Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020
№  1, 2020

№ 12, 2019

№ 11, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Ревекка Фрумкина

Вид сквозь дырку от бублика

На одном почтенном сайте, посвященном жизни науки, я прочитала про очередную конференцию, посвященную механизмам реформы нашей науки. Именно науки, а не Академии наук. Я задумалась о том, отчего мне такие мероприятия заведомо кажутся пустой тратой времени и денег. Разве наша наука не нуждается в реформировании? И если признать разумными затраты на такие конференции, как, допустим, “Пищевой код в славянских культурах” (Москва, 2—4 декабря 2008 г.) или “Литература одного дома” (29 ноября 2008 г.), то тем более не стоит жалеть усилий и средств на — а на что, собственно?

Люди в массе своей склонны задумываться только о тех проблемах, которые касаются их не в некоторой общей перспективе, а здесь и сейчас. А на уровне повседневности наука не воспринимается обществом как напрямую связанная с образованием, воспитанием и даже со здоровьем, хотя, казалось бы, все мы не только соприкасаемся с теми, кто учит, лечит и воспитывает, но и участвуем в этих процессах лично — хотя бы в качестве родителей своих детей. Но ведь и после совершеннолетия нас “воспитывают” педагоги и начальство, вузы и армия, книги и медиа, командиры и коллеги. То есть социум в целом.

Однако едва ли кто думает о том, что вот расформируют какие-нибудь якобы ненужные двадцать институтов, что-то закроют, кого-то разгонят, а в результате этого мой сын Петя будет всю жизнь писать с ошибками, а дочь Маша мучиться от аллергии. Вместе с тем вроде бы все понимают, что учителя Пети не родились учителями — их кто-то где-то учил; равно как и Машу кто-то лечил и, скорее всего, не заговорами, а современными лекарствами.

Обыденная логика не только полна таких противоречий — она в немалой степени состоит из них. Однако даже в пределах обыденной логики должно быть понятно, что не только управление сложным социальным институтом, которым является наука, но и управление отдельно взятым научным коллективом не может строиться по аналогии с руководством пилорамой или газетным киоском.

Поразительная неспособность наших чиновников управлять чем-нибудь посложнее пилорамы замечательно проявляется в попытках реформировать науку “сверху”.

Неловко даже напоминать о том, что как социальный институт наука глубинно и неотъемлемо связана с прочими социальными институтами: с государством, юстицией, армией, собственностью, политикой, искусством, литературой, образованием. А потому наивно полагать, что можно реформировать науку, не затрагивая прочих социальных институтов.

Этот тезис мне представлялся очевидным — и напрасно…

В частности, многочисленные дискуссии о реформе науки никак не увязывают науку и реформы общеобразовательной школы; в лучшем случае речь идет о системе высшего образования. Но ведь именно связь науки с общеобразовательной школой еще Наполеоном Бонапартом была положена в основу реорганизации науки во Франции! В Германии со времен Гумбольдта наука как социальный институт базируется на понятии свободного университета, то есть в организационном и ценностном аспектах немецкая наука устроена иначе, чем французская, — что впоследствии не помешало Бисмарку сказать, что франко-прусскую войну выиграл прусский учитель.

Эти примеры я привела единственно для того, чтобы подчеркнуть взаимообусловленность науки и других социальных институтов. На практике это значит, что любые попытки воздействия на науку как на институт должны соизмеряться с ситуацией в других социальных институтах. Повседневная практика тому свидетель — можно и слов-то таких не знать, вопрос в том, как при этом действовать.

Я видела в должности директоров институтов (в том числе — институтов РАН, а прежде — АН СССР) крупных ученых — и при этом как директора они были неудачниками. Видела и замечательных директоров — ученых среднего калибра. Видела и подлинно крупных ученых — “вынужденных” руководителей, мечтавших избавиться от административной ноши, но понимавших эту нелюбимую работу как социальную миссию.

К сожалению, у меня нет наблюдений, иллюстрирующих удачный научный менеджмент в постсоветскую эпоху. Конечно, люди, адекватно распорядившиеся средствами Сороса или Фонда Карнеги, заслуживают всяческого уважения. Однако мой опыт эксперта, оценивавшего в подобных институциях заявки и выполненные по грантам работы, показывает, что менеджмент в данном случае решал не самые сложные задачи.

Когда вспоминают удачи в сфере организации науки в “советские времена”, то чаще всего на первое место ставят практически неограниченные средства, отпускавшиеся всем, кто так или иначе работал на оборону. И все же не грех вспомнить, что и тогда учеными руководил не один лишь страх и не одна лишь жадность.

За полвека работы в науке я успела перевидать, как мне кажется, почти все формы наших научных учреждений — институты Большой Академии, “малых Академий” — педагогических и медицинских наук; институты открытые, закрытые и “сов. секретные”, исследовательские кафедры и вузовские лаборатории — столичные и провинциальные, процветающие и увядающие. Перевидать в моем случае не значит, что я входила в какие-то комиссии, присланные “сверху” — просто у меня были разнообразные коллегиальные контакты. Кто-то мне по дружбе несколько раз предоставлял уникальную установку для работы. В другом месте установка была не столь хороша, но мне систематически обеспечивали любое потребное число испытуемых. В третьем — предложили пользоваться еще не опубликованными материалами; в четвертом мои данные были обсчитаны на лучшей по тем временам ЭВМ.

Вы спросите: что же я предлагала взамен? А ничего.

Впрочем, ответ зависит от того, как на описанные ситуации посмотреть. С одной стороны — и в самом деле ничего. С другой — немало.

Следующий эпизод позволит пояснить, что я имею в виду.

С университетских лет я была дружна с Юрой Г., учившимся на физфаке. Примерно в 1965 году, когда, уже имея за плечами две монографии и кандидатскую степень, я резко поменяла направление своих исследований, я пожаловалась ему, что не могу найти в Москве один примитивный прибор. Юра сказал, что попробует мне помочь (сам он в это время работал в Институте космических исследований и был достаточно известен).

Довольно скоро Юра сообщил мне, к кому мне надлежит явиться.

О.Г. был ученым и военным в высоком звании и возглавлял учреждение без названия, с одним лишь номером. В совершеннейшей растерянности я сказала мужу: “Слушай, вот я приду — и что я О.Г. скажу? Что мне нужна его помощь — и с чего это вдруг?”. У моего мужа был более обширный жизненный опыт. По его мнению, инициатива в разговоре будет принадлежать не мне, а потому нечего и беспокоиться.

В назначенное время я оказалась у большого здания без вывески, мало отличавшегося от типовой застройки 60-х годов. Я так нервничала, что вся процедура перемещения от бюро пропусков к кабинету высокого начальства из моей памяти выветрилась. Помню только, что меня встретили и ввели.

Хозяин кабинета уселся со мной за маленький круглый столик у окна, что перевело всю ситуацию в регистр непринужденной “беседы в гостиной”. Затем он любезно спросил, чем он может быть мне полезен. Я кратко рассказала, какую задачу хотела бы решить и какой прибор мне для этого нужен. Собеседник мой выразил понимание, после чего в течение нескольких минут нажимал какие-то кнопки, говоря всякий раз нечто наподобие “Витя, зайди ко мне, пожалуйста”; “Сергей Петрович, зайдите к нам, да, сейчас”.

Меня впечатлило то, что все это было проделано без помощи секретаря. Кабинет быстро заполнился людьми в военной форме, которые были один за другим мне представлены — их было человек шесть—семь.

Затем О.Г. изложил присутствовавшим задачу, которую я надеялась решить, оценил ее как небанальную и важную, после чего отрядил кого-то показать мне прибор и все, что могло относиться к делу.

Отмечу, что оказанное мне содействие было максимально возможным и ничего не требовало взамен. Я получила не только прибор (хотя он оставлял желать лучшего), но еще и возможность использовать в качестве испытуемых приписанных к этому учреждению солдат, которые должны были смотреть в окуляр прибора и отвечать, что они при этом видят. Для меня это был бесценный опыт работы.

Из приглашенных в кабинет в дальнейшем я реально сотрудничала лишь с одним человеком: он заведовал лабораторией, которой принадлежал прибор. Зачем хозяин кабинета вызвал всех остальных — замечу, лиц в высоких чинах, — я так и не узнала. Предположительно — затем, чтобы как бы мимоходом рассказать им, что происходит “по ту сторону проходной”. Потому что, как показала жизнь, О.Г. ничего не делал просто так.

Вторая — и последняя — наша встреча может служить иллюстрацией этого тезиса. Года через два с небольшим мне передали, что О.Г. хотел бы меня видеть — и если мне удобно, пусть это будет в нерабочий день, чтобы нас не отвлекали. К этому времени свое исследование в подведомственном О.Г. учреждении я давно закончила.

“Учреждение” теперь называлось “Институтом”, а его руководитель был уже академиком. Академик не счел за труд позвонить мне сам, чтобы поточнее условиться о встрече: институт переехал, а поскольку в выходной бюро пропусков тоже не работало, соблюдение “режима” требовало особых инструкций: мне надлежало подойти не к подъезду с вывеской, а зайти как бы с тыла.

Когда посреди бесконечной бетонной стены я обнаружила ворота и нажала кнопку, невидимый страж назвал мое имя и отчество, услышав “да”, тоже, видимо, на что-то нажал, потому что створка ворот отъехала, и я оказалась в огромном и совершенно пустом дворе. Вокруг меня был большой комплекс построек неизвестного, на сторонний взгляд, назначения; людей нигде не было видно, так что инструкции были весьма кстати: я должны была подойти к ближайшему зданию, где дверь была приоткрыта. На первой же лестничной площадке меня встретил хозяин, одетый совершенно по-домашнему — мне запомнились белые шерстяные носки грубой вязки, в которые были заправлены спортивные брюки. Место секретаря в “предбаннике” пустовало, мы вошли в кабинет — и вышли оттуда часа через три. Впрочем, я не вышла, а скорее вывалилась.

За это время О.Г. успел расспросить меня не только о том, что я сама сейчас делаю, но прежде всего о том, как я оцениваю состояние своей науки, а также — ситуацию в смежных науках (тогда это была психология, физиология зрения и слуха, психиатрия), состояние дел в знакомых мне институтах и лабораториях. Его интересовало, чем заняты те или иные известные мне ученые, какова результативность конференций, каковы возможности и направленность журналов, насколько доступна иностранная научная литература по моей проблематике и т.д.

Я в тот момент не размышляла о том, почему академик и генерал счел эффективным потратить три часа личного времени на беседу с младшим научным сотрудником Института языкознания АН СССР. Сейчас я куда лучше понимаю его стратегию — прямо скажем, в высшей степени продуманную. И продуманной ее стоит считать не только в контексте советской науки — подобный подход и сегодня был бы оправдан в разных неочевидных ситуациях, а особенно — в сложно организованном скрещении разнопорядковых социальных сетей.

Что я полностью свободна в выборе тематики исследований, О.Г. было ясно после нашей первой встречи. Человек с его жизненным опытом мог предполагать, что чем ниже официальный статус научного работника, тем больше шансов узнать что-либо о действительном положении дел — разумеется, если его собеседник — ученый, а не совслужащий.

С одной стороны, я ни на что не претендовала; с другой стороны — в предложенном контексте — мне было решительно нечего терять. Конечно, с моим мнением можно было вовсе не считаться, но либо оно у меня было — и тогда я могла его обосновать, либо я открыто признавалась в своей неосведомленности.

О.Г., как управлявшему сложнейшим и невероятно дорогостоящим научным организмом, нужен был собеседник, свободный от корпоративных интересов и личной корысти. Корпоративных интересов у меня не водилось, а личная корысть, от которой — признаемся — никто не свободен, лежала у меня абсолютно в другой сфере.

Повторим еще раз: наука нигде не существует в социуме сама по себе, поскольку она является социальным институтом (и это отличает науку от изощренных форм опытного знания, которые возможны в социумах, где нет не только литературы, но даже развитой письменности).

Естественно, что существование фундаментальной науки как института предполагает наличие отработанных сложных форм социальных взаимодействий — это личная независимость ученого, исходное равноправие разных точек зрения, публичность, соблюдение правил спора и запрет на argumentum ad hominem, свобода по отношению к ранее установленным истинам и авторитетам, умение квалифицированно сомневаться, необходимость доказательств, осуществляемых в соответствии с заданными процедурами, и т.д.

Конечно, одно из условий нормального функционирования научного работника — это зарплата, на которую можно жить. Интересно, тем не менее, что возможность и готовность работать очень много в свое время имели причиной не столько даже бытовые привилегии во внеденежной форме (детсад, турбаза, хорошая столовая), предоставленные “особым” институтам, сколько ту свободу, которую в большинстве научно-исследовательских институтов имели научные сотрудники.

Даже в “режимных” институтах типа описанного выше, откуда нельзя было вынести не только папку с бумагами, но даже тетрадку, а для разового посещения после сложных согласований выписывался не вообще пропуск, а пропуск только в данный отсек на определенном этаже, — так вот, даже там не предполагалось, что сотрудники — заведомые бездельники, за которыми нужен глаз да глаз, иначе они будут в рабочее время читать художественную литературу или решать кроссворды.

Я не слышала, чтобы в “режимных” институтах автомат пробивал часы прихода-ухода, как это сегодня делается в крупных компаниях. Я также не слышала, чтобы начальство следило за тем, чтобы сотрудники не пялились в окно, не выходили слишком часто курить и не звонили женам и детям. Соответственно предполагалось, что ничья работа не заканчивается с формальным концом рабочего дня — ни собственная, ни работа руководителя. Доверие и чувство общности цели и создавали ощущение свободы.

Именно свобода и составляет необходимое условие существования гамбургского счета в науке — наивно думать, что действительные успехи в науке могут измеряться числом публикаций во влиятельных журналах. Серьезный руководитель заранее не верит ни в какие формальные показатели и полагается на свое чутье — практически все масштабные начальники, которых я в своей жизни встречала, этот нюх имели и более того — культивировали.

“Нюх”, замечу, никуда не делся. Так, в своем очень продуманном интервью Н.И. Иванова, замдиректора одного из самых реномированных академических институтов — Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), недавно рассказала, что деятельность подведомственного ей учреждения была высоко оценена по определенной стандартной методике Филадельфийским институтом международных исследований (США). Согласно этой оценке, ИМЭМО вошел в десятку лучших аналитических центров мира. Руководство ИМЭМО об этом ничего не знало, — разумеется, из Филадельфии им не слали запросы об их ПРНД (ниже я объясню, что это такое).

Напомню, что я имею в виду фундаментальные исследования, а не ситуации типа описанных в романе Солженицына “В круге первом”. Научные успехи были там и тогда, где и когда была реальная академическая свобода. Чем и как она достигалась — отдельный сюжет; каждый из нас платил за нее своей ценой.

В шарашке, где нет ни свободы, ни неограниченного научного общения, ни законности, можно лишь использовать накопленные прежде достижения — и, как мы знаем, делать это весьма успешно. В шарашке можно создать вещь — то, что в романе Солженицына называлось изделие,прилагая к конкретной задаче ранее полученные в фундаментальной науке результаты.

Но и в сфере целеориентированной, прикладной науки действуют определенные ограничения — подчеркну, тоже институционального свойства. Сошлюсь на мнение известного ученого, академика В.М. Полтеровича. Он предостерегает от распространенной ныне установки на то, что если уж мы вынуждены заимствовать (т.е. покупать) новую технологию, то непременно самую-самую. Так ведь не будет эта самая-самая работать там, где нет должной культуры обращения с чем-то подобным!

Итак, именно как социальный институт наука устроена особым образом. Она требует примерно того же, что и развитая юстиция: ей нужна свобода и законность. То и другое гарантируется другими социальными институтами, регуляторная функция которых касается всех членов социума, чем бы они ни занимались.

Особая уязвимость российской науки, ее хрупкость под натиском вала социальных потрясений имеет много причин. Назову лишь две из них: 1) молодость нашей науки именно как института и 2) чрезвычайно разнообразный спектр гонений, которым советская наука подвергалась после 1917 года.

Понятно, что Болонский университет, мягко говоря, несколько старше Петербургского. В социальном плане из этого вытекает многое.

Что касается гонений, то довольно и того эпизода, который я кратко описала в очерке “Непременный секретарь”, где рассказано о судьбе академика С.Ф. Ольденбурга. (http://www.polit.ru/author/2008/08/01/oldenbourg.html). Сама я работаю в институте, где наш самый лучший за полвека директор сидел в тюрьме по возвращении из республиканской Испании, где он к тому же был ранен. Мои учителя тоже сидели — кто по “делу славистов”, кто — в качестве “космополитов”; уцелевшие были уволены после августа 1968-го.

Ровесники во множестве эмигрировали, начиная с конца 70-х. Начиная с 90-х, стали уезжать мои разновозрастные ученики — и уехали практически все.

Молодежь молодежи рознь, но ориентация сегодняшних студентов на аспирантуру “там” заведомо не предполагает в дальнейшем жизни “здесь”. И не только из-за отсутствия библиотек и аппаратуры, но и из-за отсутствия всякой перспективы нормальной жизни, позволяющей спокойно заниматься любимым делом и при этом иметь семью и крышу над головой.

Если диссертацию можно заказать — и это проще, чем заказать смокинг, если руководители принимают в подарок от аспирантов дорогие смартфоны, а на поступление в приличный вуз существует вполне определенная такса, — то разговоры о совершенствовании управления наукой уместны лишь как образец театра абсурда.

Если возможен печально известный учебник Филиппова, то это отражает не столько недееспособность института образования, сколько куда более глубокие институциональные разломы — и вовсе не в сферах одной лишь науки.

Если возможна “башня Газпрома” в Питере, то это свидетельство такой аномии, при которой невозможно какое-либо упорядоченное социальное существование, а обсуждение охраны памятников и тем более — средовых проблем так же мало осмысленно, как если бы вокруг шла война.

Ну, а попытки ранжировать научные учреждения, исходя из ПРНД, — это уже фарс в духе Хармса, где, как известно, “нас всех тошнит”.

Аббревиатура ПРНД расшифровывается как показатель результативности научной деятельности. Подсчитывается этот показатель на основании количества разных проявлений вашей научной и отчасти — прочей общественно-полезной деятельности, то есть всякий раз вы отвечаете на вопрос “сколько?”.

Сколько опубликовано книг, статей, сколько раз вы рецензировали и оппонировали, выступали на международных и российских конференциях, в прессе, по радио и телевидению и т.д. Если ваша статья напечатана в одном из “важных” журналов, то ее зачтут за две напечатанные в менее важных и т.д.

Список важных и менее важных — разный для разных институтов. Если принять во внимание общую тенденцию к междисциплинарности науки и одновременно — к уменьшению числа гуманитарных изданий и увеличению — журналов “биологического”, “генно-инженерного” и тому подобных, условно говоря, направлений, — то и без всяких подсчетов станет ясно, что все, кто сидит за микроскопами и пробирками, более “продуктивны”, нежели те, кто сидит над словарями и древними рукописями.

Год назад в маленьком академическом институте по числу баллов всех обогнали два никому не известных молодых человека — не помню, стажеры они были или аспиранты. Когда стали выяснять, чем же они так отличились, то оказалось, что они посылали заявки и тезисы докладов на все научные конференции, хоть как-то соотносимые с их специализацией. А я так и не смогла понять, почему опубликованный мною учебник — кстати, единственный, по которому действительно учатся данной специальности, — почему он не принес мне формальных дивидендов?..

Ну, а о своих выступлениях по центральному телевидению я долго стеснялась написать. Видимо, зря… А ведь я еще и в “Nature” напечаталась — и не по собственной инициативе: меня пригласили! Согласно одной из виденных мною инструкций, любую публикацию в таком суперпрестижном научном журнале надо умножать на солидный коэффициент. Согласно другой — моя публикация в “Nature” вообще “не считается” — я же гуманитарий, а значит, для меня это не профильный журнал. В общем, мне стыдно не то что считать эти баллы, но даже рассказывать об этом.

Мы лишь одной ногой вступили в общество потребления: у нас деньги наконец стали деньгами. Но от этого наши социальные институты не стали более похожи на западные! И наша наука как социальный институт не похожа ни на американскую, где огромную часть финансирования наука и университеты получают из негосударственных источников, ни на французскую, где высшее образование и наука в основном государственные. Именно потому, что все социальные институты взаимосвязаны и взаимозависимы, разумные на первый взгляд предложения “сделать как у них” у нас в принципе нереализуемы. И это касается практически всего, что желательно создать не в качестве единичного объекта, но тиражировать: вначале — как образец, а далее — как норму.

Недавно член-корреспондент РАН А.М. Финкельштейн, директор Института прикладной астрономии РАН, предложил протестировать одну из количественных методик оценки деятельности научного института (такие тоже есть; более того, они должны быть внесены в правительство!) на российских астрономических организациях и сравнить полученные выводы с оценками тех же организаций международными экспертами, например, Национальной астрономической лаборатории США.

Для начала Финкельштейн сам попытался оценить по этой методике те организации, которые он хорошо знает и чьи отчеты открыты. В итоге “…одна из крупных астрономических организаций в стране оказалась… на последнем месте, а совершенно незначительная организация… не в центральной части России оказалась среди передовых”.

* * *

…Я еще застала в московских трамваях белые эмалированные таблички с надписью “не высовываться”. Отсюда анекдот, согласно которому в Одессе таблички гласят “А что ты будешь высовывать завтра?”.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru