Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020
№  1, 2020

№ 12, 2019

№ 11, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Владислав Отрошенко

История песен

рассказы о Катулле

Comites1 


 1 Свита (лат.).


От автора | В Сирмионе (Италия, область Ломбардия) есть бронзовой бюст. Он стоит на площади Кардуччи спиной к озеру, которое сейчас называется Гарда (когда-то озеро Бенак). На постаменте из белого травертина — надпись: GAIUS VALERIUS CATULLUS 87 A. C. — 54 A. C. Грустно думать о том, что жители Сирмиона, где, кажется, каждое деревце шепчет имя поэта, выросшего в этом крохотном городке на одноименном мысе, совсем не испытывают к Катуллу трепетных чувств, иначе они не посмели бы изобразить его в таком странном виде. Бюст хоть и сделан тщательно и стоит в хорошем месте — с одной стороны площадь, с другой озеро, вокруг пальмы, вверху прохладное альпийское небо, — но это не Катулл. Бюст изображает римского полководца. И притом такого величавого, такого ослепительно могучего, такого напыщенного полководца, каких никогда и не существовало. Сирмионцам, как видно, угодно насмехаться над своим знаменитым земляком, что, разумеется, не заслуживает ни малейшего одобрения. И все же я должен поблагодарить их за то, что они создали ложный образ поэта. Я обязан поблагодарить исказителей за вопиющее искажение, так как оно побудило меня рассказать о том, как писались стихи Катулла и как жилось ему на свете.

 

Катулл был обидчивым человеком. Очень не любил, чтобы его обижали. Злился страшно. Не то чтобы ему совсем не нравилось, когда его обижали. Обижаться ему было интересно. От обиды ему хорошо писалось. Он даже нарочно ходил по Риму и подбивал прохожих, чтобы его обидели. Но никто не соглашался. Редко соглашались — не хотели обижать. Он, конечно, мог взять и плюнуть в кого-нибудь или сказать кому-нибудь ядовитое слово, чтобы добиться своего. Но тогда бы его обидели справедливо. А Катуллу хорошо злилось и хорошо писалось, когда его обижали несправедливо. Тогда и стихи выходили отличные.

По Риму он ходил не один. Всегда шли за ним два человека — Фурий и Аврелий. Куда Катулл — туда и они. Шли чуть-чуть позади него и радостно поглядывали по сторонам, потому что гордились, что идут за поэтом, — делали вид, что составляют ему компанию, составляют его окружение. Катулл их не прогонял, разрешал им сопровождать себя. Посмотрит назад через левое плечо — там Фурий, посмотрит через правое — там Аврелий. Оба приветливо улыбаются ему. Ну пусть, думает, идут.

Аврелий был высокий, светловолосый, а Фурий чернявый, смуглый, небольшого роста. Когда Катулл оглядывался через правое плечо, чтоб посмотреть на Аврелия, то поднимал лицо вверх и выкручивал шею, будто следил за птицей. Фурия же он искал далеко внизу, и тоже выкручивал шею, надвигая подбородок на ключицу и отставляя ногу назад, будто рассматривал свою пятку, хотя в действительности Фурий был лишь немного пониже поэта; Аврелий — немного повыше. Иногда они сами давали о себе знать, чтобы Катулл лишний раз не оглядывался. Чуть только заметят, что он хочет повернуть голову налево или направо, тут же объявляют:

— Я здесь, Катулл! Я Фурий!

— Я здесь, Катулл! Я Аврелий! Привет тебе, славный поэт!

А потом идут дальше, гордо улыбаясь и не произнося ни слова. Сам же Катулл никогда с ними не заговаривал и ничего о них не знал. Только и знал, как их зовут. Да еще, конечно, ему было известно, что они следуют за ним повсюду. Если кто-нибудь спрашивал у него, кто они такие, он отвечал: “Comites Catulli”1. Именно так и говорил — comites. Нарочно употреблял это словечко, которым обозначалась свита очень важных сановников. Думал, что кто-нибудь посмеется над ним — укажет на него пальцем и крикнет: “Catullus consulem se fert! Hahae!”2  А Катуллу только того и надо было, чтоб его кто-нибудь обидел. Но никто не обижал, не смеялся. Наоборот, почтительно кивали и говорили: “Свита. Ну, хорошо”. А то и просто пожимали плечами — мол, свита так свита.


 1 Свита Катулла (лат.).

 2 Катулл разыгрывает из себя консула! Ха-ха! (лат.).


Однажды Катулл целый день ходил туда-сюда по Риму, выискивая, кто бы его обидел. Что только не делал, как только не выкрутасничал. И на одной ноге скакал, и нижнюю губу выпячивал, и по земле катался. И ничего. Все в Риме любили Катулла и очень хорошо к нему относились. Он уже было расстроился и пошел скорым шагом, ничего не делая. Только правой рукой необыкновенно сильно размахивал. Как вдруг пришла ему в голову одна мысль, от которой он сразу же остановился и развернулся. Фурий и Аврелий едва не налетели на него. Они крепко схватились друг за друга, чтоб не упасть и застыли в неудобных позах. Катулл подождал, пока они выпрямятся, а потом спросил, указывая ладонью на одного и на другого:

— Ты — Фурий? Верно? А ты — Аврелий? Так?

Но те ничего не ответили ему, потому что им было удивительно, что Катулл с ними заговорил. К тому же они были юношами скромными и даже застенчивыми. Фурий, например, разговаривал чрезвычайно тихо, потому что боялся кого-нибудь потревожить своим голосом. А его товарищ, Аврелий, хотя и разговаривал громко и весело, тоже был человеком вежливым — никогда никого не перебивал.

Так они стояли и молчали.

Тогда Катулл взял и прямо спросил у них, что они думают о его стихах? То есть не думают ли чего-нибудь плохого — чего-нибудь обидного для поэта?

Юноши живо ответили, что ничего плохого о стихах Катулла они ни в коем случае думать не могут.

Но Катуллу не понравились эти слова. Взгляд его сделался злым и холодным. Заметив это, юноши стали горячо уверять его, что никогда даже и не читали его стихов. Но и эти слова не понравились Катуллу. Взгляд его сделался еще более злым — глаза сощурились, как у змеи. Он вытянул шею вперед и сквозь зубы процедил:

— Так вы, значит, и стихов моих никогда не читали? Ни одного стиха моего не читали?

Фурий, говоривший медленно и тихо, на этот раз высказался быстро и громко. Он даже опередил Аврелия, который уже начал было что-то говорить.

— Нет-нет, Катулл, — сказал Фурий, — некоторые стихи твои мы немножечко читали.

— Читали, — подтвердил Аврелий, решив во всем доверяться Фурию.

— Немножечко — произнес Катулл, глядя на Фурия. — И что же?

Фурий молча опустил голову, не зная, что отвечать поэту. То же самое сделал Аврелий. Но Катулл настаивал на своем. Он топнул ногой и так сердито воскликнул “Я жду! Отвечайте!”, что Фурий и Аврелий вздрогнули. Однако оба продолжали молчать. Тогда Катулл улыбнулся и стал говорить таким же ласковым голосом, каким говорил Фурий.

— Вам показалось, — сказал он, — что стишки мои немножечко игривы?.. Так? Так?

Фурий кивнул. Кивнул и Аврелий.

— И вы решили, что и сам я пакостный развратник?

У Фурия от этих слов задрожали губы; у Аврелия из глаз покатились слезы.

— Ну, хорошо, — сказал Катулл, — вы решили, что я чуть-чуть нескромный?.. Так? Так?

Юноши кивнули и тут же закрыли лица ладонями. Оба вдруг зарыдали так горько, что Катулл растерялся и принялся их утешать. Он старался напомнить им о чем-нибудь приятном. Стал расспрашивать о родителях, о мечтах. Поинтересовался, целовались ли они когда-нибудь с девушками. Фурий и Аврелий отвечали невнятно. Они что-то бормотали сквозь затихающие рыдания, что-то говорили, вытирая раскрасневшиеся щеки и беспрестанно всхлипывая. Наконец они успокоились, и даже сами стали задавать Катуллу разные вопросы.

Но Катулл их уже не слушал. Лицо его было запрокинуто в небо. Он стоял неподвижно и держал возле ушей крепко стиснутые кулаки.

Когда же он перестал смотреть в небо и взглянул на Фурия и Аврелия, те бросились бежать прочь, потому что никогда еще не видели, чтобы в человеческих глазах сверкала такая бешеная обида. Они бежали, спотыкаясь и падая. А вслед им неслись слова:

Pedicabo ego vos et irrumabo,
Aureli pathice et cinaede Furi,
qui me ex versiculis meis putastis,
quod sunt molliculi, parum pudicum.
Nam castum esse decet pium poetam
ipsum, versiculos nihil necesse est;
qui tum denique habent salem ac leporem,
si sunt molliculi ac parum pudici,
et quod pruriat incitare possunt,
non dico pueris, sed his pilosis
qui duros nequeunt movere lumbos.
Vos, quod milia multa basiorum
legistis, male me marem putastis?
Pedicabo ego vos et irrumabo.

В жопу засажу вам, вставлю в рот обоим,
педерасты подлые Фурий и Аврелий,
посчитавшие меня нескромным
по стишкам моим слегка игривым.
Непорочным подобает быть поэту лично,
а стишки в том не нуждаются нисколько;
лишь тогда они прелестны, остроумны,
когда чуть нескромны и слегка игривы,
и когда способны распалить желанье, —
не в юнцах, конечно, но в тех седовласых,
что огонь утратили в чреслах онемевших.
Вам, сорвавшим тысячи поцелуев нежных,
я кажусь мужчиной никуда не годным?
В жопу засажу вам, вставлю в рот обоим.1 

Так была написана песнь шестнадцатая, входящая в “Книгу Катулла Веронского” — бесценное сокровище мира.

Poena2 


 1 Здесь и далее — перевод с латинского автора.

 2 Кара, наказание (лат.).


В детстве Катулл был очень любознательным мальчиком. Бывало, вытянет руку вперед, раскрутится волчком, зажмурив глаза, потом останавливается и спрашивает у бабки Петронии:

— А что в той стороне света, бабушка?

— Там Этрурия, внучек, — отвечает Петрония ласковым голосом. А сама думает: “Чтоб тебя черти съели! Уже целый день крутишься!”

— А за Этрурией что? — продолжает Катулл.

— За Этрурией Рим, сынок.

— А за Римом?

— Море.

— А за морем?

— Сицилия, Катуллушка.

— А за Сицилией?

— Опять море, милый.

— А за опять-морем?

— Африка.

— Ну хорошо.

Катулл снова раскрутится как следует и снова спрашивает Петронию о тех краях, куда нечаянно укажет рука. Подвижным был мальчиком. Ему и дела не было до того, что бабке всегда хотелось спать в загородном имении его родителя — на Бенакском озере, на кончике мыса Сирмион. Ее усыплял там альпийский воздух. Катулла — наоборот — бодрил.

Однажды он взялся крутиться обычным манером и крутился до того долго, что Петрония, глядя на него, стала чувствовать тошноту. А потом и задремала на стуле. Как вдруг слышит:

— Петрония! Петрония! Не спи! Говори — что там?!

— Где?.. Где?.. — всполошилась бабка. — Дай посмотрю…

Посмотрела и видит, что рука Катулла указывает на северо-восток.

— Там Верхняя Панония, голубчик.

— А за Верхней Панонией что?

— За Верхней — Нижняя, — ответила Петрония и снова задремала.

— А дальше что?! — воскликнул Катулл звонким голосом.

— Дальше Дакия, — очнулась Петрония. — За Дакией — Геты, за Гетами — Скифы, за Скифами — Язиги, за Язигами — Роксоланы, за Роксоланами лежит Меотийское озеро… широкое-широкое озеро… лежит-лежит озеро…

— А за озером что?

— За озером живет одноногий казак Равид. Живет один-одинешенек… Желто-серая степь кругом…

— А за казаком Равидом что?

— А за казаком Равидом больше нет ничего, — брякнула Петрония.

На том и уснула. Да так крепко, что, пробудившись, еще долго не могла взять в толк, что желает узнать Катулл, подпрыгивая к ее уху и выкрикивая на лету одни и те же слова:

— Qua facie est?! Qua facie est?!1 


 1 Какой он на вид?! Какой он на вид?! (лат.).


— Кто?.. — откликнулась наконец Петрония.

— Казак Равид! — напомнил Катулл.

— А-а-а, казак Равид… Ну, какой он… какой… Казак, как казак. Носит синие шаровары с красными лампасами. Фуражка на нем. Из-под фуражки чуб торчит. На боку — шашка. За спиной — пика. Вот и весь казак.

— И что же он делает на краю света?

— Воюет, — вздохнула бабка. — Воюет. Ничего больше делать не хочет.

— Лжешь, Петрония! — вдруг разозлился Катулл. — С кем ему воевать?! Он там один!

— А вот сам с собой и воюет. Даже ногу себе на войне отрубил, — возразила бабка.

Возразила и прикрыла глаза, заметив, что Катулл мечтательно задумался. Но не успела она уронить голову на грудь, как услышала возглас:

— Петрония!

— Что такое?..

— Хочу написать письмо казаку Равиду!

— Зачем письмо?.. Какое письмо?.. — испугалась бабка.

Но Катулл только топнул ногой, — еще в детстве умел люто топать ногой, — не спорь, мол, со мной, Петрония, не смей.

Делать нечего. Кликнули писаря, принесли папирус, чернила, пемзу, камышовые перья — все, что надо. Петрония устроилась поудобней на стуле:

— Ну, друг сердечный, диктуй.

Катулл вышел на средину атриума. Левую ногу выставил вперед, правую руку поднял вверх и раздвинул пальцы, будто схватил апельсин. Молча постоял в такой позе минуту-другую, потом начал диктовать:

“Гай Валерий Катулл приветствует одноногого казака Равида!

Как ты живешь? Я живу хорошо. У меня есть старший брат, есть бабка Петрония. Батюшка мой магистрат в Вероне. Он все время сидит там, а мы с бабкой здесь, на Бенакском озере. Брат — не знаю где. У нас озеро узкое и длинное. А у тебя широкое. Не отруби себе вторую ногу, если будешь опять воевать. Я хочу стать поэтом, когда вырасту. И хочу жить в Риме, чтоб гулять по улицам. Озеро у нас синее, как море. На горах лежит снег. А твое озеро еще дальше гор. Но наш табеляриус к тебе прибежит, ты не бойся. У бабки моей есть красивый перстень. А у меня такого нет. Но батюшка сказал, что подарит мне свой. Мне бывает грустно и весело жить на свете.

Будь здоров, мой казак”.

Послание уложили в футляр. Призвали раба-письмоносца и велели ему бежать на северо-восток до пределов мира. Табеляриус быстро выскочил из дома, громко топая ногами — топ-топ-топ… топ-топ-топ… Побежал.

С той поры и завелась у Катулла привычка писать письма одноногому казаку Равиду. И в детстве ему писал часто, и в отрочестве (уже своей рукой), и в юности. А когда переехал в Рим, стал писать еще чаще. То и дело покупал рабов-письмоносцев и отправлял их к Равиду. Много денег на письма изводил. Никто не знал об этих тратах поэта. Один только всадник Марк Целий знал. У него-то и деньги Катулл одалживал на покупку проворнейших табеляриусов. Потом, конечно, не всегда отдавал. Но Целий не обижался — богатый и щедрый был человек. Очень крепко дружил с Катуллом.

— Кто этот Равид! Так — тьфу! Безвестный человечек! — часто говорил Целий по-дружески. — Не пиши ему, брось!

Целия огорчало, что Равид не отвечал Катуллу. А поэта это нисколько не огорчало.

— Ему бы только письмо написать да отправить. Нравится ему знать, что гонец побежал с его письмом на край мира, — объяснял Целий кредиторам.

Это было в то время, когда он уже разорился на катулловых посланиях и когда кредиторы принялись отсуживать у него имения. Но Целий и в этих затруднительных обстоятельствах добывал деньги для Катулла, чтобы тот мог слать письма на северо-восток. Все ему хотелось дождаться, когда же Равид ответит поэту. И вот однажды Равид ответил. Письмо было коротенькое и безобразное. Некрасивое. Нехорошее.

“Привет Гаю Валерию Катуллу шлет одноногий казак Равид.

Пишешь ты мне про свою любовь, которую зовут Лесбия. У нее такие алые губки и так она ласково целуется, что и я теперь хочу ее полюбить, японский бог! А у нас тут тьма кромешная. Солнце не светит ни хрена.

Ну, прощай”.

Катулл прочитал казацкое послание, и так его ужалили в сердце вероломные слова, что он упал, будто мертвый, и, не поднимаясь, принялся диктовать с земли злым шепотом Марку Целию, который был рядом, последнее письмо для Равида:

Quaenam te mala mens, miselle Ravide,
agit praecipitem in meos iambos?
Quis deus tibi non bene advocatus
vecordem parat excitare rixam?
An ut pervinias in ora vulgi?
Quid vis? qualubit esse notus optas?
Eris, quandoquidem meos amores
cum longa voluisti amamre poena.

Что за вздорная мысль, ничтожный Равид,
гонит тебя в пропасть моих ямбов?
Что за бог — тебе плохой советчик —
на шальной раздор со мной толкает?
Хочешь ты стать притчей во языцех?
Славным жаждешь быть любой ценою?
Будешь! Удостоишься навеки этой кары,
коль мою любовь любить ты вздумал.

Так была написана песнь сороковая, входящая в “Книгу Катулла Веронского” — бесценное сокровище мира.

Puella defututa1 

У Катулла всегда гулял ветер в кармане, хоть батюшка и присылал ему из Вероны копеечку. Пришлет ему, к примеру, десять тысяч сестерциев сегодня, а назавтра у Катулла уже нет ничего. Другой бы огорчился — поэт только рад. Выскочит из дома босой, отнимет костыль у какого-нибудь калеки и бежит по улице вихрем.

— Нищий я, — кричит, — обездоленный! Подайте на девку! Девку не на что купить!

Всадник Марк Целий в таких случаях не оставлял друга. Бежал следом и спрашивал у прохожих:

— Ecquis ei unam libellam dedit?2


 1 Изъё.анная девка (лат.).

 2 Дал ли ему кто-нибудь хоть один грош? (лат.).


Никто не давал, конечно. Наоборот, побыстрее сворачивали в какой-нибудь переулок. Или притворялись кривыми — мол, сами живем подаянием.

— Эх, вы! — корил Целий римлян за черствость и летел дальше.

Если же находился такой человек, который даже и костыль свой не отдавал Катуллу, принимаясь с ним злобно скандалить, то Целий не прощал такую дерзость. Ударит упрямца по голове и скажет: “Ты кому, собака, перечишь?! Ты первому поэту Рима перечишь!” А потом отберет у него костыль и протянет Катуллу со словами: “Беги, душа любезная! Я за тобой!”

Однажды друзья мчались по городу. Катулл выкрикивал:

— Пожертвуйте на жалкую потаскушку с улицы Субура!

Целий следовал за ним, сжимая кулаки, чтоб ударить на ходу любого жадного прохожего.

И вот подвернулся им один пожилой писарь, который много лет служил в Азии и недавно возвратился в Рим к старшей дочке. Он смело шел им навстречу — не притворялся убогим, никуда не прятался, потому что был человеком милосердным — обиженного не привык обходить стороной. Он сам остановил Катулла и спросил:

— А сколько же тебе нужно, сердечный?

— Десять тысяч сестерциев, — объявил Катулл, не раздумывая.

— Вот так раз, — изумился писарь, — а я думал дать тебе один.

Едва только он произнес эти слова, как на него налетел Марк Целий:

— Да как ты смеешь пререкаться с поэтом! Негодяй! Старый пес!

Вспыхнул скандал. Собралась толпа; явился зять писаря, прибежали внуки, дочка. Затеялась драка.

После драки — суд.

Зять писаря оказался богатым откупщиком. За него — наилучшие адвокаты. У Целия тоже адвокаты отменные. И с той стороны блестящие речи. И с этой. И у тех покровители в сенате. И у этих. Ни одна сторона не может взять верх. Дело запуталось ужасно. Разбирались четыре месяца. Наконец постановили так.

Мол, пусть Катулл, из-за ветреных слов которого нагромоздилось дело, выйдет завтра чуть свет на улицу Субура — как будто нечаянно, — и если первая девка, какая ему там встретится, запросит с него десять тысяч сестерциев, то взыскать таковую сумму с писаря и его зятя в пользу Катулла и Целия. Если же девка запросит меньшую цену, то взыскать десять тысяч с Катулла и Целия в пользу писаря и его зятя.

— Macte!1  — прокричал Целий на весь форум. Тут же призвал своих рабов с носилками — сам сел в какие похуже, Катулла усадил в прекрасные, — и покатили друзья в кабачок пировать.


 1 Отлично! (лат.).


И пока пировали, Целий все повторял, кивая в сторону форума:

— Вот и славно!

А что — “славно”, не объяснял Катуллу, которому с каждым глотком вина становилось на душе все тяжелее и тяжелее, потому что он знал, что нельзя отыскать на улице Субура такой девки, чтоб запросила хотя бы двадцать сестерциев. И только к вечеру Целий все объяснил.

— Вот сейчас, — говорит, — мой милый Катулл, выпьем по последней чарочке — ты поедешь домой, а я в квартал Субура. Найду там самую умную и красивую шлюху, подкуплю ее, дьяволицу, чтоб она тебе завтра без запинки брякнула: “Десять тысяч!”. Проучим паршивого писаря с подлым зятем и претора с судьями — чтоб не умничали!

Дома Катулл повеселел. Лежит на кушетке — мечтает, книги читает. Ждет друга с известиями.

Целий явился во вторую ночную стражу — усталый, запыленный, — выпил воды, отдышался и говорит:

— Ну, брат Катулл, все устроил! Девку зовут Амеана. Красивая! Жалуется, кокетка, что нос чуть великоват, а сама с бронзовым зеркальцем не расстается — то и дело любуется собой. Ремесло свое хочет забросить, потому что завелся у нее дружок — Мамурра родом из города Формии. Заведует в войске Цезаря строительством и провиантом. Немножко ворует, немножко жульничает, но человек порядочный… Да тебе все это и не нужно знать, мой драгоценный Катулл. Девка куплена! Тебе нужно только сделать вид, будто это обычное дело, что субурская потаскушка просит десять тысяч.

— Конечно, — молвил Катулл. И снова принялся мечтать о чем-то.

Что с ним случилось, когда рано утром за ним приехали на конях обвинители, свидетели, защитники, судьи, Целий, претор, писарь с зятем, — то ли Катулл переводил всю ночь греческую оду, то ли носились в его голове до рассвета фантазии, — никто не знает. Но только выглядел он так, будто не мог понять, зачем его усадили в крытую повозку; зачем привезли — ни свет ни заря — в квартал Субура; зачем выпустили на улицу; зачем сказали: “Иди!”; зачем попрятались по закоулкам…

Катулл пошел.

Он шел медленно, заложив руки за спину и глядя себе под ноги. Продолжал, как видно, думать о чем-то — чего недодумал дома. Даже голову не сразу поднял, когда перед ним очутилась девушка и громко сказала:

— Эй, красавчик! Плати десять тысяч сестерциев и пойдем со мной!

— Что?.. Что такое?.. — рассеянно отозвался Катулл.

Девушка смутилась:

— Я Амеана… Десять тысяч… Прошу десять тысяч…

Тут только Катулл очнулся.

— Что?! Что?! — воскликнул он так грозно, что девушка в испуге попятилась к дому, из которого вышла.

Катулл же остался стоять на месте. Он весь задрожал, будто от лютой стужи. Потом вдруг запрокинул голову, прикрыл глаза. И полетели по всем переулкам квартала, разрушая утреннюю тишину, слова поэта, подхваченные эхом:

Ameana puella defututa
tota milia me decem poposcit,
ista turpiculo puella naso,
decoctoris amica Formiani.
Propinqui, quibus est puella curae,
amicos medicosque convocate:
non est sana puella, nec rogare
qualis sit solet aes imaginosum.

Амеана, изъё.анная девка,
десять тысяч разом с меня просит,
да, та девка с безобразным носом,
жулика формийского подружка.
Родичи, какие за нее в ответе,
и друзей и лекарей зовите:
помешалась девка, и себя к тому же
в бронзе отражающей не видит.

Так была написана песнь сорок первая, входящая в “Книгу Катулла Веронского” — бесценное сокровище мира.

Novem1 


 1 Девять (лат.).


Катулл любил думать. Чуть что — ляжет на спину посреди улицы, подсунет ладони под затылок — локти вверх торчат — и принимается думать.

Фурий и Аврелий — спутники Катулла — тоже ложились поодаль. И тоже локти вверх выставляли, видя такое дело.

На Фурия и Аврелия прохожие злились, и даже ногами их старались стукнуть побольнее, чтоб не мешали проходу. Катулла же аккуратно обходили стороной — не желали его беспокоить. И только всадник Марк Целий, если натыкался на друга, не церемонился — поднимал его на ноги, усаживал в носилки и вез угощать.

Однажды Целий угощал поэта в наилучшей таверне. Приказал подать яиц со спаржей, голубей, фазана, бараньих лопаток, дроздов, осьминогов, свиную грудинку, колбас горячих, морских ежей, телятину отварную с чесноком и зелеными бобами, хороших зайцев, сыра, рыбы, вина побольше, орехов, меда, груш, черешни, фиников, яблок.

Друзья поели. Целий остался лежать в таверне. А Катулл все-таки вышел наружу.

Он еще прошел по улице некоторое расстояние, а затем лег на спину. Фурий и Аврелий тоже быстро легли. Они лежали тихонько, дожидаясь, когда Катулл встанет и пойдет дальше.

Но Катулл все лежал и лежал. Даже не шевелился. И вдруг перевернулся на бок. Полежал на боку, достал из-под плаща свиток папируса, что-то написал на нем пером и снова откинулся на спину. Какое-то время он размахивал свитком в воздухе — будто сушил чернила, — а потом громко крикнул, не поднимая головы:

— Эй! Вы! Короткий и длинный! Что, не видите?! Я вам машу! Сюда! Ко мне!

Фурий и Аврелий тут же вскочили на ноги, подбежали к поэту и молча склонились над ним.

Катулл посмотрел на них внимательно — на одного, на другого. Потом закрыл глаза, словно устал смотреть, и с закрытыми глазами протянул им свиток:

— Вот письмо. Отнесите его девушке.

— Спасибо тебе, Катулл! — закричали Фурий и Аврелий в один голос и принялись прыгать возле поэта, — до того они обрадовались заданию.

Катулл объяснил им, где живет девушка и как ее зовут. Приказал непременно дождаться от нее ответа и махнул рукой — мол, идите уже!

Так они и побежали с посланием вдвоем. Фурий держался за одни конец свитка, Аврелий — за другой, чтоб никому не было обидно. Вдвоем же — из четырех рук — они и передали свиток девушке, радостно улыбаясь. Девушка тоже радостно улыбнулась, начав читать послание. Но вдруг лицо ее сделалось красным, сердитым; глаза наполнились слезами. Она схватилась за голову и воскликнула:

— Да как вы смели принести это, мерзавцы!.. Папенька, маменька!..

Не успели Фурий и Аврелий опомниться, как из дверей дома выскочил отец девушки, за ним — мать, братья, сестры, деды, бабки, тетки, дядьки и жених девушки, имевший неподалеку мясную лавку. Все стали читать письмо, передавая его друг другу, стали охать и ахать, кричать на всю улицу:

— Посмотрите, люди добрые, с чем пожаловали эти сволочи!

Наконец отец разорвал свиток в клочья и ударил кулаком сначала Фурия, а затем Аврелия. Оба упали, но тут же поднялись и, не оглядываясь, бросились бежать. Им вдогонку летели камни и палки. Мчались за ними собаки.

А Катулл тем временем лежал там, где лежал. Не открывая глаз, он тихим голосом повторял послание, чтоб не забыть его стихотворные строчки:

Amabo, mea dulcis Ipsitilla,
meae deliciae, mei lepores,
jube ad te veniam meridiatum.
Et si jusseris, illud adiuvato,
ne quis liminis obseret tabellam,
neu tibi lubeat foras abire,
sed domi maneas paresque nobis
novem continuas fututiones.
Verum si quid ages, statim jubeto:
nam pransus jaceo et satur supinus
pertundo tunicamque palliuimque.

Сделай милость, моя сладкая Ипситилла,
прикажи мне, моя радость, моя прелесть,
чтоб пришел отдохнуть к тебе в полдень.
Ну а если уж прикажешь, позаботься,
чтоб никто на засов не запер двери
и самой чтоб не взбрело на ум исчезнуть:
дома жди меня и приготовься — сряду
девять раз тебе я вставлю. А по правде,
приказать должна ты поскорее:
закусил я сытно, на спине валяюсь,
протыкая насквозь палий и тунику.

Так была написана песнь тридцать вторая, входящая в “Книгу Катулла Веронского” — бесценное сокровище мира.

Gemelli fratres1 


 1 Близнецы (лат.).


Отец поэта — веронский магистрат — всегда переживал, что сын не пристроился к делу в Риме. Все ему казалось, что Катулл бездельничает там день и ночь. Бабка Петрония, напротив, называла внука большим тружеником, выдумывая, что он служит в коллегии квесторских писцов, но иногда забывалась — не помнила своих выдумок, — вдруг начинала причитать:

— Как-то теперь там наш Катуллушка?.. Что-то он поделывает в Риме?.. Работает ли он где?..

— Нигде не работает! — сердился отец. — Ничего не делает! Баклуши бьет!

Однажды бабка Петрония написала Катуллу о таком разговоре с родителем. Катулл, получив письмо, долго не раздумывал — бросил маленькую собачку, с которой гулял в это время по городу, нося ее в тесной коробке, где она громко визжала, раздражая прохожих, и помчался в Верону на легкой двуколке, запряженной парой лошадей, — сначала по Фламиниевой дороге, потом по Эмилиевой — до Мутины, потом напрямик по проселкам сквозь паданскую степь — сквозь ветер и пыль. Примчался и сразу — в дом к отцу. “Где он?” — спрашивает в прихожей. Слуги говорят: “Нет хозяина. Уехал на озеро. А вы отдохните с дороги”. Но Катулл даже и не подумал отдыхать. Снова запрыгнул в двуколку и полетел на Бенакское озеро, на кончик мыса Сирмион, на отцовскую виллу. Там узнал, что отец находится в кабинете — играет в шашки с Цезарем, явившимся погостить, — забежал в кабинет и выпалил:

— А что я в Риме стихи сочиняю, как проклятый, то вы за дело не считаете, батюшка?!

Батюшка ответил:

— Не считаю.

А потом указал обеими ладонями на Цезаря и добавил:

— Вот и Гай Юлий Цезарь, мой старинный товарищ, консул Рима, славный полководец, тоже не считает.

Но Цезарь не стал поддакивать веронскому магистрату. Взял и объявил:

— А я стихи люблю! Да и сам пишу. И офицер у меня есть такой — Мамурра, родом из города Формии, грамотный очень, — тоже стихи пишет.

— Стихи-стихи… пишет-пишет… — принялся бормотать отец Катулла, оторвав от доски фигурку. Подержал ее в воздухе некоторое время, потом сделал ход. Цезарь сделал ответный ход. И вдруг обрадовался, воскликнул:

— Остановили мы вашего разбойничка! Взяли его в плен!

Батюшка Катулла изменился в лице, нахмурился. А Цезарь стал шевелить пальцами над доской, говоря:

— Закрыли мы вашему ординарию путь в императоры! Закрыли! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!

Потом откинулся на спинку кресла и принялся рассказывать про походы, про разные страны. Про то, как случались в походах всякие трудности. Как болел много раз и тем, и этим, и всякой дрянью. Как нападали враги и дикие звери. Как переносил другие страдания и лишения — мерзнул в горах, голодал в степи, ночевал в лесу на одной кровати вот с этим самым Мамуррой, простым армейским прорабом, который пишет стихи. Слово за слово, речь зашла о Катулле. О том, что стихи, конечно, стихами, — стихи Цезарь любит, — а все-таки работать где-нибудь надо. И Цезарь, быть может, куда-нибудь пристроит Катулла, — или курьером к эдилу, или писарем к квестору, или, вот, хотя бы к Мамурре в помощники.

Батюшка Катулла только кивал в ответ, повторяя:

— Hoc quidem satis luculente!1 

А сам даже взгляда от шашек не отводил. Цезарь тоже неотрывно смотрел на фигурки, произнося свою речь.

Когда же полководец замолчал и наступила тишина, оба игрока услышали звук — дыз-дыз-дыз… дыз-дыз-дыз, — будто кто-то стучит зубами в ознобе. Глянули — а это Катулл стучит зубами. Да к тому же еще трясется всем телом и выглядит ужасно — руки вскинуты вверх, пальцы скрючены, голова запрокинута, глаза закрыты; по лицу пробегают разные гримасы. Батюшка в страхе закричал на весь дом:

— Петрония! Что с ним?! Сюда! Скорее!

Цезарь тоже забеспокоился. И тоже громко закричал:

— Эй! Люди! Лекари! Стража! Ко мне!

Прибежали рабы, приживальщики, подручные Цезаря. Явилась вся домашняя челядь. Все окружили кольцом Катулла. Началась толкотня, давка. В толпе стали выкрикивать:

— Петронию! Петронию пропустите! Она знает!

Бабка Петрония выскочила из толпы на середину круга, прошлась туда-сюда, поглядывая на Катулла. Потом махнула рукой.

— Зря шум подняли, — сказала спокойно. — Стих у него пошел.

Батюшка Катулла вздохнул облегченно:

— Слава Юпитеру, все в порядке!

Но Цезарь не успокоился. Стал расспрашивать тревожно:

— Как стих?! Как пошел?!

— А вот так, — ответила Петрония, — стих у него шевелится в груди, сейчас полетит наружу.

И снова махнула рукой — не беда, мол.

Тут и Цезарь вздохнул с облегчением. Радостно сказал:

— Стих — это хорошо! Стихи мы любим! У меня вот и Мамурра стихи пишет!

Потом поинтересовался:

— А долго ли ждать?

Петрония в ответ:

— Не знаю. Никто не знает. А торопить нельзя.

Но в Цезаре эти слова только азарт распалили.

— Что за чепуха! — возразил он. Подбежал поближе к Катуллу, захлопал в ладоши и начал выкрикивать: — Perge! Perge!2 

Толпа зашевелилась, загудела, подхватила:

— Perge! Perge! Perge!

Катулл вдруг открыл глаза и с силой топнул ногой. Все в тот же миг замолчали, замерли. Несколько минут в доме стояла тишина. Когда же стих полетел из груди поэта, Цезарь и сам затрясся, застучал зубами; стал мотать головой, восклицая:

— Qui te Juppiter diique omnes perduint!.. Pulmoneunt vomitum vomas!3 


 1 Вот это дельно! (лат.).

 2 Давай! Давай! (лат.).

 3 Чтоб тебя Юпитер и все боги погубили!.. Чтоб тебя легкими вырвало! (лат.)


Но заглушить стих было невозможно. Катулл произносил его громко и ясно:

Pulcre convenit improbis cinaedis,
Mamurrae pathicoque Caesarique.
Nec mirum: maculae pares utrisque,
urbana altera et illa Formiana,
impressae resident nec eluentur:
morbosi pariter, gemelli utrique,
uno in lecticulo erudituli ambo,
non hic quam ille magis vorax adulter,
rivales socii puellularum.
Pulcre convenit improbis cinaedis.

Славно снюхались два гнусных педераста,
два распутника — Цезарь и Мамурра.
И не диво: оба ходят в скверне —
этот в римской, тот в формийской, — крепко
въелась в них она, ничем ее не смоешь.
Близнецы они — одной страдают хворью;
спят в одной кроватке; оба грамотеи.
И не скажешь, кто из них блудливей, —
девкам римским оба конкуренты!
Славно снюхались два гнусных педераста.

Так была написана песнь пятьдесят седьмая, входящая в “Книгу Катулла Веронского” — бесценное сокровище мира.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru