

Иногда дочка приглашала Таню на обед, она считала, что необходимо поддерживать семейные отношения. Самым приятным в этих визитах бывали поездки на электричке, особенно обратная дорога, когда визит был уже закончен. Дочка жила в благополучном маленьком городке со смешным, бесконечно длинным индейским именем. Так странно было думать, что Лиля живет в тех самых местах, куда хотели убежать в поисках приключений чеховские мальчики.

— Я должна радоваться, — напоминала себе Таня, — что она здорова, благополучна, что они с мужем всегда будут счастливы. То есть не счастливы, это слишком сильное слово. Всегда будут удовлетворены своей жизнью. Хотя бы по отсутствию воображения.

Она везла с собой мешки со всякой снедью. Хоть накормить-то своего ребенка — все-таки какой-то символ любви, близости. Бывало гораздо легче, когда семейные обеды происходили у Тани. В дочкином доме всякая иллюзия близости пропадала. Дом сиял учрежденческой, госпитальной чистотой, был ярко и равномерно освещен и обставлен предметами обстановки. Вещи были, как иллюстрации в разговорнике для начинающих: “Это моя гостиная. Это мой стол. Стол стоит на ковре. Ковер лежит на полу. Посмотрите на мой газон. Мой муж стрижет газон”.

Ах, как все это было нехорошо. И до обратного пути на электричке оставался еще целый вечер.

Хуже того, Таня собиралась впервые в жизни попросить дочку о личном одолжении, о небольшом денежном займе. Ей необходимо было достать откуда-нибудь денег на короткий срок. Один из ее курсов неожиданно отменили. Такой идиотской ситуации уже давно не случалось; на квартиру-то было, но на проезд и минимальный прокорм уже совсем ничего не оставалось.

По профессии Лиля принадлежала к многочисленному классу людей — социальных работников, психологов, экономистов, адвокатов, — которые обучали бедных, как быть бедными. Если проследить логику их теорий, то получалось, что бедность есть продукт безалаберности и инфантильности самих бедных и что если обучить неимущих практичности и организованности, то порождаемая ими нищета просто исчезнет.

Даже и сам Иисус Христос считал, что бедные всегда будут с нами, но социальные работники верили, что может воцариться всеобщее благополучие. Как мир во всем мире. Лилины коллеги получали гранты на исследование причин бездомности. Они строили карьеры на изучении статистической зависимости между доходом родителей и успеваемостью детей.

Как и в Лилиных мозгах, теоретические знания и реальные факты тут никак не перекрещивались. Жизненные детали социальных работников раздражали, портили дотошно разработанную систему. Кого-то эта система обеспечивала. Если не бедных, то, во всяком случае, составителей анкет, форм и циркуляров, которые необходимо было иметь в трех копиях — беленькой, желтенькой и голубенькой.

Тане всегда казалось, что чем глупее люди, тем сложнее у них мысли. Ей казалось, что причина бездомности в том, что человеку нечем заплатить за квартиру. И что бедные, к которым она имела все основания причислять и себя, гораздо лучше, чем дочка, разбираются в том, как прожить, когда денег на жизнь совершенно нету. Таня была ассистентом профессора и преподавала язык и литературу в двух колледжах. Она была почасовиком, то есть работы ей давали ровно столько, чтобы не было права ни на какие страховки и льготы. Платили садистически мало, так мало, что со временем ее стало удивлять, что у других людей есть деньги на жизнь, просто есть, всегда, предполагаются, как вода из крана. Она же, когда удавалось к концу месяца свести концы с концами, всегда восхищалась так, будто получилась у нее вольтова дуга: искры летят, фейерверк, концы с концами сошлись, ура!

Таня сидела последнее время, как Серая Шейка в полынье, и по льду уже приближалась, ползла на брюхе лиса.

Когда нет денег на жизнь, то жизнь постепенно скукоживается. Экономишь копейку, как экономят дыхание в застрявшем лифте, и от этого ничего не предпринимаешь. Засушиваешь свои потребности на корню, и всякое легкомыслие и поверхностность пропадают, последние признаки молодости. От такой сдержанности и самоконтроля, от такого плаванья туда-сюда в постепенно замерзающей полынье и с лисой смиряешься — ведь можно себя поставить и на место лисы...

Дочка выслушала ее, солидно насупившись.

— Подожди, — сказала она, — я пойду проверю свое расписание. Посмотрю, когда у меня есть окно.

Она села к компьютеру и сообщила, что, хотя расписание у нее очень плотное, она может назначить прием на следующую пятницу, у нее есть сорок пять минут.

— Принеси обязательно все налоговые бумаги, квитанции, копии счетов. Я наверняка смогу порекомендовать, куда обратиться. Для начала составим бюджет и определим твои финансовые проблемы и возможности...

Она совершенно явно проговаривала стандартную форму, которую употребляла с новыми клиентами.

— До меня ты должна обязательно пройти собеседование с Дугласом. У него прием во вторник в семь пятнадцать утра. И не опаздывай, — Лиля посмотрела подозрительно. Сама она вставала всю жизнь в шесть, никуда не опаздывала и не понимала людей, которые не способны проснуться вовремя.

— Только, пожалуйста, — попросила оторопевшая и растерянная Таня, — ты хоть там никому не говори, что я твоя мать.

— А, у тебя с этим психологические затруднения? — Лилю учили, что у клиентов часто бывают психологические проблемы, что надо продемонстрировать сочувствие. — Я, безусловно, не буду сама вести твое дело, я только проведу интервью и первоначальную консультацию. Тобой будет заниматься кто-нибудь из коллег...

Она закрыла компьютер и перешла с профессионального тона на семейный.

— Все-таки вот я устроила свою жизнь, — когда Лиля говорила на свою любимую тему, то даже ее обычная вялость исчезала, она смаковала каждое слово, как будто леденец обсасывала. — Я всего добилась сама. Жаль, что ты не сумела устроиться. Могла бы в свое время найти спутника жизни. Или, по крайней мере, поменять квалификацию, получить диплом в более востребованной области...

Таня закладывала тарелки в посудомойку и представляла, как будет сидеть на приеме у дочки и отвечать на вопросы: Возраст? Пол? Образование? Семейное положение?

Ах, Таня верила в Конституцию, но ей вовсе не казалось, что все рождаются равными. Дочка и племянник Егорушка — ну, разве они родились равными?

У нее когда-то был племянник по мужу, маленький Егорушка. Такой был удивительный мальчик, светился изнутри талантом. Очень они дружили. Таня ему потом, после отъезда, подарки посылала, а когда у них там были тяжелые времена, то и деньги несколько раз. Но позднее они потеряли контакт. Она иногда думала — что с ним произошло? Кем он, интересно, стал?

Этот Егорушка объяснял ей однажды очень серьезно, что человек должен почаще смотреться в зеркало, чтобы убедиться в том, что он есть. Вроде как к врачу на проверку ходить. А если не смотреться в зеркало регулярно, то даже не заметишь, что тебя уже нет, что ты пропал.

К Дугласу она почему-то отправилась. Все равно не спала всю ночь, почему бы и не пойти к семи пятнадцати.

Чиновник этот, Дуглас, был черный человек. Тоже, как и Лиля, всего сам добившийся.

На семь пятнадцать утра Дуглас назначал прием двадцати-тридцати клиентам одновременно. Он появлялся в восемь. Перед его кабинетом сидели девочки-подростки с младенцами, старухи с ходунками и костылями, инвалиды в колясках. Почти все приходили с родственниками, с множеством детей всех возрастов. Таня была тут белой вороной, то есть чуть ли не единственной белой женщиной и наверняка единственной с высшим образованием.

Время от времени Дуглас появлялся в дверях, предупреждал толпу, что если не прекратится гвалт, то прием будет приостановлен, и вызывал очередного клиента.

Знал он или не знал о родственных связях Тани, но поучительную лекцию он ей брезгливо прочел. Надо же, думала Таня, всю жизнь мне читали лекции идиоты. Сначала — потому что я была маленьким ребенком, а там, где я родилась, детей не уважали. Потом — потому что я женщина. Позднее — потому что говорю с акцентом. Здесь, где мне предстоит умереть, не уважают пожилых.

Она не обижалась на Дугласа, она вполне могла понять его точку зрения. Он постоянно имел дело с людьми, перекладывающими свои практические проблемы на плечи налогоплательщиков, и считал защиту налогоплательщиков от непрактичного и безответственного отребья своим профессиональным долгом. Более того — своим призванием. Ведь смог же он сам всего добиться!

Вполне возможно, что количество просителей, которых он считает не достойными материальной поддержки, доходит иногда до ста процентов. Начальству такое рвение не должно нравиться, подобный отсев наводит на мысль о ненужности их учреждения вообще и возможности его ликвидации. Начальство думает масштабно и видит общую картину. Сам же Дуглас всегда видит — и ненавидит — только сидящего перед ним просителя, и лица этих просителей сливаются в одно лицо жулика, чьи мелкие силенки целиком направлены на грабеж налогоплательщиков.

Он считает, что все люди мелкие жулики, думала Таня. Это, конечно, неправильно. Некоторые могут быть крупными мошенниками, некоторые просто злодеи. Встречаются, наконец, и люди совершенно порядочные. Если не по моральным убеждениям, то хотя бы по лени: быть мелким жуликом очень хлопотно.

От Дугласа Таня поехала в колледж, где прочла свою собственную лекцию, и притом на животрепещущую в тот день тему, о семействе Мармеладовых. Лекция получилась вдохновенная, Таня много импровизировала, проводила параллели с современностью.

Ее теперь поражало, до какой степени у Достоевского все про деньги да про деньги. В молодости ей казалось, что у него про страсти и про тайны человеческой психики. Только теперь она поняла, как много про деньги, вернее, про их отсутствие и про то, что это отсутствие денег делает с человеческой психикой. Тогда, в молодости, в прежнем-то мире, деньги не всё решали. Не были последней инстанцией. Скорее страх был последней инстанцией, никакие деньги от страха там не спасали. Был такой короткий, отдельно взятый исторический период, когда мерилом всех вещей являлись не деньги, а страх. Теперь, по-настоящему столкнувшись с деньгами, она Достоевского лучше понимала. Проще.

Никто, конечно, не знал, что она высказывает собственные мысли. Студенты были уверены, что им цитируются авторитетные источники. Но все стрательно записывали, и Таня знала, что прочтет свои мысли в их курсовых и диссертациях.

Дома Таня уснула, хотя было еще неприлично рано. И, засыпая, думала не про Сонечку Мармеладову, а про злосчастную Серую Шейку.

Вот, Маленькие Лебеди ножкой ножку бьют и хотят быть принцессами, Гадкий Утенок хочет быть лебедем, а Серая Шейка всего только и хочет — быть полноценной уткой, и того ей Бог не дает.

Бог особенно заметен тем, кому он говорит “Нет”. Он тебе скажет “Нет” и опять “Нет”, и когда он тебе скажет “Нет” в двунадесятый раз, тут ты его и заметишь, и задумаешься. Когда он говорит тебе “Да”, ты не задумываешься — слишком много развлечений. Тщету всего земного особенно замечаешь, если всего земного тебе никто не предлагает.

Серую Шейку добрый охотник кладет за пазуху и уносит в теплую избу зимовать. Не верила Таня в добрых охотников. Утащит он эту Серую Шейку к шестипалой неправде в избу... откормит и слопает...

Среди ночи она проснулась и обнаружила, что автоответчик попискивает и мигает. Мужской голос, по-английски. Говорил он чисто и грамотно, но с манерным носовым акцентом, как говорит на белом свете только одна группа населения: выпускники романо-германского отделения МГУ. Человек сообщил, что Таню разыскивает ее племянник Егор, находящийся проездом в городе. И что, если она и есть разыскиваемая Егором тетя Таня, то ей следует после семи позвонить по такому-то телефону и назвать такой-то дополнительный код.

Звонить было уже поздно. Надо было ждать до следующего вечера, и она чрезвычайно взволновалась. Неужели это был Егор, и он так прилично говорит по-английски? Или нет, он, наверное, попросил кого-то позвонить. На сколько же он приехал и у кого остановился? Ему сейчас должно быть уже больше тридцати пяти. Значит, за границу ездит, значит, чего-то добился.

Она вспомнила, как в первый раз увидела маленького Егорушку. Она была еще совсем девочка, на первом курсе, только начала встречаться со своим будущим бывшим мужем, и они поехали за город, к его родственникам.

Был июль и очень жарко. По всему дачному участку валялись в траве игрушки. А Егорушка сидел в ванночке, в нагретой на солнце воде. Вода была колодезная, но от солнца уже совсем горячая. Ей разрешили его вынуть, завернуть в полотенце. Как от него пахло! Такой он был плотненький, тяжеленький, как белый гриб. Так получилось, что он был первый ребенок, которого ей дали подержать на руках, ей до того не случалось. Ах, какой он был замечательный! И такая у них любовь началась и продолжалась все восемь лет, пока Таня еще там жила. Даже рождение дочери этой любви не изменило.

Как все вокруг него кружилось тогда на даче, и не потому, что он был избалованный, просто в нем была энергия, как будто он насиделся в нагретой солнцем воде и сам стал как слиток солнечного золота, сгусток энергии. Такую он излучал радость.

Егорушка на ее жизнь повлиял, если вдуматься. Из-за Егорушки ей вдруг захотелось ребенка, иначе она бы и замуж тогда не вышла, и дочь так рано не родила. Она думала, что дочь будет, как Егорушка. И потом она думала — может быть, если бы она не отпускала Лилю к отцу так часто... Если бы Лиля там выросла, в той культуре, прочла бы Пушкина, Достоевского... Ведь вот Егорушка наверняка вырос сложной, интересной личностью, понимает шутки...

Звонок на другой день, после семи вечера, оказался непростой. Ответила девица с безукоризненным английским, уже без всякого университетского акцента. Таня назвала код и начала объяснять, что, мол, я ваша тетя и так далее — но в трубке уже звучала музыка сфер, ее куда-то переключили. Следующим ответил грубо рявкнувший мужик, по-русски. Таня, надеясь, что ошибается, осторожно спросила: Егор? Мужик, который был не Егор, Таню долго и подозрительно расспрашивал. Хотя — его-то какое дело? Потом помягчел, извинился, и опять зазвучала музыка сфер. Наконец-то ответил тот голос, прежний, с университетским прононсом.

— Егор! Егорушка! Наконец-то! — обрадовалась Таня. Но выпускник МГУ вежливо прервал ее, сказал, что ей перезвонят, и повесил трубку.

Телефон зазвонил минут через пятнадцать. Это был Егор. И как же она могла его с кем-то спутать! Вот это действительно был Егор: голос у него был замечательный, мягкий, интеллигентный, образованный, прекрасная дикция — такого Таня уже давно не слышала. Он сказал, что очень хочет ее видеть, что часто, очень часто о ней вспоминает. Но приехать на другой день не сможет. И остановиться у нее не сможет, к сожалению. Да, ему есть где жить; кроме того, он с подружкой. Его не будет три дня, а вот в понедельник, если только ей удобно...

Разговор был короткий, так как Егор уезжал, она ни о чем не успела даже спросить.

Таня решила, что лучше пригласить его в ресторан.

— Лучше я тебя в ресторан хороший свожу, да? — мысленно говорила она. — Попробуешь французскую кухню, я тут знаю один маленький ресторан...

Знать-то она знала, и уже много лет, но внутри этого роскошного заведения никогда не бывала.

В нескольких кварталах от Таниного, довольно убогого района, начинался район очень и очень хороший. Каждый раз, проходя мимо углового ресторана, она заглядывала в окна, видела в полутьме белые скатерти, цветы, камин, пожилых официантов и уже заранее знала, о чем начнет размышлять: о буржуазном благополучии, обеспеченности, о людях, которые живут на одном месте поколениями, учат своих детей правильно держать нож и вилку, ходят в один и тот же ресторан из года в год... Это была мимолетная эмоция, конечно, потому что Таня сейчас же себе напоминала, что никакого традиционного, наследственного буржуазного благополучия нету нигде на белом свете уже с тысяча девятьсот четырнадцатого года...

Таня заказала столик. Не по телефону, а сама пошла, чтоб посмотреть меню. Эта ресторанная идея была, конечно, чистым и абсолютным безумием. Даже если она будет заказывать на всех сама и выбирать очень осторожно, все равно уйдет все остающееся на кредитной карточке. У нее эта карточка была только на самый пожарный случай.

Тем не менее, это была встреча с Егорушкой. И встреча с ним — это какой-то этап жизни, финал, развязка. Ей хотелось сделать для него что-то особенное. А лиса ее съест так или иначе, не раньше, так позже.

В понедельник Таня пришла заранее. Столик ей дали, конечно, поганый, возле кухни. Она беспокоилась, что не узнает племянника. Разве что по неуверенному, немного заискивающему выражению лица, которое всегда бывает у приезжающих оттуда, да и у нее еще осталось, не извелось, после стольких-то лет...

Она узнала его немедленно. Узнала и поняла, что произошло недоразумение, что она перенесена в альтернативную реальность. Он еще не успел дойти до Тани, а все кругом уже стало изменяться, перемещаться в связи с ним и по отношению к нему, метрдотель уже приглашал ее перейти к другому столу, возле камина, официанты подобрались и забегали, как дрессированные собаки, услышавшие свисток на ультразвуковых частотах, не доступных человеческому уху.

Было совершенно ясно, что он смотрится в зеркало часто, и что если у него и возникают какие-либо сомнения по поводу собственного существования, то сомнения эти остаются между ним и зеркалом, а к остальному человечеству он уже поворачивает лицо, безусловно и окончательно существующее. Лицо это было не обременено такими мелочами как выражение и не тратило лишней энергии на ненужную мимику. Это было даже не лицо, а, как теперь стали выражаться, бренд. Было, например, совершенно ясно, что лицо это часто показывают по телевизору, что оно знакомо сотням тысяч, если не миллионам, людей. Оно было даже не совсем человеческого, скорее электронного, цвета. И хотя ей было известно, что слово это — бренд — означает на английском языке еще и клеймо, которым метят скот или которым Бог шельму метит, но она сразу же поняла, что ни скотом, ни шельмой племянник Егорушка не стал.

Стал он, видимо, сверхчеловеком. Таня совершенно не следила за текущими событиями, потому что эти события вызывали у нее ощущение вроде зубной боли. Поэтому она никогда не видела племянника ни по телевизору, ни на фотографиях, да и не догадалась, не узнала бы вне контекста. Фамилию он, скорее всего, изменил.

С ним должна была быть свита, но никаких телохранителей не было заметно, кроме девушки, упоминавшейся им по телефону подружки. На две головы выше всех в ресторане, включая и племянника, она шла, загребая ногами, как это делают модели, притом на очень высоких каблуках. Вряд ли она носила бы такие каблуки, если бы он возражал. Значит, ее рост принадлежал Егорушке, как и другие символы статуса: невидимая свита, неброские платиновые часы, скромный костюм от лондонского портного. У подружки была нежная, денежная, светящаяся кожа и сияющие шелковые волосы. Таня почувствовала и остро осознала каждый из своих физических недостатков, включая даже такие, о которых никто не знал и никогда не видел. Да что говорить, она вся была один сплошной физический недостаток. Считать, что они обе — женщины и тем самым в чем-то схожи, было бы неуместной и оскорбительной шуткой.

При виде Тани лицо племянника совершенно преобразилось. Такая искренняя, обаятельная, радостная улыбка расцвела на его лице, так замечательно тепло он сказал:

— Тетя Таня! Как же ты великолепно выглядишь! — что она почти поверила, невозможно было Егорушке не верить. Хотелось кричать, как Станиславский из зала: верю!

— Знакомься, Алисочка: это Таня, любимая моя тетушка. Она уехала, когда мне было восемь лет...

Он говорил, и не надо было ни о чем беспокоиться, можно было просто расслабиться и греться в этом обаянии, в энергии, от него исходящей. Естественно, она ничего для них не заказывала. Заказывал он, перешучиваясь с метрдотелем и официантами, мешая безукоризненный английский с не менее безукоризненным французским. Не нужно было ничего делать, ничего решать в его присутствии. Чего уж ей, Серой-то Шейке, — было совершенно ясно, что главы больших корпораций и небольших государств на совещаниях с ним такое же приятное расслабление чувствуют: делать и решать будет наш Егор.

Джентльмен в смокинге, с серебряным штопором на атласной ленте подавал Егору список вин. Они консультировались и, не найдя, видимо, ничего соответствующего его стандартам, посылали официанта куда-то.

Лицо у Алисочки было, как у марионеток бывает: вроде бы две пуговки и ротик, и ничего не движется — ей, наверное, полагалось за каждую улыбку двадцать минут массажа, — но очень выразительно, и много эмоций прочитывается. Развернув салфетку, она смотрела в нее со сдержанным отчаянием. Вполне возможно, что на салфетке было неотстиранное пятно. Таня уже и так поставила себя на место Алисочки и осознала паршивость ресторана — даже цветы в огромных китайских вазах на камине были срезаны не сегодня. С другой стороны, Таня в таких местах бывала раза два в жизни. Учитывая, как выражалась дочка, ее финансовые проблемы и возможности, этот французский обед вполне мог оказаться последней вечерей.

Она не задавала вопросов о том, чем племянник занимается. Было совершенно ясно, что делать этого не следует. На какие-то вопросы он, впрочем, отвечал. Она спросила: куда он уезжал на два дня? Думая, что он возил Алисочку во Флориду или на Ниагару. Но он ответил, несколько удивленно, что должен был слетать в Японию и Южную Африку. Всплывали иногда факты: он действительно закончил романо-германский. Но упоминалась вскользь и аспирантура в Лондоне, и Сорбонна, и Казахстан, откуда он вывез Алисочку. Таня спросила — на скольких же языках он говорит? Он задумался, ответил, что на шести, но прилично только на двух-трех. На другие вопросы он не отвечал вообще, просто улыбался, молчал и глядел на нее ласково, и она чувствовала, что наталкивается на мягкую, ватную стену. Было ясно, что подписей под картинками не будет, но картинки были интересные и без подписей.

Подавали паштеты в замороженных, запотевших серебряных блюдах, подавали, само собой, икру. Приносили огромные тарелки со свежайшей, очень просто приготовленной, пахнущей океаном рыбой.

Она сказала, что преподает язык и литературу, и он не стал задавать идиотских вопросов — любят ли здешние студенты Пушкина? Он спросил — ассистент она или полный профессор? Он спросил — собственная у нее квартира или она снимает? В академической жизни он явно разбирался, как и во всем остальном. Он все понимал. Когда она уезжала, он был маленьким мальчиком, а она — молодой женщиной. Теперь они стояли по обе стороны среднего возраста, он только входил в него, а она уже выходила. Хотя куда из среднего возраста может быть выход? Разве что в расход.

— А что твои родители? — решилась спросить Таня. На самом деле хотелось ей спросить не про родителей, родители у него были скучные, как и все семейство мужа. Хотелось ей узнать — как, когда и почему он все это успел, с чего это началось, как он видит мир со своей точки зрения, на которую Таня при всем желании встать не могла даже в самом безумном воображении, потому что эта точка зрения находилась, вероятно, на вершине Эльбруса. А Таня никогда не могла понять, за каким лешим люди лазят на Эльбрус. Зачем, зачем ему все это надо? И зачем понадобилась ему она, Таня? Почему он ее до сих пор помнит? И почему он, при своих возможностях, не мог приобрести какую-нибудь более естественную, немного более бескорыстного вида девушку, не Алисочку?

Алисочку, которая взглядывала иногда на племянника с мышиным страхом.

Бедный грызун, подумала Таня. Она любила животных.

И в этом страхе отражалось то, чего Таня в племяннике не видела, чего он ей не показывал. Ей представилось, что перед отъездом Егорушка просто спустит из Алисочки воздух, и она растечется лужицей блестящего пластика, он эту пустую шкурку поднимет и задумается: класть ли ее в чемодан? Или перед следующей поездкой приобрести Региночку или Кристиночку новой модели?

— Они, — коротко ответил Егор про родителей, — живут у моря.

Черного, Белого, Средиземного? Более точного адреса он не сообщил. На случай, если Таню изловят и будут ей загонять иголки под ногти и родителей возьмут в заложники? Страх. Переходный исторический период: уже деньги важны, но еще и страх. Вот и антураж тоже, невидимые телохранители, чье присутствие чувствовалось. Ведь они не только для пущего престижа.

Подали десерт — конструкцию из шоколада и крема, поднимавшуюся в воздух, как небоскреб. Непонятно было, как к ней подступиться, но Таня вломилась в десерт решительно, ей было все равно, у нее голова кружилась, она решила наслаждаться.

Пили коньяк. Повар в высоком колпаке приходил раскланиваться. Егор говорил ему французские комплименты, и было видно, что и повар, и джентльмен со штопором, и метрдотель совершенно счастливы, что им лестно обслуживать настоящего ценителя...

— Тетя Таня, — сказал Егорушка, — а помнишь, как ты мне двести долларов прислала?

— Нет, совершенно не помню, — искренне изумилась Таня. Неужели целых двести долларов?

Она всегда ругала и поносила себя за то, что у нее правая рука не знает, что делает левая. Когда ей напоминали о давно забытых благодеяниях и услугах, она удивлялась. В ретроспективе благодеяния всегда казались ей безответственной глупостью, донкихотством, от них прямая дорожка вела к попрошайничеству у собственной дочери и к мистеру Дугласу.

— Ведь я тогда, тетя Таня, на эти деньги смог себе купить свой первый… Неважно, но ведь с этого и началось…

Его не то чтобы развезло. Конечно, не развезло. Просто он мог себе позволить иногда даже и искренность, семейное тепло.

Таня всерьез испугалась. Что он себе тогда смог купить? Первый компьютер? Первый наган? Или самолет. Тогда ведь можно было и самолет купить. Егорушка купил самолет. Например, перевозил нелегальное оружие в Африку. В Анголу. Там до сих пор поля заминированы. Потом купил больше самолетов, больше оружия. Вечно ее идиотские благодеяния глупостями кончаются, но это уж чересчур. Это — чересчур.

Эта ее доброта, услужливая доброта, она ведь происходит от отсутствия настоящей алчности, не к деньгам, конечно, а к жизни вообще алчности, настоящей страсти. Всегда она могла обойтись, согласиться, уступить, боялась взять грех на душу. А Егор, конечно же, он весь и состоит из алчности к жизни, страсти к жизни, это и была та солнечная энергия, которая в нем еще с младенчества чувствовалась, и уж он-то не боится взять грех на душу... И нет тут ни добра, ни зла — масштаб другой, детали неразличимы. Только страсть, воля к жизни, дьявольская воля к жизни. Не практичностью же достигается то, чего он достиг...

И все-таки — как странно думать, что она когда-то заворачивала его в китайское полотенце, и капли скатывались с его веселого атласного животика, капли горячей колодезной, солнечной воды. Такой был замечательный мальчик. Ну, что может человек поделать, если в нем такой вот триумф воли, если он родился в интересные времена? И Таня была уверена, почти абсолютно уверена, что сам, лично, Егорушка никогда и никого не убивал. Господи, да отчего у нее вообще такие мысли? Разве что из-за неуместной Алисочки...

А она, значит, тетя Таня — для Егорушки вроде амулета и талисмана. Поэтому он ее и разыскивал. Это он зря, зря. Непонятно, чем он занимается, но понятно, что в его деле сентиментализм не помогает. Нечего Карамзина разыгрывать, к пруду бегать.

— Бог с тобой, Егорушка, — забормотала она, — ты всего добился сам… Устроил свою жизнь…

Когда подали счет, началось короткое препирательство об оплате. Таня начала было свою заранее заготовленную фразу: “Нет, я тебя пригласила. А ты лучше купи своим подарки...” Но осеклась. Тем более что Егор быстро ей уступил — видимо, не хотел и не мог тратить время на обсуждение такой ничтожной суммы.

Официант взял ее заветную кредитную карточку, ту, которая на всякий пожарный случай. Таня и не поглядела на счет — чего глядеть-то? Но вино это, которое приносили неизвестно откуда, и нектар, и амброзия, и коньяк, и шоколадные небоскребы... Она вдруг явственно себе представила, что официант возвращается, что карточку завернули, что она перешла лимит… Однако обошлось.

Охранники, конечно, были. Как только Егор поднялся из-за стола, один, пивший минеральную воду в баре, начал что-то бормотать в лацкан пиджака, другой, отпихнув ресторанного швейцара, открывал двери. Алисочка уже втянула свои длинные ноги в глубину длинной машины. У почтительно открытой дверцы стоял третий амбал…

Надо было прощаться.

Егор взял Таню под руку и начал прогуливаться взад-вперед по тротуару. Это было явным нарушением протокола, и охрана — ох, их было человек десять — забеспокоилась. Как тараканы черные.

— Ты уж иди, Егорушка. Люди ждут, неудобно... — попросила Таня, понимая глупость сказанного.

— Тетя Таня, — сказал племянник, заглядывая ей ласково в глаза, — у меня здесь есть недвижимость. Можно я тебе подарю квартиру?

— Нет, — ответила она быстро и тоже ласково, как будто ждала этого предложения весь вечер. Как будто он хотел подарить ей букет цветов или до дому подвезти. И вроде бы ответ у нее был уже заранее продуман и готов. — Нет-нет. Этого совершенно не надо. Я просто рада была тебя увидеть после долгих лет, и я счастлива, что у тебя все в порядке...

До дому она пошла пешком, все тридцать кварталов.

Было так тепло, и так пахло весной, и так долго она шла по таким старым местам города, вернее, по таким новым местам, где трущобы выкорчевывают и устраивают гнездовища для миллионеров. Эстетика небольшого расчищенного пространства — от сих до сих. Хром, сверкающее стекло, одежда по цене бриллиантов, еда на вес золота, антикварные кадиллаки, склады, помойные мешки, просачивающиеся гнилью, развороченные дома, как ободранные туши. И красный колониальный исторический кирпич, узкие окна, граффити, и река Гудзон все время появляется рядом, блестит между домами.

Казалось, что мир полон возможностей, что теплый воздух пахнет приключениями, что все впереди. То есть не все, конечно, до такой-то степени она еще с ума не сошла, а что есть еще слабая надежда, что впереди что-нибудь есть. Но это была иллюзия, так как был, тем не менее, январь. И впереди предстояло не что иное, как февраль. И даже если бы это был апрель, то ожидать новых удач и приключений не приходилось.

Она все время останавливалась и прыскала со смеху, каждая приходящая в голову мысль казалась ей необыкновенно смешной. Что амбал был так похож на амбала и держал дверцу машины совершенно как в кино. А чего стоит, что она только что отказалась от квартиры, принцесса экая выискалась на горошине, с понтом под зонтом, Зоя Космодемьянская, Настасья Филлиповна с купюрами в камине. И что она — она! — на свои последние кормила и поила — кого? Егорушку, да еще и Алисочку!!! А квартира-то ведь была не фигура речи, а вполне реальная, с полом, потолком и унитазом, и в приличном, небось, районе. Или ей представилось на секунду, с нехорошим удовольствием, каким непрактичным показался бы Егорушке ее бывший муж со своим глупым янтарем. И ведь все они — и амбалы, и полированная Алисочка — совершенно явственно дрожали от страха, от животного, кишки сворачивающего страха перед племянником Егорушкой. А она — нет. Она не дрожала. И никого из них она никогда больше не увидит, как не увидит и своих нескольких сотен долларов, потраченных на этот безумный обед.

Так ей смешно все это казалось, что она даже останавливалась и говорила какой-то бред самой себе, и смеялась, и радовалась, что теперь это можно, никто не обращает внимания — думают, что разговариваешь по мобильнику.

Уже подходя к дому, она протрезвела и думала о том, что никакого финала и развязки не бывает, текст обрывается без сносок, ссылок и комментариев. Но моменты, замечательно смешные, все-таки бывают. Очень бывает иногда смешно.

Следующий месяц Таня провела в обществе Настасьи Филипповны, Катерины Ивановны Мармеладовой и сестры Раскольникова Дунечки, питаясь в основном макаронами. И этот вечер казался ей уже легендой, и человек, которого она в этот вечер встретила, уже никак не связывался с тем давним маленьким мальчиком...

Тем более что, когда в конце месяца она получила ежемесячный отчет от своей кредитной компании, то никакого французского ресторана, никакого обеда, ни Алисочки, ни коньяка, ни, тем более, племянника там не было.

Как корова языком слизнула.

Многострадальный Лёв

С вечера гремят и дребезжат стекла, дует страшный ветер. Лёв знает, что утром будет очень холодно и что я на него обязательно надену куртку. Лёв не хочет мне объяснять, почему второкласснику нельзя идти в школу в такой куртке. Чтобы объяснить, надо сказать нехорошее слово — “гомик”. В сиреневом и розовом ходят гомики. Но со мной и Виктором нельзя разговаривать про неприличное и употреблять уличные выражения. Мы — интеллигентная семья.

Когда я прихожу поцеловать Лёва на ночь, он мне ничего не говорит, а я не спрашиваю. Мне еще идти работать в ночную смену. Мы с Лёвом уже месяц не успеваем почитать на ночь. Раньше я ему читала привезенные с собой книжки, рассказывала длинные истории из жизни его плюшевых зверей. Прежний плюшевый скот, который у Лёва там был, вывезти не удалось. Виктор сказал, что это абсурд и что все равно их всех на таможне распотрошат. Ну, в этом Виктор был прав. Действительно, одного медведя Лёв взял, его распотрошили у нас на глазах.

Прежние, тамошние, были в основном медведи. Этих я покупала уже здесь. Их у нас опять довольно много — коза, осел, даже единорог какой-то. И бегемот. Всякий раз, когда Лёв болел, я ему покупала какого-нибудь недорогого, но интересного плюшевого зверя. В первое время он часто болел, и диатез у него был ужасный. От цитрусовых — я его перекормила, на витамины накинулась.

Я выключаю свет. Куртка висит на стуле, в темноте цвет ее почти неразличим, она кажется серой, но все равно на рукавах оборочки и карманы вышиты ромашками. Куртка Лёву велика, и карманы с ромашками болтаются у колен. Ну и что — так теплее, коленки прикрыты.

Лёв прекрасно знает, что с ним будет в школе, но он молчит, потому что не хочет, чтоб мы с Виктором опять ссорились. У нас и так нехорошо.

Эту куртку, сиреневую, почти розовую, Виктор принес от соседей. Соседская девочка из нее выросла. Муж соседки тоже без работы, поэтому они с Виктором дружат и часто встречаются поговорить об умном. Сама же соседка сразу устроилась по специальности, хотя они приехали позже нас. Мы с ней прекрасно понимаем разницу в нашем социальном положении, и она относится ко мне с легким презрением.

Утром перед работой я провожаю нашего сына в школу, а днем теоретически его встречает Виктор. Но Виктор — человек мыслящий и рассеянный. Я подозреваю, что он иногда не приходит. Подозреваю, но притворяюсь, что не знаю, Лёва не спрашиваю.

У меня полмозга заполнено тем, о чем нельзя и не надо думать и вспоминать. Как будто дом, в котором комнаты заперты, сплошные чердаки и чуланы, куда нельзя заглядывать, где живут привидения. Почти любая тема размышлений привела бы к бессоннице, если бы мне чаще удавалось лечь спать. Но сплю я редко, я работаю несколько ночей в неделю.

В случае чего, думаю я, он пойдет домой вместе с Кристофером. Это с моей стороны вранье и чистое жульничество, чтоб себе спокойнее было. Кристофер Ким не защита, он скорее магнит для потенциальных неприятностей. У Кристофера столько недостатков, которых в этой школе не прощают. Из недостатков умственных — он отличник, с фотографической памятью, со старомодным прилежанием. Из физических — Ким, естественно, кореец, причем кореец очень маленького размера, щуплый такой, мельче даже небольшого Лёва.

Классовой принадлежностью Кристофер тоже не вышел. Виктор все еще думает, что мы принадлежим к интеллектуальной элите, и несколько раз замечал, что странно ребенку из интеллигентной семьи дружить с сыном лавочника.

Виктор нечасто выходит из дому. Он не понимает, что мы прежде всего — люди с акцентом, то есть не совсем белые люди. Лёв получает бесплатный завтрак вместе с остальными небелыми детьми. У детей, получающих бесплатный завтрак, почему-то принято дразнить друг друга бедностью.

А мистер Ким владеет зеленной лавкой. Именно там многие ученики нашей школы тренируют свои таланты и навыки, готовясь к будущей уголовной карьере. Мистер Ким их гоняет, борется с ущербом своему бизнесу. Об ущербе, наносимом ежедневно маленькому Кристоферу, наследнику фирмы “Фрукты — Овощи — Холодное Пиво”, он если и беспокоится, то виду не подает.

Тут у родителей принято на вопли детей: “Это несправедливо!”, — oтвечать, не задумываясь: “Ничего не поделаешь, жизнь несправедлива. Привыкай”. Поговорка такая. Мне это таким ужасным показалось. Ведь это самое страшное, до чего додумываешься в процессе существования, ведь с этим так трудно смириться — с несправедливостью, с незаслуженностью. А тут прямо на детской площадке, среди песочников и качелей, детям объясняют библейские истины: жизнь несправедлива, не всякому воздается по заслугам. Живи и не жалуйся.

На самом деле в тот день Кристофер убегает домой один, в соплях и в расстроенных чувствах. Он получил четверку по арифметике. На все ниже пятерки, предпочтительно пятерки с плюсом, Кристофер реагирует так, как будто получил приговор о расстреле.

Лёв выходит из школы без Кристофера и уже без куртки. Ее отобрали Мартинес, Фернандес и маленький, но крайне шкодливый Рой Браун еще во время большой перемены; свернули в шар и играли ею в футбол. Потом закинули в огромный мусорный контейнер. Дежурная учительница видела, но не захотела вмешиваться и рапорт писать. Она ела бутерброд.

После школы Лёв некоторое время ждет своего папу. Но вместо папы появляются опять они: Мартинес, Фернандес и Рой Браун, из третьего класса. Лёва они заметили еще в прошлом году, в связи с акцентом и диатезом, но с недавнего времени занялись им всерьез.

Раньше Лёв думал: если придет какой-нибудь бандит или убийца, то он ему объяснит, какой он хороший, очень хороший ребенок. И убийца ничего с ним не сделает и уйдет. Раньше Лёв думал, что если с кем происходит что-нибудь страшное, то в результате их же плохого поведения и невежливости.

Например — Колобок. Зачем он хвастался и дразнился: “А от тебя, Лиса, и подавно уйду”. Лиса его и съела, и вовсе не подавилась. Вот тебе и подавно.

Лёв так думал полтора года назад, до переезда. Теперь он так не думает. И сказку эту больше не вспоминает. “Я от бабушки ушел...” Лёва увезли и даже не предупредили, он ничего не знал. Он только перед самолетом понял, что происходит, когда бабушка вдруг плакать начала. Дурак этот Колобок.

Мартинес, Фернандес и Рой Браун волокут его, и подсаживают на помойный контейнер, и советуют поискать там модную свою курточку. Потом начинают задушевно и красочно описывать, чем и как занимаются его друзья — гомосеки. Они разыгрывают в лицах разные интересные сценки, принимают всяческие позы и спрашивают Лёва — что из этого репертуара он обычно предпочитает?

Но люди они не очень сосредоточенные и, полюбовавшись некоторое время многострадальным Лёвом на куче отбросов, вскоре отвлекаются, затевают драку между собой, бьют друг друга рюкзаками, из которых разлетаются тетрадки и записки от учителей к их родителям, скопившиеся за последние два месяца.

Осторожно переступая по вонючим и скользким помойным мешкам, Лёв умудряется сползти вниз и бежит через улицу в “Элладу”.

— Патриотка, — говорит Попандопуло, — патриотка, вы послушайте меня. Венгерская брынза дешевле на доллар. Но вкус?! Я хочу, чтоб вы остались довольны, мадам. Сравните, попробуйте греческую.

У старухи большой нос, она в черном с ног до головы и в черном платке. Она наклоняет голову набок и вдумчиво жует ломтик брынзы.

Лёв когда-то стих такой знал — про Бога, и кусочек сыра, и черную птицу с клювом. Это было на другом языке, еще там, с бабушкой. Лёв помнит картинку, а слов уже не помнит и, как птица называлась, забыл.

— Ах, патриот, патриот, всегда вы меня уговариваете, и я трачу лишнее. Ладно, возьму греческую, иначе ведь вы от меня не отстанете...

Мы с Лёвом уже поняли, что по-гречески слово “патриот” означает просто — “земляк”. Совсем не то, что означает у папы Виктора. Как понимает это слово Виктор, я и не пытаюсь Лёву объяснить, мне самой это не вполне ясно.

Я люблю приводить моего сына в “Элладу”, потому что мне кажется, что это хорошее место для воспоминаний о детстве.

В “Элладе” стоят большие бочки с разноцветными специями. Специи мистер Попандопуло продает на вес, загребая совком. И шоколад тоже на вес — толстый горький шоколад, Попандопуло рубит его большим ножом. Пахнет тут замечательно. Сухофрукты, орехи и экзотические крупы в стеклянных ящиках, брынза всех сортов, бастурма, орехи, нанизанные на веревочку и залитые виноградным соком, халва, баклава в меду. Нигде такого нет, кроме этой старой греческой лавочки, — таких мягких сдобных лепешек и гигантского чернослива. Тут уютно.

А для меня все окружающее еще так чуждо. Я думаю: что же моему сыну в воспоминания о детстве останется? Не то чтоб я часто размышляю по этому поводу. На экзистенциальные проблемы и какие-то роскошные несчастья просто времени не хватает. Каждый день с утра до вечера столько происходит мелких неудач. Даже обычных человеческих настроений у меня нет никаких, просто спать хочется.

— Попандопуло, — шепчет старуха с брынзой во рту, — а чего этот мальчик у вас околачивается?

Лёв жмется у дверей. Попандопуло неплохо относится к детям, и на вора мой сын не похож. Но кто знает, думает Попандопуло, с теперешними-то детьми...

— Ты, мальчик, что-нибудь хочешь купить?

Лёв прибежал в “Элладу”, потому что тут на дверях табличка: “Зона безопасности”. Этому учат в школе. Когда к тебе кто-нибудь пристает с нехорошими целями: избить, ограбить или извращенец хочет утащить и изнасиловать, то надо бежать в магазин, банк или кафе, где написано — “Зона безопасности”. Надо объяснить, что происходит, вызвать полицию или родителей и там ждать.

Но объяснять, что именно происходит, Лёв не хочет. Вон они стоят у химчистки: Фернандес, Мартинес и Рой Браун.

В “Элладе” есть кошка сказочного размера, каких на самом деле не бывает, похожая на огромную квашню с небольшой головой и на тонких ножках. Она выходит из-за бочек и сейчас же начинает тереться и надрывно мурлыкать.

— Кошечка, — говорит Лёв, притворяясь, будто он маленький. Маленькому, в первом классе, можно прийти в школу в розовой куртке с вышитыми ромашками, и не изобьют. Может, даже не назовут гомосеком.

— Чего тебе надо, мальчик? — повторяет Попандопуло. — Поиграл с кошкой? И иди. Здесь не зоопарк.

Лёв выглядывает на улицу и, сам как кошка, примеривается, высчитывает расстояние. Фернандес, Мартинес и Рой Браун опять отвлеклись — бросили рюкзаки на асфальт и бьют друг другу морду. А у входа в “Овощи — Фрукты — Холодное пиво” сидит работник-мексиканец, полирует чистой тряпочкой одинаковые ярко-красные невкусные яблоки и раскладывает их в пирамиды. Работник Лёва знает. Можно пробежать к мистеру Киму. Бегает он быстро, он шустрый, Лёв.

У мистера Кима очень чисто, овощи-фрукты разложены аккуратными горками, но ничего необычного нет, и ничем замечательным, как у Попандопуло, не пахнет. Мистер Ким дома, в Корее, был инженером.

В магазине пусто, даже за кассой никого нет. Только из подсобки слышен голос мистера Кима, говорящего что-то по-корейски, однообразно и ритмично, с повторяющимся хриплым, резким вскриком. Корейцы вообще всегда говорят так, как будто ссорятся между собой. Даже когда мистер Ким заказывает по телефону продукты с базы, он читает список так угрожающе, как будто хочет проклясть своего оптовика навеки.

Лёв заглядывает в подсобку. Там мистер Ким бьет Кристофера.

Ужасно не то, что бьет. Лёву иногда пытаются врезать по попке, а он всегда увертывается и удирает, устраивает из этого салочки.

Ужасно то, что Крис стоит неподвижно, согнувшись, вцепившись в ящик с дынями. Ужасно, что мистер Ким бьет Криса не по-человечески, рукой, а при помощи какого-то специального предмета, какого-то приспособления для битья. Бьет и приговаривает, бьет и приговаривает.

Ужаснее всего, что штаны у Кристофера спущены и лежат восьмеркой на посыпанном опилками полу, и внутри штанов белые, не очень чистые трусы.

Лёв выскакивает из лавки и бежит. Он даже не помнит про Фернандеса, Мартинеса и Роя Брауна, не замечает, гонятся ли за ним. Лёв бежит от Кристофера.

Лёв — совершенно другой, совсем не такой, у него ничего нет общего с этим Кристофером, лучше и не помнить его имени, никогда не садиться с ним рядом, никогда с ним не ходить. Кристофер сам виноват, потому что он — рохля, он — слабак. С Лёвом никогда ничего такого не будет. Лучше быть, как Мартинес, и Фернандес, и Рой Браун. Не надо ничего понимать, не надо знать, не надо помнить. Ни Криса, ни бабушку. Зачем они все плачут?

Бежит Лёв, не глядя. Он в последний момент увертывается от машины, врезается с разбега в фонарный столб, рассекает себе лоб и даже теряет сознание на минуту.

Когда я прихожу домой — на двери записка. В больнице я застаю их сидящими на оранжевых пластмассовых стульях. Лёв сидит сам по себе, прямо, не притулившись к Виктору. Он прижимает ко лбу большой комок бумажных салфеток. И он не плачет, даже лицо не заплаканное. Это уж совсем страшно.

Я сразу же начинаю благодарить Виктора — он не стал дожидаться моего возвращения с работы, а сам, самоотверженно, теряя драгоценное время... Я хвалю его неумеренно, так как мне очень не хочется лекций и скандалов. Но на лице у Виктора мрачная дума, и он немедленно уходит.

Зал ожидания похож на вокзальный, во время войны, с ранеными. Кто-то стонет, кто-то плачет, кто-то кричит и ссорится. А нас все не вызывают. Позже выясняется, что Виктор, придя, не записался, где надо, не зарегистрировался. Еще через час попадаем к доктору. Доктор — замученный гаитянец, и между нами образовывается непроходимое болото густых акцентов.

Лёва проверяют на сотрясение мозга, которого, насколько я могу понять, нет. Ссадину промывают, заклеивают, делают укол от столбняка. Лёв не плачет.

На обратном пути я беру такси, что само по себе признак беды: мне ли на такси ездить.

Дома я поднимаю с пола окровавленные бумажные салфетки, выбрасываю окурки, мокнущие среди чайных пакетиков, расчищаю заваленный газетами стол.

Окурки — следы Витиных умственных трудов и душевных метаний. Он работает над большой статьей: “К вопросу о тенденциях в концепции...”.

Или нет: “К вопросу о концепции тенденции...”.

Надо греть ужин.

Я весь день убираю отличные ванны, кухни, столовые и спальни других людей, а по ночам — их конторы и рабочие кабинеты. И классные комнаты — Виктор любит намекать в письмах, что я работаю в музыкальном училище. Да, работаю. Свое жилье я игнорирую по принципу сапожника без сапог. Лёв вырастет, думая, что то, как мы сейчас живем, — нормально, что так и должна выглядеть кухня: серая, с липким ободранным линолеумом.

Это одна из вещей, которые я собираюсь изменить. Вот только отосплюсь немного и вымою кухню. Стены покрашу. Начнем читать перед сном.

Я звоню соседям, где Виктор опять просидел весь вечер. За это соседка меня тоже презирает, и я ее понимаю — ей после работы приходится еще и моего мужа чаем поить и слушать о концепции тенденции.

— Лев! — произносит Виктор торжественно. Не Лёв, как мы его всегда называем, а официально: Лев. Это значит, что он все-таки будет его сегодня воспитывать.

Виктора недавно в очередной раз не пригласили на какую-то социологическую конференцию, и он теперь направляет много сил и амбиций на воспитание моего сына. Виктор мне объяснил, что в трагических условиях изгнания родители должны проявлять суровость и даже жестокость к детям, чтобы не поддаться деклассации. Как аристократы, в послереволюционные времена обучавшие голодных детей приличным манерам и иностранным языкам. А зачем? — думаю я. — Зачем? Почему детей надо истово готовить к какой-то жизни, которой у нас не было, которой у них никогда не будет? Вот меня учили, учили. Лучше бы меня выучили полы быстро и рационально мыть.

— Я хочу спать, — шепчет Лёв

— Говори по-русски. Ты знаешь правила.

Правила изменились. Вначале Виктор требовал, чтобы ребенок говорил исключительно по-английски. Но за прошедшие полтора года английский стал для Лёва родным, а отец его забуксовал на том уровне, где предстояло ему буксовать еще десять лет.

Виктор начинает объяснять Лёву, как должен себя вести настоящий мужчина. Когда он говорит на эту тему, мне всегда мерещится, что он лично дошел до Берлина, стоял на Сенатской площади и, возможно, даже защищал Фермопилы.

— Ты мужчина, — говорит Виктор, — и ты должен уметь постоять за себя. Ты потерял подаренную тебе куртку. Где я возьму деньги на новую куртку?

Где обычно. Деньги он берет из моей сумки. Даже в банк не ходит, так и не научился.

— Одежда, внешность — это поверхностное.

Виктор, между прочим, в прежние времена именно внешностью отличался. Виктор у нас красавец. Трудно теперь даже представить, какой романтической фигурой он мне казался всего лишь полтора года назад, до переезда.

Теперь мне его жалко. Он пытается флиртовать с соседкой, и он все еще красавец, но на соседку это не производит никакого впечатления. Она тоже работает сверхурочно. У нее своя романтическая фигура дома сидит.

— Ты должен презирать мнение этих ничтожеств, твоих одноклассников, иначе сам станешь таким же ничтожеством и быдлом...

Виктор любит это слово: “ничтожество”. Он живет в постоянных мучениях и ненависти к себе. Куда ему нас-то с Лёвом любить... Он, наверное, постоянно размышляет — не ничтожество ли и он сам. Вот сказано: возлюби ближнего, как самого себя. А если себя ненавидишь и ближнего соответственно — означает ли это, что Виктор на этом свете мучается и жалуется, а потом еще и будет гореть в геенне огненной?

Иногда я на это надеюсь.

Лёв стоит в расстрельной позе, отвернувшись к стенке. Трудно поверить, что столько отчаяния может сосредоточиться у маленького ребенка в затылке, в этой шейке с ямочкой под отросшими, мною же плохо обстриженными волосами.

В глазах у него я никогда не вижу отчаяния. На меня он смотрит с надеждой, с просьбой. Он на меня сердился за то, что дождь идет — ему казалось, что и дождь, и солнце от меня зависят, что я могу все ему подарить, как подарила плюшевых бегемота и осла. И я знаю, что это время кончается, уже на волоске висит.

Потому что — ну что я могу сделать? Ведь я не хозяин, пригласивший Лёва в гости. Все мы на белом свете в гостях, и родители, и дети. Не от меня зависит, сколько тут угощений, не я эти угощения приготовила. Просто я раньше в гости пришла, а Лёв — позже.

По крайней мере, не надо о себе думать, все сжирать, век его заедать, надо побольше ему оставить.

— Немедленно повернись к отцу лицом, — говорит Виктор. — Ведешь себя, как девчонка, как баба. Ты рохля, — говорит Виктор. — Ты слабак.

Что же это такое? Ведь я Виктора убью. Расходиться надо немедленно, иначе убью. А убивать его нельзя, потому что меня тогда посадят, и Лёв попадет в приют. Я чувствую, что сейчас, сию минуту, что-то произойдет, совсем уже страшное.

— Рохля и слабак, — повторяет Виктор.

И тут Лёв орет. Мой Лёв, ребенок из интеллигентной семьи, орет, вопит что-то страшным, совершенно не своим, не прежним голосом. Я от него такого крика никогда не слышала. Это не жалобный вой детской боли, это физическая угроза, ненависть, злоба, зло. Как будто не Лёв это, а оборотень, перевертыш, как будто взорвалось в нем что-то, что росло все последние месяцы и достигло предела.

И никогда уже больше моего маленького Лёва не будет, после этого дня я его больше никогда не увижу.

Слов мы не понимаем. Мы интонацию понимаем, а слов таких мы не знали тогда по-английски, а уж тем более по-испански. Лёв узнал эти новые выражения от Фернандеса, Мартинеса и Роя Брауна.

Вот что он кричит — по-испански, как потом обнаружилось:

— Засранцы! Недоноски!

И ведь это же все я, я. Ведь я-то знаю, что я его предала, силы экономила, врала, притворялась, не защищала. Нарядила кикиморой и вывела на посмешище.

— Засранцы! Недоноски!

Лёв кидается в свою комнату, захлопывает дверь и закрывает задвижку — в первый раз тогда дотянулся.

— Засранцы! — кричит Лёв за дверью. — Недоноски!

— Немедленно открой дверь! — кричит Виктор. — Неблагодарное ничтожество!

— Виктор, — говорю я. — Я сейчас тебя убью, сейчас же, сию минуту. Убью. Поверь мне.

.................................................................................................................................................

Вскоре после развода я работу по специальности нашла. Лёв одно время пробовал дружить с Мартинесом и Фернандесом. Но мы переехали. Мы живем теперь в прекрасном доме с прекрасной, сияющей чистотой кухней. Мне удалось вывезти нашу бабушку.

Лёв говорит с ней по-английски. По-русски он с того дня говорить перестал.

А Виктор потом уехал обратно, репатриировался. Это когда там в девяностые годы демократия была. Ну, не совсем демократия. И недолго. И в те годы он даже был членом парламента. Депутатом Думы. Очень это слово подходит Виктору. Бывало, попросишь тарелки вымыть, а у него дума.

Вообще-то все на свете бывает недолго.

Некоторые думают, что и настоящее, и прошлое, и будущее существуют одновременно. Про будущее — не знаю, его ведь еще не было. Но прошлое существует, я уверена, даже иногда чересчур.

Юный Вертер

Но я не помню, в чем она была, когда уходила. А если нужно будет давать описание внешности? В полиции скажут: дура, не может даже описать собственного ребенка.

Какая полиция, еще рано о полиции думать, сейчас часа четыре, она ушла в половине одиннадцатого вечера. Сейчас даже не четыре, а три часа сорок семь минут. Можно подойти к окну и смотреть из окна, тогда сразу увижу.

Описание внешности: карие глаза, волосы каштановые, завязаны в хвостик. Рост примерно пять футов два дюйма, она еще растет. Да, возраст. Возраст — пятнадцать лет. Джинсы, куртка. Какого цвета обувь? Какая на ней была обувь? Можно пойти в ее комнату и проверить, что осталось, тогда я буду знать, в чем она ушла. А если она придет, а я как раз в ее комнате рыскаю?

Вот теперь уже четыре часа.

Из окна видна вся улица, если она от автобуса пойдет, я сразу увижу.

А в полицию все равно незачем до утра звонить. Бесполезно.

Его я могу описать подробнее. Ненависть гораздо более внимательное чувство, чем любовь. Все детали замечаешь, когда ненавидишь. Общее даже не замечаешь, а именно детали. Например, он руки всегда прячет в рукава. Они только иногда высовываются, как пауки. Руки у него — как пауки.

Это дверь? Уже сто раз казалось, что дверь. Да, это дверь. Как она потихоньку входит. Значит, все-таки боится меня разбудить. Это хорошо, это очень хорошо.

Описание внешности: рост примерно пять футов три дюйма. Возраст: пятнадцать лет и четыре месяца. Глаза карие. Волосы у нее теперь черные, с одной стороны выбриты, а с другой довольно длинно.

Ушла из дому утром. Штаны на ней были черные, блестящие. Как клеенка. Как резиновые. Черная майка, на плече прорванная, рисунок белый: черепа и что-то написано. Сапоги вроде как военные.

Еще полчаса потерплю и буду звонить в полицию. Уже почти шесть утра.

Ключ в двери? Да — это ключ в двери. Теперь все. Спать. Теперь все будет хорошо.

Описание внешности: рост пять футов три дюйма. Возраст — пятнадцать с половиной лет. Глаза карие. У нее глаза такие шоколадные, блестящие. Металлические кольца — в брови и в носу. Юбка очень короткая. Черная помада, черный лак. Сейчас пять утра, значит, она ушла из дому почти восемнадцать часов назад. Ничего, ничего, это не в первый раз, все будет хорошо.

Если бы не он, я бы так не боялась. С подростками бывает. Это он, а все остальное ерунда.

Он входит в мой дом, проходит мимо. Я даже голоса его никогда не слышала. Ей он отдает команды шепотом, бормочет что-то из-под своего капюшона. Он всегда в капюшоне — плащ у него такой, дождевик романтический. В любую погоду. Я и лица его никогда не видела. Темнота под капюшоном. Как смерть на карикатурах. Так грабителей показывают на серых видео, банковская камера всегда сверху. Он так голову держит, вниз и вбок.

Я однажды его глаза увидела, да. У него ресницы накрашены. Честное слово.

Описание внешности: рост пять футов три дюйма. Вес — да в ней почти и не осталось никакого веса. Фунтов девяносто в ней вес. А было сто десять, когда я ее в последний раз к педиатру водила, год назад.

Подумать только, еще год назад я ее к детскому врачу водила.

Хорошо только, когда она в постели и спит. Когда она уже приходит, она сразу же засыпает — ребенок. Можно зайти и посмотреть. Так хорошо. Даже если она во всей одежде спит, все равно хорошо. Только худая очень.

Я ведь раньше могла заходить к ней в комнату. Это теперь она замок повесила. Раньше я заходила, убирала.

Я нашла у нее список. Он ее просвещает. Эта серая вошь ее просвещает. Из книг — маркиз де Сад. Фильм “Андалузская собака” Бюнюэля. Репродукции — часы текут, как яичница, шляпы в воздухе без голов. Пошлость, пошлость. И эти комиксы японские всюду.

Она однажды, когда она еще со мной разговаривала, объяснила: он выше всего человеческого.

Как же можно быть выше человеческого? Ниже — да. Ниже можно быть. Все эти сверхчеловеки только одного и хотели: убить кого-нибудь. Только для этого и надо быть выше человеческого.

Ресницы у него накрашены — это чтоб эпатировать буржуа. Тоже мне, юный Вертер. Какое дело буржуа до его поганых ресниц и капюшонов? Это он хочет быть похож на типичного сверхчеловека. Пошлость, серость.

Вот этот изгиб шеи вниз и вбок — это у него, выродка, свое, от природы. И руки эти паучьи.

Описание внешности: рост пять футов и, наверное, уже пять дюймов. Вес — сто сорок, если не сто сорок пять. Какая-то она распухшая. Она стала похожа на какого-то страшного вспухшего младенца.

Возраст — пятнадцать лет и десять месяцев. Почти шестнадцать. Розовая мини-юбочка. Такой ядовитый химический розовый цвет, ужасный этот розовый цвет. Розовые носочки, туфли лакированные, с ремешками и пуговками, как у маленьких детей. Как это когда-то называлось? Пупс. Она, как пупс целлулоидный. Ничего, ничего. Все будет хорошо. Это просто он хочет, чтоб она была похожа на японские комиксы.

Она и в три года была не такая. Ничего розового, всегда такая юркая, ее за мальчика принимали. Джинсы только, юбок не носила. Веселенькая.

Волосы у нее теперь белые. Как у альбиноса. Инфантильные косички с ядовито-розовыми бантиками, и одна черная прядь закрывает правый глаз.

На шее ошейник кожаный, черный со стальными шипами. И в нижней губе тоже стальные шипы.

А глаз, левый-то, который виден — все еще совершенно шоколадный, и белки голубоватые. Совсем еще детские глаза у нее, еще изумленные. Совсем новые глаза. Ничего, ничего. Все будет хорошо.

А откуда деньги на все это? На ошейник, на шипы? Откуда?

Он питается сладким. Когда он приходит, она бежит по его приказаниям и притаскивает мешками сладкую дрянь, какие-то конфеты и жвачки химические, печенье, вафли с розовой начинкой. Целлофан потом у нее на полу валяется, шуршит. Весь пол завален пестрым целлофаном.

Они слушают классическую музыку последнее время. Вагнера. И — знаете что? Я уверена, что у него есть пистолет или нож.

Но она не курит. Это хорошо, это очень хорошо. Когда ей было двенадцать, я поймала ее однажды с сигаретой. А теперь не курит. Это хорошо.

Я могу, конечно, пойти в полицию. И что? Я даже его имени не знаю. Возраста не знаю. Ему, может, семнадцать лет, но может ведь быть и тридцать. Не знаю.

Ну, не буду его пускать в дом, так ведь только хуже будет. Что я могу им сказать в полиции: мне, мол, кажется, что у него есть пистолет или нож? Мне кажется, что она в один прекрасный день больше не вернется, вот так возвращалась, возвращалась — и не вернется? Мне, мол, кажется, что он предложит убить ее, а она охотно согласится? Для красоты.

Она ведь даже еще не понимает, что если убьют, то навсегда.

Нет, что за ерунда. Теперь все подростки такие. Может быть, и не так все плохо. Вот он ей книжки рекомендует. Вагнера. Может быть, я ревную, вполне возможно. Она начнет со мной разговаривать. Она в школу ведь ходит? По крайней мере уходит куда-то по утрам.

Главное, я теперь знаю, как его зовут, этого юного Вертера.

Я у нее на плечике прочла. Она себе сделала наколку. Венок из цветов, крест. И в венке имя — Курт Кобейн. Теперь я знаю, как его зовут. Это очень важная информация: его, значит, зовут Курт Кобейн.

Тут, в полицейском участке, мгла такая. Люминесцентное освещение. Мигает.

Я просто не понимаю, как же я заполню эту бумагу, заявление. Они мне эту бумагу дали: форма, полагается форму заполнить.

Дали карандаш, а он не пишет. Вот, опять уронила. Какая у них пыль под столом. Теперь надо подняться, не сидеть же под столом на корточках, надо сделать усилие и подняться. Сесть на стул. Как я все медленно делаю.

Форма эта, которую заполнять, — буквы слепые, ничего не видно, ничего прочесть не могу. Конечно, как раз когда надо, тут-то я очки и забыла.

Что же будет, что же теперь будет, без очков?

Я ничего не вижу. И места тут совершенно нет, на этом заявлении. Кто же может писать такими крошечными буквами. Как я все медленно делаю. Ведь если я не заполню это заявление как следует, то они ее и искать не станут.

Нет, это все-таки полиция. Когда я им позвонила, они ведь сразу же сказали: приходите в участок, заполните бумаги.

Очки. А у нее были линзы. Почему я говорю — были? У нее линзы. Я сначала испугалась, не поняла — почему у нее такие глаза? Мне же надо это поместить в описание внешности: линзы у нее теперь в глазах, розовые линзы. Глаза кажутся красными, но это ничего. Все будет хорошо.

Она до этого целую неделю сидела дома. Почему? Только все время, все время с ним по телефону разговаривала. Днем, ночью. О чем они договаривались? Самое страшное, что она почему-то комнату свою убирала, все выносила черные пластиковые мешки, выбрасывала, значит, что-то.

Они тут, в участке, сказали, что имя-то Курт Кобейн у нее на плечике, неправильно я поняла. Это не его имя. Это музыкант был, невероятно знаменитый. Они мне объяснили: этот Кобейн застрелился, и теперь у молодежи мода… Не надо об этом думать. Все будет хорошо.

Надо подробно объяснить, как она уходила. Ведь она на меня посмотрела, когда уходила. Это ведь важная деталь.

Я не выдержала, потому что она чемодан с собой взяла — надо будет дать им описание чемодана, маленький такой, как для косметики, тоже розовый, — я не выдержала и стояла у входной двери. У нас коридор длинный, длинный такой. И темный, мгла. Как в этом полицейском участке. Люминесцентный свет.

И она уходит по нашему длинному коридору — знаете, как при люминесцентном свете все дрожит и вроде размывается? Вот, она так уходит, и все дрожит, расплывается, и уже почти ее не видно, мгла такая. И тут она оглянулась и на меня посмотрела. Так что все будет хорошо.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru