Флора Литвинова. Записки об Анатолии Марченко. Флора Литвинова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Флора Литвинова

Записки об Анатолии Марченко


Флора Литвинова

Записки об Анатолии Марченко

8 декабря 1986 г. в Чистопольской тюрьме погиб, после четырехмесячной голодовки, Анатолий Марченко — автор книг: “Мои показания”, “От Тарусы до Чуны” и “Живи как все”.

В письме, переправленном на волю, он написал, что прекратит голодовку, если освободят всех политзаключенных. Ему было 48 лет. Первая книга Марченко “Мои показания” — о жестокости, беззакониях и голоде в послесталинском ГУЛАГе потрясла читателей самиздата, а затем и читателей за рубежом. Книга была переведена в десятках стран.

А. Д. Сахаров в предисловии к последней книге Марченко “Живи как все”, составленной его вдовой Ларисой Богораз, писал: “Мои показания” — первая книга о послесталинских лагерях и тюрьмах, первое развернутое свидетельство об этой позорной изнанке нашего общества. Она сыграла огромную роль в нравственном формировании движения за права человека в СССР и во всем мире. Власти никогда не могли простить Марченко его подвига. Ему был вынесен приговор. Двадцать лет последующих мучений и гибель в чистопольской тюрьме — это и было замедленное приведение в исполнение этого приговора”.

Через две недели после смерти Марченко освободили из ссылки Сахарова и его жену, а вскоре амнистировали всех политзаключенных...

23 января 1998 года Анатолию Марченко исполнилось бы 60 лет.

* * *

Август 1989 года. Чистополь. Прошло уже почти три года после Толиной гибели в здешней тюрьме. Мы (Лара Богораз, сын Толи и Лары Павлик, я и еще несколько друзей) приехали сюда, чтобы поставить камень на его могилу. Это высокая, в рост человека, глыба гранита. Привезли камень из Латвии на “КАМАЗе” рано утром. С помощью лебедки его и четыре гранитные тумбы доволокли до могилы. Но надо было еще поднять эту глыбу и вкопать в яму.

Мужчин было четверо. Павлик Марченко, Сергей Ковалев, сам просидевший год в Чистопольской тюрьме после шести лет лагерей. Феликс Красавин из Горького — давний сотоварищ Толи по Мордовским лагерям. Сережа Кириченко — молодой человек, недавно освободившийся из заключения и Толю не знавший. В помощь нашли двух работяг. Однако установка памятника оказалась делом чрезвычайно трудным: глыба весила больше тонны. Работали уже несколько часов, а камень все не удавалось поставить. Его громада шевелилась на катках из бревен, но подниматься никак не хотела. Лара сидела рядом с могилой. Ребята нажимали на бревно, служащее рычагом, как вдруг оно выскочило из ямы и пролетело в нескольких сантиметрах от Лариной головы! Мы почти не успели испугаться, но от ужаса рока оцепенели.

Мы с Ларой решили съездить в город за едой, купили в ресторане котлет, на рынке — помидоров и вернулись к нашим оголодавшим мужчинам. Перекусив, взялись опять. Все устали донельзя. Казалось, поставить камень без механизмов невозможно. Но недалеко от Толиной могилы две молодые пары поминали покойницу. Они уже выпили и закусили. Шел возбужденный, громкий, но мирный разговор. Я подошла к ним: “Ребята! Может, подмогнёте?”. Раскрасневшиеся здоровые парни охотно включились в общий рывок, и плита встала. На открывшейся серой поверхности — коричневатый блеск отполированного креста и внизу надпись: “Анатолий Тихонович Марченко. 23 января 1938—8 декабря 1986”.

* * *

Впервые я увидела Толю при обстоятельствах необычных. Звонок. И в дверь, открытую моим сыном Павлом, вбежал молодой человек. Он промчался сквозь коридорчик на кухню и только там рывком повернулся. Бежал он, как бы опережая себя, легко, прыгуче. Повернулся внезапно, сразу всем туловищем и так быстро, что руки как будто отставали. Торс — мощный, красивый, лицо скуластое, темные быстрые глаза. Речь возбужденная, плохо артикулированная. Я знала, что уже давно, после тяжелого воспаления среднего уха, Толя плохо слышит. Он был в тапочках, тренировочных брюках.

Только что он убежал из Лариной квартиры. Лара уехала в Потьму на свидание с мужем Юлием Даниэлем, а Толя сидел в ее квартире и перепечатывал на машинке свою первую книгу — “Мои показания”. После рассылки рукописи в редакции нескольких журналов у Толи остался только один экземпляр. Из окна увидел приближавшихся гебистов. Затем — звонок в дверь. Толя не открывал, пытался спустить бумаги в унитаз. Звонки продолжались. И мгновенное решение — удрать в окно, через кусты и на улицу. И — к Павлу...

Это было время после Лариного и Павликиного послания “К мировой общественности” о неправедном суде над Гинзбургом, Галансковым, Лашковой. Множество людей откликнулось на это послание, присоединилось к протесту. Павлик жил вместе с сестрой и ее семьей. По “приемным вторникам” у Павла собиралось много людей, знакомых и незнакомых. Я часто бывала у детей: помогала дочери с новорожденным. Я сочувствовала, но боялась. И, конечно, опасалась за Павликину судьбу. Множество самиздатских текстов — писем, посланий, литературных произведений — курсировало в среде сочувствующей демократическим идеям интеллигенции, ходило по рукам. Несколько позже начали выпускать “Хронику текущих событий” — Наташа Горбаневская и Павел, наш сын. Наташа сама и печатала первые экземпляры на тонких шелестящих листочках. “Хроника” сообщала обо всех ставших известными преследованиях людей за их убеждения. Это было первое периодическое издание в СССР, конечно, нелегальное, обличающее политику и действия властей в самой уязвимой для них области, в области идеологии. Зимой 1967—1968 годов Павлик дал мне книгу Анатолия Марченко “Мои показания”, отпечатанную на машинке, — воспоминания о шести годах, проведенных в Мордовских лагерях и Владимирской тюрьме. Книга потрясла болью, трагизмом и безысходностью человеческих судеб; не в сталинские, прошедшие года, а сейчас...

Много позже, гуляя в Карабанове, Толя рассказал о том, как писалась эта книга. В своей последней книге “Живи как все” Толя описал все сам, но для тех, кто не читал эту замечательную книгу, попытаюсь воспроизвести кратко то, что он мне рассказал:

“Находясь в лагере, я был одержим мыслью поведать всему миру о бесчеловечных условиях жизни в лагерях и тюрьмах.

Встреча в лагере с Юлием Даниэлем была для меня громадным жизненным событием. Ум, громадные знания, писательский талант, остроумие, оригинальность — все поражало и восхищало меня. Таких людей я прежде не встречал. О деле Синявского и Даниэля мы читали в газетах, да и “воспитатели” наши просвещали и предупреждали нас об опасности общения с ними. Особенно поразило меня то, что они не раскаялись, не признали свою вину. Я старался общаться с Даниэлем при любой возможности — на работе, в бараке, на прогулке. Я чувствовал, что и его очень волнует то, что рассказываю я. Я же был этой мыслью одержим. Мир должен знать: сталинские лагеря не кончились. Сейчас сажают много меньше, но законы лагерной жизни не менее жестоки и не более правосудны.

Собственно, мысли мои на этот счет были самые наивные. По выходе из лагеря найти какого-нибудь иностранного корреспондента, все как есть ему рассказать, он запишет все это, передаст “туда” — и весь мир содрогнется. Тогда я еще совсем не понимал, что люди не хотят и не готовы услышать такие вещи...

О том, что писать трудно, что этому надо учиться, и то не у всех получается, я тогда совсем не думал. Главное — СКАЗАТЬ всему свету об этой скрытой от них чудовищной жизни. Еще меня то бесило, что наши газеты, радио непрестанно возмущаются проявлениями бесправия в странах капитала, пишут о голодных, безработных, а того, что происходит с нашими гражданами, если они попали за решетку, даже и не по политике, никто знать не хочет. Что они — нелюди? Что, они должны жить в дикости, голоде, грязи и унижении? Мало того, что они лишены свободы, разлучены со своими семьями, лишены нормального труда, живут в условиях, в которых хорошие хозяева и скот не держат? А ведь людям не только харч и койка нужны, они люди.

В какой-то день, когда уже близился конец моего срока, Юлий мне сказал: “Выйдешь — пойди к Ларе”. Я уже много о ней слышал, об этой удивительной женщине. Как она за Юлия боролась и что она учительница литературы и пишет хорошо. Юлий говорил мне: “Понимаешь Толя, все, что ты рассказываешь, необыкновенно интересно и важно, но писать очень трудно, и слова, которыми ты выражаешь мысль, фразы, их организовать нужно. Композиция нужна”. Я всего этого совсем тогда не понимал, но взял письмишко Ларе от Юлия очень охотно. Кроме того, сам не знал, куда двину. За эти годы много чего прочел, продумал, узнал. Хотел начать другую жизнь, увидеть других людей, друзей Юлия, познакомиться с ними, узнать, что в мире происходит, как и чем люди на воле живут, хотел учиться, жить как-то иначе, чем раньше. Приехал в Москву. Познакомился с Ларой, Людой Алексеевой, Наташей Горбаневской. Со Шрагиным. С Пашкой тоже. Они меня приняли как родного, одели, обули. Я ощущал, что воспитания мне не хватает, культуры. Но они никогда виду не подавали, если я что не так делал. А они все такие интеллигенты, и жизнь в Москве необыкновенно интересная. Каждый день встречаюсь с новыми людьми. Бываю на всяких собраниях, на разных кухнях. Уезжать не хотелось. Пробовал устроиться поблизости, в Курск, в Калинин — ничего не вышло. Поехал к родителям в Сибирь. Мать очень хотела, чтобы я утихомирился. Нашел бы работу, обзавелся семьей, она бы внуков нянчила. Но я уже не мог с такой жизнью смириться, вернулся в Москву. Время тоже обнадеживало — видел рост сознания у людей самых разных.

Но главное — общение с новыми друзьями, мне уже было трудно жить без этого воздуха свободы. Гвоздила меня мысль о книге. Все думал: напишу — мир содрогнется! Нашел я работу в Александрове, снял угол. Тетя Нюра — хозяйка моя — все удивлялась: такой вахлак, а не пьет, и ездят к нему две интеллигентные москвички. Когда я Ларе рассказал все, что знал, она и говорит: “Садись, опиши случай, который ты сегодня рассказал”. А мне что — случай. Я жажду обобщений, набата, грома небесного. Писал, возмущался, громил все на свете, а выходило напыщенно, ненатурально, я сам это видел. В глубине души думал: вот Лара хорошо пишет. Села бы и написала, что я ей рассказываю.

Но просить из гордости не мог. Опять начинаю. Пишу одно, перескакиваю на другое. Начинаю писать о событии, перехожу к возмущениям и обличениям. Лара читала, критиковала, советовала, как изменить, перестроить, что-то выкинуть, изменить. Но сама не писала: “Это твоя книга”.

Мне опять приходилось браться за эту чертовски трудную работу. Дело двигалось медленно, урывками. Работа, быт, жизнь в углу за занавеской, поездки в Москву, хотелось знать, что происходит, общаться с новыми друзьями. Но тревога и нетерпение не давали мне расслабиться. Я знал, твердо знал, что времени у меня мало...

К лету мы с Ларой поняли: таким образом ничего не выйдет. Решили, что оба возьмем отпуск. Поселились на какой-то базе отдыха. Взяли палатку, спальники, машинку, листы рукописи и бумагу. Расположились в прекрасном месте, на берегу речушки. Вот здесь и началась настоящая работа. Черновиков было уже очень много, мы взялись и переработали все за две недели. Я писал, Лара читала, мы обсуждали, переделывали, Лара опять перепечатывала. И так все дни, с утра до поздней ночи. Конечно, и ели, и в речке купались, но в общем день-деньской работали. К осени книга была готова.

Я разослал рукопись во все основные журналы. Результат был один — слежка за мной стала постоянной. Следующий шаг был естественным следствием ситуации. Я написал открытое письмо в Министерство внутренних дел, КГБ и персонально нескольким писателям:

“Пять месяцев назад я закончил книгу “Мои показания”... Сегодняшние советские лагеря для политзаключенных так же ужасны, как сталинские.

Я хотел бы, чтобы это мое свидетельство о советских лагерях и тюрьмах для политзаключенных стало известно гуманистам и прогрессивным людям других стран — тех, кто выступает в защиту политзаключенных Греции и Португалии. Пусть они спросят своих советских коллег: “Что вы сделали для того, чтобы в вашей собственной стране политзаключенных хотя бы не воспитывали голодом?..”

Если у Вас есть хоть сколько-нибудь гражданской совести и истинной любви к Родине, выступите в ее защиту, как это всегда делали настоящие сыны России...

Наш гражданский долг, долг нашей человеческой совести — остановить преступление против человечности. Ведь преступления начинаются не с дымящих труб крематория и не с пароходов на Магадан, переполненных заключенными. Преступления начинаются с гражданского равнодушия”.

Естественно, книга была прочитана в КГБ. Толя понимал, что срок его жизни на свободе отмерен.

Наступила Пражская весна... Я не буду здесь рассказывать о ней, о связанных с ней событиях. Начавшаяся в Чехословакии демократизация казалась счастьем, чудом. Мы болели за чехов, с надеждой и тревогой следили за развитием событий. Неотрывно слушали “голоса”. Наташа Горбаневская переводила чешскую “Литерарны листы”, где отражался ход событий. Казалось: если чешская попытка создания социализма с человеческим лицом” удастся — есть надежда на положительные сдвиги и в нашей стране. Вспоминаю милую, наивную частушку тех времен: “Знаю я, что будет лучше, потому что по земле ходит наш советский Дубчек, скоро будет он в Кремле”.

Летом 1968 года мы с внуком и друзьями плавали по озерам Латвии. Каждый вечер с волнением слушали Би-Би-Си. Переговоры Брежнева с Дубчеком в Черне-не над Тиссой несколько обнадежили нас. Может, все как-то образуется. В конце июля по радио передали письмо Анатолия Марченко в “Правду” и “Руде право”, в защиту права Чехословакии идти своим путем.

Вернувшись в Москву, узнала, что Толя арестован “за нарушение паспортного режима”; суд назначен на 21 августа.

Двадцать первого, в 6 утра — телефонный звонок. Павел: “Эти сволочи ввели в Чехословакию танки...”

В суд пустили всех друзей и желающих — в этот день было удобно держать их под присмотром. Несмотря на ничтожность обвинения, суд длился целый день. Толю приговорили к году лишения свободы (через год, за несколько дней до конца срока, ему “добавили” еще два года за антисоветскую агитацию...)

А 25 августа 1968 года, в воскресенье, семь человек — Лара, Наташа Горбаневская, Бабицкий, Делоне, Дремлюга, Файнберг и наш Павел — вышли на Красную площадь на демонстрацию в защиту Чехословакии...Через несколько минут все участники демонстрации были арестованы. В октябре был суд; некоторых приговорили к ссылке, других — к лагерю. Лара получила 4 года ссылки, ее отправили в Чуну — поселок в Иркутской области. Она работала там на деревообделочном комбинате. По пути из Забайкалья, где жил в ссылке Павел (он получил 5 лет ссылки), я заехала к ней. Из Братска в Чуну поезд шел по тонувшей в воде тайге. Падал (это был май 1969 года) мелкий снег. Лару я нашла уже в собственном домишке. Она обустраивала свой немудреный быт. Ее ловкие руки пилили, строгали — она соорудила перегородку в кухне. Сделала книжные полки. Однако видеть ее в этом затерянном чужом поселке, без родных и друзей, было ужасно тяжело. Она, правда, была рада известию о предстоящей женитьбе сына Сани с Катей Великановой. Она (сколько я еще буду дивиться ее разнообразным умениям!) шила Сане к свадьбе вельветовый костюм. Кате она послала удивительно красивый браслет с бирюзой, сделанный Марией Синявской в подарок Ларе. Когда я уезжала, она провожала меня на станции. Поезд тронулся; на перроне все уменьшалась ее одинокая фигура.

Когда Толин срок в лагере окончился, он приехал к Ларе... Возникшую сложную семейную коллизию Лара не считала возможным выяснять заочно. Юлий Даниэль был еще в заключении. В Чуну я больше не ездила, мы только изредка переписывались, так что о двух приездах Юлия по отбытии срока наказания в Чуну и трудностях решения Лары я знаю из более поздних рассказов. Знаю одно, что и здесь ярко проявились Толина личность, его характер. Он сказал: “Любишь Юлия — живи с ним, любишь меня — со мной”.

Лара стала Толиной женой, и по возвращении из ссылки они поселились в Тарусе. Таруса — небольшой городок на высоком берегу Оки. Он издавна привлекал своей тишиной и живописностью художников и писателей. Там много лет жили Паустовский, поэтически описавший Тарусу и ее окрестности, анималист Ватагин. До революции там жили семья Цветаевых и художник Борисов-Мусатов. Вольнолюбивый дух Тарусы отразился в нашумевшем в шестидесятые годы сборнике “Тарусские страницы”.

В Тарусе постоянно жила семья литераторов — Н. Д. Оттен и Е. М. Голышева. Их большой красивый дом, особенно после смерти Паустовского, стал неким культурным и диссидентским центром. Николай Давыдович и Елена Михайловна были людьми необыкновенными, но о них нужно писать особо. Все же не могу не вспомнить их отзывчивость, их стремление помочь гонимым. Кого только не привечали у Оттенов! Одноделец Павла и Лары Костя Бабицкий, которому они предлагали после ссылки жить у них, говорил: “Я не знаю, как отразятся их труды в истории литературы, но их домовая книга, конечно, будет храниться в литературном музее”. Он имел в виду всех преследуемых, кто находил приют и поддержку в этом доме.

В 1972—1973 гг. у Оттенов после отбытия срока жил Алик Гинзбург с женой Ариной. Они поженились в тюрьме и только теперь получили возможность жить вместе. Через год они купили половину крохотного дома. Скоро один за другим у них родились два сына.

Друзья помогли и Ларе с Толей купить в Тарусе кусок дома — собственно, две небольшие комнаты. Сам дом был расположен в центре города; сзади — живописный овраг. Толя решил, используя расположение дома на холме, сделать полуподвальный этаж, разместив в нем кухню, столовую, ванную и туалет. Он хотел нормальной цивилизованной жизни. Эта была тяжелая работа. Сколько тачек земли и мусора вывез оттуда Толя, не счесть. В марте 1973-го у них родился сын Павлик. Это время, несмотря на все трудности, было для них счастливым. Павлик родился крепенький, славный, темноглазый. Крестили его в селе Рождествено в красивой церкви в нескольких километрах от Тарусы.

В моей памяти слились лета 1972, 73-го и 74-го годов. В 1972 году мы с моим мужем Мишей и двумя внуками жили в Тарусе на даче. Лето было неимоверно жарким и засушливым. Начало тянуть дымком горящих лесов и торфяников; в воздухе висел какой-то синий смрад. Но жили мы, несмотря на жару, весело. С утра на пароме или лодке переправлялись на другой берег Оки. И там, в тени деревьев, на чистом песке, проводили весь день, купаясь, болтая и читая. Наш Павел заканчивал свой срок в ссылке, у них с Майей Копелевой росли дети — Дима и родившаяся уже в Забайкалье Ларочка.

Со временем жизнь обустраивалась. В 1973 году и в 1974-м я приезжала в Тарусу навестить друзей, погулять, покупаться и поработать. У Гинзбургов и Марченко росло младшее поколение; милые мальчики радовали и внушали надежду. Толя брал лодку и перевозил на пляж Лару с Павликом. Другой берег Оки был уже в Тульской области, а Толя находился под надзором в Калужской и не имел права выезжать за ее пределы. Он высаживал Лару с Павликом на недозволенный ему берег, а сам выгребал обратно, плыл немного посередине демаркационной линии. Мы еще веселились, кричали, что он пересек запретную зону... Плыл он мощными гребками против течения, особенно сильного на повороте Оки к Поленову, подплывал к своему берегу, окунался и шел опять к бесконечным своим тачкам... В бывшем дворянском флигельке с колоннами снимал комнату Ларин отец Иосиф Аронович с женой Аллой. Вечерами мы сидели под колоннами террасы, пили чай из самовара, и Алла пела под гитару свои песни — задорные, лирические и печальные. Маленький Павлик перемещался с Толиных на Ларины колени или убегал играть. В конце лета мы устроили выставку находок — отпечатков на камнях растений и раковин, бумажных зверей, сделанных под Мишиным руководством. Нетитулованный “губернатор” Тарусы — Оттен — гордо прогуливался с женой по горбатым улочкам “своего” городка.

У нас с Мишей и у дочери Нины с мужем была интересная работа. При моем легкомыслии казалось: вот и дети растут, и жизнь как-то обустраивается. Может, все как-то утрясется.

...Но символически печальным было прощание с Мишиной мамой — она уезжала на родину, в Англию. Когда ее белое пальто мелькнуло за пропускным пунктом в аэропорте, я поняла, что не увижу ее никогда. Усиливающиеся преследования, обыски, аресты, выпихивание в эмиграцию — все это продолжалось и давило...

В Тарусе кроме Марченко и Гинзбургов поселились и другие семьи вернувшихся из заключения. К ним все время приезжали в гости близкие по духу люди. Вместе с ростом числа “неблагополучных” жителей росло количество, а может быть, и качество местного ГБ. Обыски, “предупреждения”, вызовы на “беседы”.

В 1974 году Толе, сначала через третьих лиц, а потом и впрямую, начали выставлять ультиматум: “Уезжайте по-хорошему за границу, а то опять посадим”.

В этот период даже Толя с Ларой  заколебались, хотя оба очень не хотели уезжать из России. Но когда Толе объявили, что уезжать он должен по приглашению от несуществующих израильских родственников, он взбесился: мало того, что выталкивают с родины, еще при этом и врать заставляют! И наотрез отказался.

В феврале 1975 года его вновь арестовали, на этот раз — за “нарушение правил надзора”.

Опять суд, и на этот раз ссылка в уже знакомую Ларе и Толе Чуну. Лара с Павликом поехали к нему, так что КГБ одним ударом убил двух зайцев — “наказал” Толю и удалил Лару из Москвы.

В Чуне они прожили три года. Часто с ними жил внук Лары — Миша Даниэль. Приезжали его родители — Саня, старший Ларин сын, и его жена Катя, приезжали Ларины и Толины родители, навещали друзья.

Но кончился и этот срок. В Москве Толе жить по-прежнему не разрешалось. Дом в Тарусе снесли по плану реконструкции; им предложили какую-то крохотную квартирку или денежную компенсацию.

Алика Гинзбурга опять арестовали. Арина с детьми переехала в Москву, уезжали многие другие. Таруса пустела, мрачнела. Толя и Лара не хотели больше там жить. Искали другой дом, в другом месте. Совершенно случайно, после долгих безуспешных поисков (денег было мало), Лара набрела на домик в Карабанове, недалеко от Александрова. Дом был маленький, неблагоустроенный, но продавался недорого. Ларе с Толей он понравился, они поселились там и решили его перестроить.

Так начинался последний на свободе карабановский период Толиной жизни. Вся семья полюбила этот дом и окрестности. Я-то не могла понять их пристрастия. Этот рабочий поселок не шел, по-моему, ни в какое сравнение с Тарусой, с ее Окой и далями. Но Толя нашел хорошую работу в автоматической котельной. На этой работе ему не приходилось заниматься тяжелым физическим трудом. На дежурстве он мог читать — чтение было его страстью. Летом поблизости жили Ларины родители, друзья — Лавуты и Кулаевы.

Теперь мне кажется, что Толя осознавал неэффективность открытой правозащитной деятельности в это глухое время. Были арестованы и осуждены на максимальные сроки наши друзья — Сережа Ковалев, Таня Великанова, Саша Лавут, Леонард Терновский и многие другие. Возможно, Толя считал, что если не эмигрировать, то надо жить и писать в тиши, без шума... У него были замыслы не только автобиографических, но и публицистических произведений. Он писал постоянно, в любую свободную минуту. Много раз его рукописи забирали на обысках. Большинство из них таким образом пропадало, но кое-что сохранилось: Толя писал через копирку. Три его книги: “Мои показания”, “От Тарусы до Чуны”, “Живи как все”, а также статья “Третье дано” — были напечатаны за границей. С 1989 года куски из его книг стали появляться и в наших журналах, затем вышли и отдельные издания. А совсем недавно Ларе и Павлику вернули и те рукописи, которые изымались у него в 1970-е гг., — все это время они, оказывается, хранились в его уголовном деле во Владимирском областном управлении КГБ.

Толя строил дом со страстью и одержимостью, как и все, что он делал. Он задумал построить настоящий, хороший, большой дом, с кабинетом для работы, с комнатой для Павлика, столовой, спальней, кухней и водопроводом, со всеми удобствами. Думал он и о Лариных стареющих родителях: дом должен был состоять из двух половин — одна для своей семьи, другая — через сени — для родителей. Второй этаж — для Сани Даниэля с семьей. Толя очень охотно показывал всем проект будущего дома с необходимой документацией и чертежами. Все это лежало у него в аккуратной папке. Он был полностью поглощен строительством.

Дом строился солидно: с бетонированным подполом, котельной для отопления и горячей воды. Когда мог — покупал доски, кирпич, другие материалы. Приезжал Толин отец Тихон Акимович помогать с креплением стропил и другими работами, с которыми Толя не мог справиться в одиночку. Приезжавшие на день-два друзья тоже старались помочь. Даже мальчики — Паша и Миша — участвовали в работе. Все же она шла медленно. Такими темпами дом не мог быть закончен к ближайшему сезону. Пока же они жили втроем или вчетвером, часто с многочисленными друзьями и родными, с вернувшимися из заключения, в маленькой избушке, разделенной перегородкой на три части. Иногда там ночевали больше десяти человек. Всех принимали, кормили, обогревали. А избушка, потревоженная строительством, становилась все менее приспособленной для жизни.

К Толиному дню рождения Лара тайно приготовила подарок — модель будущего дома из картона и бумаги, согласно Толиному проекту. Модель была веселая, раскрашенная под красный кирпич. Толя был очень рад.

Однако медленный темп работы раздражал его безмерно. Он нервничал и заводился. Толино раздражение выливалось больше всего на Лару. Ему казалось, что Лара должна оставить все — хозяйство, воспитание детей, помощь старикам — и только строить, строить и строить. ...Однажды, приехав к ним, я оказалась свидетельницей жестокой семейной сцены. Толя упрекал и ругал Лару. Я, отойдя в сторону, молчала. Но было очень тяжело от несправедливости Толиных упреков. Мы с Ларой пошли к старикам отнести молоко. По дороге она плакала: “Я не могу вынести его грубости и упреков. Жить так невозможно. Дом застилает все — его разум, его любовь к нам. Может, мне лучше уехать с детьми в Москву? Он кричит и ругает меня все время. И при детях...” Я уехала с тяжелым сердцем.

Собираясь в Карабаново в следующий раз, я беспокоилась — как у них сейчас. Как же я обрадовалась, застав веселье и идиллию: Толя, как всегда, строил — но был ровен и весел, даже шутил. Побежал с нами и детьми купаться. Все разъяснилось, когда я пошла навестить Лариных родителей. Оказалось, Иосиф Аронович, чувствуя, что в семье складывается тяжелая обстановка, видя отчаянье Лары, поговорил с Толей. Он прибег к самому простому доводу: неужели для Толи дом дороже семьи? Толя вмиг одумался и вернулся к нормальному состоянию.

Должна добавить, что в Толе всегда присутствовало совершенно патриархальное чувство уважения к старшим. По отношению к Лариным родителям это чувство дополнялось еще и личным уважением и симпатией. Я тоже всегда чувствовала доброе отношение к себе и Мише. Он беспокоился, когда Миша мешал и таскал бетон. Не было случая, чтобы Толя, усталый или занятой, не подал мне пальто, не пошел проводить к автобусу. Слушал он всегда сосредоточенно, внимательно, вглядываясь в лицо собеседника. Это выделяло его из нашей компании, где зачастую друг друга перебивали и не слушали, а хотели только говорить сами. Толя был наблюдателен и немногословен, но говорил веско и всегда по делу. Его высказывания были кратки и продуманны, в них был заметен глубокий и неординарный ум. Хочу отметить особо Толину аккуратность и любовь к чистоте. После шумных общих ужинов он настаивал, что посуду будет мыть сам. И делал это с большой тщательностью.

Несмотря на то, что он очень много читал, его постоянно удручало отсутствие систематического образования. “Этого не доберешь. Обязательно окажешься профаном. В самом необходимом месте — яма незнания”.

Местные власти, конечно, подталкиваемые ГБ, не оставляли семью в покое. Действовали по-разному. Начались придирки к любимому детищу Толи — дому. Проект был утвержден в строительном управлении в Москве, однако местные власти его не утвердили. Толя подал на обжалованье, продолжая тем временем строительство. Местное начальство пообещало “нелегально построенное сооружение” разрушить. (Они это и сделали, уже после Толиного ареста. Дом сломать было трудно — Толя строил прочно. Тогда воспользовались взрывчаткой. Страшно было смотреть на эти груды кирпича, зияющий подпол, разрушенный дом — символ искалеченной Толиной жизни.)

Госбезопасность постоянно наблюдала за Толей, за приезжающими к ним людьми. Резко усилилось все это после его открытого письма академику Капице — протеста против высылки Сахарова. Толю пригласили в Александровское отделение КГБ и вновь в категорической форме предложили эмигрировать с семьей в Израиль. Или — опять арест. Толя ответил, что живет в своей стране и уезжать не собирается. “Уезжайте вы, ведь вы только и мечтаете о загранице. Здесь вы никому не нужны — только зло приносите людям”. “Мы Вас предупреждаем, Марченко: если не уедете — пеняйте на себя”. После этого разговора Лара с Толей приехали к нам и спросили, возьмем ли мы к себе Павлика, если что... Миша все же спросил Толю: “А может, вам стоит уехать? Будете там работать, построите дом, ты и Лара сможете спокойно писать и работать, Павлик будет учиться. Ему не придется быть постоянным свидетелем преследований, обысков, арестов родителей. Ведь КГБ свои обещания выполняет”. Сказавши все это, мы поняли, что говорить бесполезно. Когда мы остались в кухне одни, Лара сказала: “Еще говорят, что “их” там психологии учат. До сих пор “они” не могут понять, с кем имеют дело. Если бы они вызвали меня, то, может быть, мне бы удалось уговорить Толю уехать. Сказала бы ему, что я этого хочу, что я устала, больна, что Павлику там будет лучше. Видит Бог, не хочу я уезжать, но не может же Толя всю жизнь провести в тюрьме. Но они поставили ультиматум ему... На ультиматум он не может ответить иначе. Он не может покориться...”

Вначале ждали ареста каждый день. Затем острота ожидания притупилась. Возникла надежда, что они раздумали приводить в исполнение свою угрозу. Помню, после того как с аналогичным предложением обратились к Толиному другу Юре Гастеву, он долго волынил и уклонялся от решения. Когда друзья замечали ему, что это опасно, он отвечал: “Вот ведь Толю не берут, хотя обещали”.

В Москву Толя приезжал редко. Приехал на суд над Сашей Лавутом. Отдал свое письмо-протест и поехал на дежурство. Приехал попрощаться с уезжавшими в ФРГ Копелевыми.

Но все-таки день этот наступил. 17 марта 1981 года. Толя позвонил нам с вокзала. Сказал, что заедет к старикам, а от них — к нам. Вот и хорошо, пообедаем вместе. Ничего я в этот день не чувствовала и не предчувствовала. Наоборот — решила испечь пирог с капустой, Толя любил... Вдруг звонок Иосифа Ароновича: Толю забрали, когда он от них выходил. “Я открыл дверь, а “они” на лестнице”.

Я понимала, что должна немедленно ехать в Карабаново. Лара там одна с Павликом. Наверное, к ней уже пришли с обыском. Но темь и страх меня обуяли. Ноги подкашивались. Поехала к Ларе только на следующее утро.

Ниже — отрывки из дневника, который я в то время вела:

19 марта 81. ...Как сквозь тревогу, вместо тревоги, войти в рутину жизни после ареста Толи? Это заставляет меня усиленно мыть раковину и унитаз. Тревога не оставляет. В последнее время мы не ожидали ареста. Глупо. Он был так поглощен строительством дома, что казалось... Нет, не казалось, а просто не думалось. На самом деле этот огонек духа, который создавали Толя с Ларой (уже написала в прошедшем времени), был сейчас почти единственным средоточием духовного сопротивления во всей мертвящей, все более унифицированной и придавленной нашей жизни. Сейчас обстановка такова — после всех арестов и отъездов, любое сопротивление может утонуть в мертвящей тишине. И всего этого власти добились планомерно, постепенно, за несколько последних лет. Опять предложили уезжать Гастеву. Почему-то не хотят его сажать. Из-за отца, что ли. (Его отец был видным деятелем первых лет Советской власти.) Да и у Толи с Ларой была альтернатива. Что для меня дополнительно тяжко, что я не поехала к Ларе в ту же минуту. Чувствовала себя, конечно, плохо. Но — и страх, так глубоко въевшийся страх; а может, и вообще свойственный моей слабой натуре.

22 марта. Была у Лары. Погуляли, обсудили ее будущую встречу в ГБ, поговорили о ее решении попросить, чтобы разрешили уехать всей семьей. Переезжать из Карабанова в Москву пока не собирается, несмотря на “арест американского шпиона”, как сказали в Павликиной школе. “Ты не волнуйся, мама, я знаю, что им ответить”.

Так как Лару на следующий день вызывают на допрос, а мне надо было уезжать, то я, вернувшись в Москву, заехала к Герчукам — старым друзьям Лары (Юрий Герчук — искусствовед. Его жена, Марина Домшлак — архитектор-реставратор), — чтобы кто-нибудь из них завтра поехал в Карабаново. Вечер прошел у них. Вспоминали о друзьях молодости: Синявском и Даниэле, Боре Шрагине, Игоре Голомштоке (искусствовед), Толе Якобсоне (литератор-переводчик). Иных уж нет, а те далече...

27 марта. У Павлика Марченко высокая температура. Поехала в Карабаново поздно, уже в темь. В поезде меня попросили предъявить паспорт. Дядька показал милицейское удостоверение, сказал, что кто-то похожий на меня ограбил кассу. Переписал мой номер паспорта. Кто он? Может быть, пугают? Пашка чувствует себя лучше, но заболела Лара.

Она наняла во Владимире адвоката. Старый запуганный еврей с помятым лицом. “За что посадили?” “Он открыто говорил о своем отрицательном отношении к советской власти”. “Что же Вы ему не объяснили, что нельзя так. Думай себе что хочешь, но говорить это нельзя”. Оживился при фамилии Лары: “Вы из наших”. Позвонили в следственный отдел с просьбой о разрешении адвокату присутствовать во время следствия из-за резкого снижения слуха у Марченко. Ответили отказом — “он слышит хорошо”.

Два дня назад напротив их дома в Карабанове демонстративно дежурила машина с гебистами. Лара подходит к дому, а соседка на перекрестке ее торопит: “Беги, Лариса, домой, вон целый день машина стоит”. В дом “они” не заходили, но обошли всех соседей — напугать, чтобы не помогали, не сочувствовали. Справа от дома Лары жила местная общественница (“уличком”), которая всегда была к Ларе с Толей враждебна. “Они” долго в ее доме сидели, уж, наверно, много чего друг другу порассказали. Слева — соседи хорошие, встретили оперативников враждебно: “Не знаем никаких плохих дел, люди они хорошие, работящие, вежливые. Дети наши дружат и будут дружить. Кто бывает? Мы за другими не следим, не любопытствуем”. Все сразу рассказали Ларе, а наутро принесли картошки. “Это кто у тебя, Лариса, подруга? Хорошо. А то тяжко одной. Тоска. А он-то, бедолага, что сейчас передумывает, как об вас душа у него болит”.

16 мая. ...Была у Лары. Новостей никаких. Беспокоится о родителях. Говорили о Шаламове, который, кажется, очень плох.

30 мая. Лара о допросе во Владимирском ГБ: “Я собой недовольна. Сделала несколько просчетов. Ради чего я должна стараться быть “умной”, “переигрывать” их? Ведь я с самого начала заявила, что не желаю и не буду принимать участие в следствии, т.к. нет состава преступления. На том и надо было стоять. А я с ними разговаривала. Если придерживаться строго последовательной линии — не ошибешься. А коли вступишь хоть в какой-либо контакт — всегда возможен просчет...”

1 июня. Предъявили статью 70 (“антисоветская агитация и пропаганда”), часть вторая. Вторая часть —это рецидив.

ГБ: “Мы установили на основании графологической экспертизы, что часть рукописей выполнена Вашей рукой. На рукописях Марченко есть Ваша правка. Я должен предупредить Вас, что правка рукописи расценивается как соучастие”.

Лара: “Это черновики. Черновики нельзя никому инкриминировать”.

Он: “Мы относимся к черновикам по-разному. Если человек в первый раз обвиняется в антисоветской деятельности, то мы можем и не приобщить их к делу. Но Марченко — рецидивист. Случайностью или просто выражением своих мыслей мы эти рукописи считать не можем”.

На тридцать из сорока вопросов Лара отказалась отвечать. Но после перерыва, когда Лара пошла поесть и вернулась, другой следователь (Плешков?) спросил: “А как Ваша фамилия?” “Богораз-Брухман, двойная фамилия”. “А с каких пор Вы стали Тарусевич?” (Статья “Третье дано”, опубликованная в журнале “Континент”, была подписана двумя фамилиями — Марченко и Тарусевич. —Ф. Л.).

“Вот здесь я и растерялась, — рассказывала Лара. —Они меня подловили. Прямо я им, конечно, ничего не подтвердила, и протокола я им, разумеется, не подпишу, но как-то получилось, что у меня с ними есть нечто вроде общего понимания, что именно я и есть Тарусевич. Я не могу точно сказать как, но так получилось”.

Еще она ответила на несколько вопросов: “Было ли у Вас намерение эмигрировать?” “Да, в 1974 году. Нам предложили эмигрировать. Получили вызов и подали на выезд. Однако потом передумали”. “На какие средства живет Ваша семья?” “Зарплата мужа, мои переводы, рефераты, уроки”. “Есть ли у Вас друзья здесь и за границей?” “Есть”.

2 июня ...О Толе, доме, решении уехать Лара написала Андропову с просьбой содействовать отъезду всей семьи.

Ларина гипотеза о загробной жизни: как плод живет своей жизнью, своими ощущениями, питанием и средой и не представляет, что ему предстоит в будущем, ничего не знает о духовной, интеллектуальной жизни, так же и мы в преддверии будущей жизни — после смерти — не знаем, какой она будет. Никто оттуда не возвращался.

11 июня. ...Пришла Лара, она была в ОВИРе. Документы не приняли, и она пошла в приемную ГБ — узнать об ответе на письмо к Андропову. Ничего. Вечером поехали к Гнединым (Е. А. Гнедин — в прошлом сотрудник МИД, провел 16 лет в лагерях и ссылке, автор книги “Катастрофа или второе рождение”) — обсудить ситуацию. Ехали на “левой” машине. По дороге нас остановили. “Милиция” — сказал наш шофер. Нам было все равно, только думали, не попадет ли шоферу... У Гнединых было душевно и тепло. Но что они могли посоветовать по существу? Да и что можно сказать...

26 июля. Безумная жара. Опять было несчастье с Ларой — обожгла руку, отворачивая кран газового баллона. Меня мучает совесть, что я к ней не еду. Однако от ужасной жары — безволие, как подумаю о накаленной привокзальной площади в Александрове, об автобусе. В прошлый раз мне стало дурно...

6 августа. Приехала к Ларе около 7 вечера. На прямом поезде до Карабанова — это легче. Здесь Нина Петровна Лисовская — добрый, тихий, деятельный друг. В доме порядок, все постирано, Нина Петровна гладит. Дети милы, хотя Миша слишком возбужден, шумен. Но в общем все, за исключением самого главного, хорошо. Вечером Лара во дворе поливала детей из лейки. Мирная картина. Павлик все время уступает Мише. Миша часто плачет, ссорится; но в общем дети дружат, веселы, деятельны, умны, много читают, много знают.

Ларина рука перевязана. Саня сказал: “Газовые подземные силы на тебя ополчились”. Лара недавно приехала из Владимира. Адвокат хотел отказаться от защиты в суде, потому что он не согласен с позицией Толи, не признающего себя виновным. Но на него нажали из суда: как же судить диссидента без адвоката, надо ведь соблюсти юридические приличия, иначе за границей поднимут шум — и он взял свой отказ обратно. Единственный толк от него — он должен Лару уведомить о дне суда.

Лару вызвали в ГБ сообщить ответ Андропова: семья может уезжать, а Марченко останется сидеть. “Они в самом деле вообразили, что мы уедем без Толи. Идиоты”.

Утром я доглаживала белье, а Лара и Нина Петровна солили огурцы.

11 августа. 8-го, на Ларин день рождения, я была в Москве. Лара тоже обещала приехать. Но не приехала — заболел Павлик. Наутро узнали, что и Лара заболела: то ли отравление, то ли гипертонический криз. Боже мой! Все время чувство нависшей над ней катастрофы. Очень похоже на ее состояние перед 21 августа 1968 года. Отчаянье в связи с арестом Толи. Сейчас еду в Карабаново.

12 августа. Лару нашла в неплохом физическом состоянии, — она делает все, что нужно: занимается детьми терпеливо, любовно, учит их, также и французскому языку, готова ответить на любой их вопрос, улаживает между ними споры. Но — как бы отсутствует. Вечером читали вслух “Капитанскую дочку”. Павлик: умен, внимателен, доброжелателен. Миша: очень способный, особенно к языкам, но трудно сосредоточивается. Все это — в хаосе и беспорядке брошенного строительства, неустройства, неизбывного несчастья...

Мы с Ларой рассказывали детям о нашем детстве. Им было интересно. В моем детском саду преподавали ритмику по системе Далькроза, а у Лары воспитательница закончила до революции Фребелевские курсы.

15 августа. Хотела пожить несколько дней на даче у подруги, но вчера — Мишин звонок. Ларе сказали, что суд над Толей уже идет. Я ринулась в город.

В 4 утра долгий путь с Ларой. В такси до Щелковской — надеялись на автобус до Владимира. Не получилось. Рванули на Курский. А оттуда все-таки взяли машину и к десяти были у Успенского собора во Владимире. Там учреждения ГБ, следственный отдел, прокурор, суд и т.д. Что суд начался — отрицают: Лара говорила с судьей.

Вышли на смотровую площадку у собора. Все необыкновенно красиво, “но не тем сердце полно было”. Ларе плохо. Пошли перекусить в чайную — тихую, чистую. Яичница, чай. Некоторое успокоение и — обратно в Москву.

30 августа. Поехала к Ларе. Письмо ее в ГБ мне показалось неудачным. Но все это, вероятно, неважно — просто письмо, просьба. Пекли “тюремное” высококалорийное печенье — в пятницу Лара повезет передачу. С ней едет Павлик. Он хочет ей помочь.

Арестован Ваня, сын Сережи Ковалева. Жена его — Таня Осипова арестована раньше и сейчас в лагере вместе с Таней Великановой. Ваня, можно сказать, последний из могикан. Все этого давно ожидали, но, как всегда, чувство отчаянья и бессилья, как с Драконом, — отдаем и отдаем лучших. Послезавтра едем с Ларой — во Владимир: должен быть суд.

5 сентября. Владимирские дни. Почему так трудно писать? От неумения писать? От чувства “ярости, бессилья”? Все равно я должна описать эти окаянные дни. Пусть плохо, пусть бездарно. Но есть чувство долга перед историей: я ведь осознаю огромность Толиной личности.

Приехав во Владимир, в гостиницу не пошли: решили, что не попадем. Оказалось, зря — все приехавшие позже устроились в гостинице. А мы с Ларой поехали к архитектору-реставратору, знакомому Герчуков. Квартира заполнена книгами, репродукциями. Его рассказ, как не дали разрушить замечательный Дмитровский собор, где были рублевские фрески. Было постановление городских властей — снести к Олимпийским играм. Рабочие уже накинули петли из троса на колокольню надвратной церкви, прикрепили трос к двум тракторам, которые должны были ее “растащить”. Реставраторы послали телеграмму в Москву, а сами с друзьями стали под арку церкви. Если рушить — то на них. Милиции не было, а уговоры уйти на них не действовали. Трактористам надоело, они уехали, а на следующий день пришла телеграмма — церковь не трогать. Вот такие люди не дают убить русскую культуру.

На следующее утро, 2 сентября, пришли в облсуд. Лара заходит к секретарю. “Не скажем, где будет суд. Вас туда не пустят”. Судья Колосов: “Вы будете свидетелем. Приходите завтра в облсуд”. Это их обычная практика на диссидентских процессах — родных и близких определять в свидетели, чтобы фактически никто не мог присутствовать на суде, кроме “публики” из КГБ или доверенных партийцев. Лара — к адвокату. “Суд в офицерском клубе, рядом с областной больницей и тюрьмой”. У облсуда выстроились солдаты. Вышли судья, еще кто-то и секретарь суда — полная дама средних лет, сели в машину, взяли с собой и адвоката. Мы рванули к троллейбусу, наугад. Доехали до места суда — благо все не очень далеко, подбежали к зданию (опознали по “гаврикам” и солдатам).

Господи! Сколько людей стерегут одного Толю! Трехэтажное старое здание рядом с тюрьмой. “Красный уголок”. Лесенка. Первый этаж. На лесенке типичные морды. Лару пропустили. Иду и я. “Куда?” “На суд”. “Нет мест — Вы опоздали”. Пишу заявление, чтобы пропустили.

Стоим. Приехала Оля Корзинкина — из Хотькова. Она часто приезжала к Ларе и Толе в Карабаново. Ею присутствующие около суда “сотрудники” заинтересовались — русская, молоденькая, еще не примелькалась. Один, со свиной харей и маленькими глазками, — к ней. “Девушка, что Вы здесь делаете? Ехали бы домой, к маме”.

Ходим, сидим на скамеечке в сквере. Рядом сушится белье, бегают дети. Больные гуляют в халатах. Маршируют взад-вперед слушатели офицерских курсов.

В конце заседания мы пошли к заднему выходу — надеялись увидеть Толю, но его вывели спереди. Поехали в город, звонили Пашке, друзьям, перекусили в чайной — и “домой”. Пили чай, прочла им письма из Израиля, от Рубиных, о том, что они были правы, выбрав эмиграцию.

Лара: “Они правы — для себя. Каждый решает этот вопрос для себя. Это вопрос о месте культуры на шкале ценностей. Для меня культура — второе после семьи, детей. Если бы я решилась расстаться с Россией, то только из страха за детей. Для меня наиболее важным является верность себе, независимость в любых условиях. Сохранение своей личности. Желание увидеть мир в молодости было очень сильным, сейчас это не кажется мне таким важным”. Я сказала, что для Павлика все происходящее — непосильная ноша, не им выбранная. “Да, но он — мой и Толин сын, судьба его связана с нашей. Он может и должен нести ее с нами, только это и создаст его как личность”. “Вынесет ли психика?” “Надеюсь. Я вижу, что Саня после многих метаний становится все более достойным человеком”.

3 сентября я была у суда раньше девяти. Не пустили — идет уборка. Как и когда прошла туда “публика” — не представляю. Может быть, ее привезли еще раньше. Прошли журналисты. Приехала роскошная машина с чинами, возможно, из Москвы. Комендант суда — мерзкая личность — выслуживается перед приехавшим начальством. Пропустили Лару и Сережу Некипелова (свидетель). Толя сумел в суматохе перекинуться с Ларой парой слов: “Не беспокойся, я чувствую себя хорошо”. Приехали свидетели из Чуны: какая-то женщина, один Ларин знакомый — полу-китаец, с которым они дружили; Лара помогала его дочерям учиться. Еще лейтенант Смоленский, командир подразделения, в котором служил Сережа Некипелов (Сережа, на свою и наши головы, приводил его к Толе и Ларе в гости). Еще —зубной врач из Чуны, с какой-то лажей о золоте. Все — свидетели обвинения.

У входа в суд продолжали обрабатывать Олю Корзинкину, убеждали уехать. А рядом идет нормальная жизнь: дети, бабы, сушится белье. Сумки с продуктами — офицерам выдали пайки. Двое курсантов упаковывают их в чемодан. Не лезет. “Мамаша, возьмите, перекусите. Вот вафли, конфеты”. Отдала девочке — она стояла рядом. Постепенно у суда собрался любопытствующий народ. “Кого судят?” “Антисоветчика”. “И что ему было надо? Только бы не было войны”. Старуха в темной куртке: “Молодой еще, жалко. И жена убивается. И что же он такого сделал?” Кто-то что-то тихо ей объяснил. Все понятно: “Ах он, мерзавец, родину нашу продает”.

Нас отогнали от двери и вывели Толю. Когда его проводили, мы ему крикнули: “Толя!” Он нас увидел, пытался приостановиться, но его тащили, тянули за руки, толкали в спину. Затолкали в машину, серую, вроде хлебного фургона, но с окошками в передней части.

Лара рассказала все, что происходило в суде, и записала в тетради. Толя был исключительным молодцом, держался умно, прекрасно...

4-го утром опять увидели Толю. Внутрь пустили только Лару. Последний день суда прошел в ужасном напряжении. Толю буквально вытащили из здания суда. За ним — полумертвая Лара. Такой я не видела ее никогда. Трагическая маска. Сначала и слова сказать не могла, только курила непрерывно. “Десять лет — и пять ссылки. Нам не дали даже проститься. Толя был в бешенстве от этого”. Мы долго шли молча.

Толя был осужден за свои произведения, за литературу. За “Третье дано”, за “От Тарусы до Чуны”, за фрагменты новой книги — “Живи как все”. За письмо к Капице о Сахарове, где были слова: “Вы добиваетесь того, что молодой ученый вместо науки пойдет по пути Кибальчича”. Эти слова объявили призывом к террору.

В последнем слове Толя сказал: “Нигде в мире, кроме стран с коммунистическим или фашистским режимом, не судят людей за критику государства, за публицистику, за литературу. Только коммунистический и фашистский режимы защищают свою идеологию таким образом: вместо того, чтобы бороться с ее идеологией, бьют по черепам”.

Мы поехали в облсуд. Лара получила разрешение на свидание. Но — в тюрьме карантин. Поехали к адвокату. “Какую немыслимую позицию занял Марченко на суде! Если бы не это, дали бы меньше. Как же можно было его защищать, с его-то взглядами, с его крайней антисоветской позицией. Советской власти 63 года, и она будет вечно. Но все-таки я сделал, что мог”. Несчастный, боящийся всего и к тому же неумный еврей. Толя от него в суде отказался, но суд отказа не принял — чтобы не получилось суда без адвоката. Я спросила: “Почему Вы не могли настоять хотя бы на том, чтобы меня и еще нескольких друзей пустили в суд? Никого, кроме “публики”, Лары и свидетелей в зал заседаний не пускали. И Толя ходатайствовал, чтобы меня впустили; все-таки в суде был бы еще хоть один близкий человек, кроме жены”.

Когда мы вернулись в тюрьму, дежурная тетка разговаривала крайне неприязненно. Смесь пошлости и жестокости. “Не знаю, когда снимут карантин. Не знаю, что можно передать”.

10 сентября. Были с Мишей у Лары. Лара с Павликом переехали в Москву. Павлику не нравится жить в Москве. “Я не буду ни с кем здесь дружить, мне в этой школе не нравится. Все чужие. Я вернусь в Карабаново, у меня там друзья, и там наш дом”.

13 сентября. Около 7 вечера позвонила Лара из Владимира. Просит меня привезти Павлика — может быть, завтра дадут свидание. Саня с Катей привезли одетого с иголочки Павлика на вокзал. Было около восьми. Удалось выехать только в 0.30. Павлик читает журнал “Глобус”. Редкая эрудиция. Недюжинный, оригинальный ум. Историю и географию знает поразительно. Среди ночи на такси приехали в гостиницу. Комната открыта, Лара спит при ярком свете. Утром — хождение по мукам. В тюрьме дежурит та же самая рыжая тетка, которая была после суда. Монгольские скулы, крашеная, намазана, волосы взбиты. Владимирская тюрьма старая, наверное, есть и потомственные тюремщики. Вот фамилия следователя — Капканов. А есть еще следователь Сыщиков. Лара на приеме у начальника тюрьмы, который вроде бы обещал свидание, а сегодня отказал. Чувствуя все-таки некоторую неловкость, разрешил передать теплые вещи. Эта же рыжая стерва не приняла ничего, кроме сапог, шапки и телогрейки. Особенно Лару расстроило, что не взяли портянки, ведь как без них в сапогах? Лара захватила с собой много вещей — почему-то надеялась, что возьмут. Мы еле дотащили до вокзала то, что осталось. Как она вчера везла все это одна — ума не приложу.

30 сентября. Волновалась за Лару — она ходила по инстанциям с бумагами. Где он? Пришла телеграмма на Ларин запрос. Выяснилось, что Толю целый месяц кружили по стране и привезли опять во Владимир. По телефону я почувствовала ее ярость и отчаянье.

Вечером побежала к ней. Она уже успокоилась: раз нашелся — уже хорошо. Так что тихо посидели, поговорили о детях. Кассацию назначили, но адвоката для кассации Лара не нашла. Один адвокат сказал Ларе: “Простите меня, Лариса Иосифовна, если можете”.

2 ноября. Поехали с Ларой в Верховный Суд. Лара просила, чтобы еще до кассационного рассмотрения ей дали наконец свидание, украденное после суда. Договорились поехать 4-го во Владимир. Но я здорово занемогла. Лежу.

5 ноября. Лара с Павликом ездили во Владимир. Дали свидание! И разрешили две передачи: вещи и продукты. В тюрьме опять рыжая сволочь. Наверное, на двух ставках. “Свидания не получите. К начальнику не пущу”. Но после нажима Лары замначальника Абалкин разрешил продуктовую передачу. Рыжая объявляет, что у нее перерыв. После перерыва — все прощупывала, все перевешивала. “Вы меня не обдурите, я знаю, что это не конфеты, а витамины. Витамины передавать запрещено”. На следующий день — у прокурора, который дает разрешение на свидание. Едут в тюрьму. А там: “Без разрешения Верховного Суда свидания не дадим”. Разрешили передать теплые вещи — опять со скрипом. Та же рыжая, лишая себя отдыха перед ноябрьскими праздниками, откладывает передачу до двух часов.

Лара пожаловалась прокурору, и свидание все же дали — всего на час и через стекло. На улице пасмурно, видно плохо.

“Я думала его поддержать, а он поддержал нас. Весел. Острит. Выглядел лучше, чем на суде”. У Лары после свидания даже какая-то эйфория. Надежда непонятно на что.

В субботу мы с Мишей были у Лары. Павлик тоже повеселел. Лара: “Это видимость, что основное влияние на Павлика — мое. На самом деле от Толи шли дисциплина и понимание, что существенно, а что второстепенно”.

* * *

Дальше — долгие годы тюрем и лагерей до трагического конца. По окончании следствия — Владимирская тюрьма, затем Мордовские лагеря, а затем Чистополь. За все время Ларе дали только два свидания с Толей. Положенных свиданий под тем или иным предлогом лишали. Переписка, стараниями начальства, тоже была сведена к минимуму. Толю постоянно лишали права переписки. На свидании Павлику было трудно, он был напряжен, зажат. Но Толя всегда мог его рассмешить, отвлечь от мрачных дум, занять беседой о друзьях, о Карабанове, о школе...

Только в последний год Толя, после перевода его в Чистопольскую тюрьму, начал писать о прочитанных книгах, реагировал на вести из дома, давал советы... Все просил, чтобы Лара с Павликом посадили в Карабанове яблони. В Москве Лара, кроме уроков и литературной работы, которую ей достали друзья, стала делать замечательных кукол для кукольного театра. Ей эта работа очень нравилась. Мы же все были потрясены ее художественной одаренностью, способностью так быстро, по интуиции, освоить это мастерство. Толя этого увлечения не понимал и в письмах сердился. По-видимому, считал, что Лара должна заниматься другим. Он отвечал Ларе на ее вопросы, отвечал в письмах Ларе и на письма друзей. Часто, при всех Толиных и наших стараниях писать “аккуратно”, письма приходили с вымаранными кусками. Надеюсь, что письма Толи будут изданы и в них читателю раскроется многое в этой уникальной личности.

* * *

...Камень укрепили, засыпали песком и гравием, утрамбовали. Вкопали четыре тумбы, на них закрепят цепи. Лара поставила на могилу цветы в банках с водой. Теперь можно будет посадить  цветы  и кустарники. Растущие раньше повредили при постановке памятника. Было 8 часов вечера — работали больше 12 часов. До автобуса пошли более коротким путем, но после дождя дорогу развезло. Собирались поесть в ресторане — тщетно. Там справляли свадьбу. Правда, Сереже Кириченко обещали дать нам то, что останется после свадьбы. Он неотразим для девушек, и официантки не стали исключением. Пока же мы навалились на горячий чай (у нас были кипятильники), ели хлеб с помидорами и остатками московского сыра.

И все вспоминались и вспоминались те страшные дни декабря 1986 года. Известие о гибели Толи, наш приезд в Чистополь, Ларины хождения по мукам, разговоры с тюремным начальством. Бесплодные попытки хоть что-нибудь узнать о том, как Толя умирал. И похороны.

* * *

Вновь возвращаюсь к своему дневнику:

10 ноября 1986. ...Вчера вечером была у Лары. Она в отчаянии от продолжающейся уже четвертый месяц Толиной голодовки. Рассказала о разговоре в Октябрьском райкоме — вежливом, но вполне бессмысленном. “Что вежливом, и то приятно”. Это в ответ на ее письмо Горбачеву с просьбой о помиловании Толи.

Ей звонили Люда Алексеева из Штатов и Кронид Любарский из Мюнхена, сказали, что относительно Толи идут переговоры, и есть реальная надежда...(Л. Алексеева и К. Любарский — известные правозащитники.) “Как Вы с Павликом относитесь к дальним путешествиям?”. Дай-то Бог! Хотя как грустно, пусто будет без Лары. Но как только я подумаю, что Толя будет свободен, весь вздор о себе, о нас — отступает. И я всей душой хочу, действительно мечтаю, чтобы они уехали за границу, жили там, работали, построили вымечтанный Толей дом. Павлик бы учился. Надо же, чтобы хоть он жил нормально.

18 ноября. Читаю “Время и мы” — израильский журнал на русском языке. Бесконечная череда воспоминаний об обысках, подслушиваниях, допросах... Конечно, это наша жизнь; но понимаешь, что каждый остается с той Родиной, из которой он уехал. А время, несмотря на ощущение глубокого оцепенения, движется. Как когда-то мой Павел сказал — слышно, как трава растет.

21 ноября. Проснулась в ужасе и в отчаянии: “ночью, чуть забрезжут сны, сердце словно вдруг откуда-то упадает с вышины”.

Приснился страшный сон — про Лару и Толю: “Скользкие скалы на море, высокие, торчащие над бурной поверхностью острия. Скала, по которой ползет вверх Лара (там, наверху, Толя, его не видно, скала уходит в небо). Это стена, стена, без вершины, просто скалистая стена. Лара ползет, ползет вверх, в изнеможении, лицо бледное, страдальческое, она все время срывается и падает. Но не расшибается; ползет и падает. Меня вроде здесь нет, но я это вижу и не могу помочь. Ужасно”. Проснулась, бродила по квартире, что-то постирала, наконец, не выдержав, — было рано — позвонила Ларе. Сказала, что сон какой-то нехороший. Она невнятно ответила, что в пальто, спешит. Что-то очень важное, существенное, позвонит потом.

22 ноября. Так вот что было. Лару вызвали в ГБ. “Мы понимаем, что Вы беспокоитесь о судьбе Анатолия Тихоновича. Что бы Вы могли предложить, чтобы изменить ситуацию?”. Лара: “Я уже обратилась к Михаилу Сергеевичу Горбачеву с просьбой о помиловании мужа”. Он: “Но его нельзя помиловать, он совершенно не изменил своего плохого поведения. Кроме того, с просьбой о помиловании он должен обратиться сам”. Лара: “Он этого не сделает. Я это сделала от отчаяния, от страха за его жизнь, из-за его голодовки. Как он к этому отнесется — не знаю”. Он: “Мы предлагаем Вам другой выход — немедленно подавайте заявление об эмиграции всей семьи в Израиль. Вы, Ваш муж и Ваш сын”. Лара: “У меня нет такого желания, но я согласна по единственной причине: чтобы освободить мужа из заключения. Но я не могу это решить одна, за него. Дайте мне свидание с ним. Обещаю Вам, что буду его просить и уговаривать согласиться на эмиграцию. Но сама я не могу этого сделать. Я должна обязательно узнать его мнение. Ведь он попал в тюрьму именно потому, что отказался эмигрировать”. Он: “Свидание дать невозможно. Он лишен свидания”. Лара: “То, что Вы говорите, смешно. Вы готовы отпустить его на свободу, но не можете дать свидание. Что же вы, в наручниках поведете его в самолет?” Он: “Лариса Иосифовна, вы, наверное, не понимаете серьезности ситуации. Там, на Западе, кое-кто интересуется судьбой Марченко. Так мы им сообщим, что Вы отказываетесь эмигрировать. А впереди еще 5 лет тюрьмы и 5 лет ссылки, да еще, при его поведении, срок заключения может быть продлен...” Лара: “Вы можете сообщать что угодно, но это неправда. Дайте мне с ним свидание”. Он: “Я передам Ваше требование. Но 99%, что свидания не дадут”. Лара: “Но 1% есть! Кроме того, я должна обсудить Ваше предложение с родными и друзьями”. Он: “С сыном Павлом?” Лара: “И с ним, и со старшим сыном”. Он: “Но ведь он тоже может выехать в Израиль, у его жены там родственники”. Лара: “Он свои дела решает самостоятельно. Советуется со мной, но решает сам. Прошу Вас, передайте начальству мою просьбу о свидании с мужем”...

23 ноября. Днем — у Лары. Она в полном изнеможении. Когда я ей сказала: “Я бы сделала все, что угодно, чтобы хоть на день сократить его мучения”, — Лара закричала: “Ты не понимаешь, ты не знаешь его. Он может не разговаривать со мной всю оставшуюся жизнь”. Затем извинилась: “Прости, что кричала”. Господи! Это мне ее прощать!

26 ноября. Лара вернулась со второй беседы. Она написала заявление в КГБ с просьбой дать ей свидание с Толей. Каждая фраза согласовывалась с ее собеседником, неким Тополевым из ГБ. Разговор был более спокойный, но все же Тополев ей сказал, что она может потерять все. Это безумно нас гнетет.

Сегодня зашел к нам Сережа Ковалев. Он напомнил случай с Огурцовым. О его освобождении все было вроде бы договорено с французами, но пока согласовывали текст его заявления, “там” (во Франции) все рассыпалось. Кто-то сменился (Жискар д’Эстен?), договоренность лопнула, и Огурцов остался сидеть.

Пашка пошел на биологический кружок. Может ли он что-либо соображать? Жаль его безумно. Но он еще молодой, оправится — а Лара? А Толя? Лара боится, плачет, но надеется. В воскресенье мы были у Михаила Яковлевича Гефтера (историк). Он сказал, что “они” выполняют план по подготовке к гуманитарному форуму “За выживание и развитие человечества” и поэтому готовят освобождение Толи. Рассказал о своем разговоре в ГБ, более раннем — об Абрамкине, редакторе самиздатского журнала “Поиски”, в котором М. Я. и сам принимал активное участие. Абрамкину грозил третий срок. М. Я. говорил с гебистами очень резко. От этого или по другой причине, но Абрамкин был отпущен в ссылку.

29 ноября. Лара попросила меня пойти с ней к Лидии Корнеевне Чуковской. Л. К. согласна со мной: раз дают возможность Толе освободиться, надо уезжать. Главное, что будет жив, что свобода — это конец голодовки. Но она понимает Ларину позицию — как же без него решать его судьбу? Лара: “А потом он против меня объявит голодовку”. Л. К. посоветовала послать телеграмму Горбачеву и просить об освобождении безо всяких условий; но, если опять будут настаивать на отъезде — соглашаться и уезжать.

Люша Чуковская вежливо, но резко сказала то, что говорили другие: “Отпускают — уезжайте”.

Л.К. спросила, что думаю я. “Как баба и слабый человек, схватила бы в охапку, и хоть на Землю Франца-Иосифа”.

Лара показала свое заявление для прессы. Я его переписала:

“4 августа 1986 года мой муж Анатолий Тихонович Марченко объявил голодовку в Чистопольской тюрьме. Цель голодовки — освобождение всех политзаключенных. Он направил сообщение об этом Венскому совещанию по правам человека. В пятницу 21 ноября меня вызвали в КГБ для переговоров о судьбе мужа. Мне предложили в срочном порядке написать заявление от своего имени и от имени мужа с просьбой разрешить нашей семье — Анатолию, мне и нашему 13-летнему сыну покинуть пределы СССР и выехать в Израиль. Сотрудники ГБ обещали, что такая просьба будет немедленно удовлетворена. В понедельник 24 ноября беседа повторилась. Мой муж не хотел выезжать из СССР. Более того, именно отказ от эмиграции, к которой его вынуждали власти в 1980 году, привел к аресту Анатолия Марченко. Дело кончилось приговором на 10 лет заключения и 5 лет ссылки.

Теперь КГБ, пользуясь моим отчаяньем, диктует мне прежний вариант. Мне не давали возможности увидеться с мужем три года, и я не знаю, какова его нынешняя позиция. Однако мой долг и мое желание сделать все для его спасения. Поэтому я ответила, что готова подписать требуемое заявление, если мне будет предоставлено свидание с мужем, и я узнбю, что он не возражает против отъезда.

Мои собеседники были крайне недовольны этой заминкой, но приняли у меня прошение о предоставлении свидания и обещали дать ответ на следующий день. Ответа нет и сегодня. Это затишье тревожит меня, но и вселяет надежду.

Накануне вызова в КГБ, еще ничего не зная о предстоящих мне переговорах, я написала просьбу о помиловании моего мужа, адресованную президиуму Верховного Совета СССР. Я сделала это прежде всего потому, что бессрочная голодовка поставила под угрозу саму жизнь Анатолия. Но у меня были и соображения, позволявшие мне именно сейчас обратиться с просьбой о помиловании.

Сейчас в нашей стране, пусть пока больше на словах, провозглашено новое отношение к независимому мышлению. В последние месяцы, недели, дни мы живем в предвидении перемен, отмечаем прогрессивные тенденции на всех уровнях нашей жизни. Стремление к демократизации, если оно искренне, не может обойти вопрос о политических заключенных, сколько бы их ни было. Вселяет надежду и недавний гуманный акт — освобождена из заключения Ирина Ратушинская.

У меня есть и другие, более конкретные основания надеяться, что моя просьба о помиловании не останется без внимания.

Итак, я жду и надеюсь. И тревожусь. Почему КГБ, встав на известный путь изгнания инакомыслящих из страны, начал проявлять такую спешку в беседах со мной? Откуда категоричность, с которой чиновник КГБ, предвосхищая решение высшего органа власти, заявляет мне о “невозможности” помилования моего мужа? Почему так нервничали при простом упоминании с моей стороны о “прецеденте Ратушинской”?

Почему “они” медлят? Я не знаю ответа на эти вопросы. Ради спасения мужа я готова пойти и на предложенный КГБ вариант, но только если узнаю от мужа, что этот вариант для него приемлем.

Я глубоко благодарна людям, так или иначе проявлявшим сочувствие к Анатолию Марченко. Я прошу всех не ослаблять усилия для его спасения, помочь мне добиться свидания с ним, поддержать мою просьбу о его помиловании.

29 ноября 86 г. Москва. Лариса Богораз”.

Лара рассказала Лидии Корнеевне о написанном ею с Гефтером документе — обращении об амнистии политзаключенных. Сказала, что Фазиль Искандер обещал его подписать. С. В. Каллистратова (известный адвокат, правозащитник) написала отдельное обращение, более юридически аргументированное. Лидия Корнеевна сделала какие-то стилистические замечания, но в общем одобрила. Однако она считает, что сейчас, когда Лара борется за Толю, она должна помедлить с обнародованием этого документа. Лара согласилась.

4 декабря 86 г. Звонок — Лара. Потрясающая новость — письмо от Толи. Письмо короткое, чисто деловое. Он просит прислать посылку, подробно перечисляет, что прислать: сало, 100 рублей и квитанции подписки на газеты и журналы. Очевидно, голодовка прекращена или будет прекращена. Но ведь Толя требовал амнистии для политзаключенных. Неужели ему это обещали? Ведь иначе он бы голодовку не прекратил; мы-то знаем его упрямый характер.

Лара возбуждена, взволнована, счастлива. Значит, ее решение было правильным. Она не говорила об этом, но это чувствовалось. А для чего 100 рублей? Все непонятно и таинственно. Но все равно. Главное — его письмо, его почерк. Такое облегчение, такое счастье...

9 декабря. Звонок. Саня: “Телеграмма из Чистопольской тюрьмы. Толя умер”.

Умер Толя. Как ужасно. Толя погиб. Как ужасно стыдно. Как смотреть людям в глаза? Как стыдно за трусость. Его нет, и мы никогда не узнаем, о чем он думал, что чувствовал в предсмертный час. Ни слова не дойдет до нас из вечной тьмы. Отчаянье. Безумно жаль Лару, Пашку.

Поднялась. Поехала к Ларе. Сразу решила ехать с ними в Чистополь. Сначала думали на самолете, но не могли найти Санин паспорт. Катя поехала на вокзал за билетами, а я к Ларе за Чижом, чтобы отвезти собаку к нам, пока Лары с Пашкой не будет.

10 декабря. Поезд Москва—Казань. Духота. Лара немного спала, но кашляла, задыхалась. Пашка глаз не сомкнул. Едут Саня, Катя, их сын Миша, Коля Мюге — Катин племянник, Гена Лубяницкий — товарищ Сани.

Ночью немного поспала, затем одолевали мысли и воспоминания. Все как-то не очень реально. В полусне почему-то вспомнилась Пресненская пересылка 10 декабря 1968 года, где мы пытались передать нашим в этап теплые вещи: мы с Мишей — нашему Павлу, а отец Лары Иосиф Аронович — Ларе. Они нас мурыжили, отослали в Лефортово. А всех пятерых уже отправили в этап, без продуктов и необходимых вещей. Вспоминала Тарусу, рождение Павлика, то короткое время, когда Лара и Толя были счастливы, перестройку дома. Бесконечные тачки с землей, труд изнурительный. Однажды в сердцах опрокинул тачку: “Надоело все это. Брошу”. Еще через несколько лет, после очередного ареста — Карабаново. Вновь — целеустремленная стройка ДОМА, по собственному проекту. Вспоминалось, как Толя с Ларой приехали к нам с мужем после ультиматума КГБ: или отъезд, или арест. “Я им сказал, что никуда не поеду — пусть уезжают сами. Я здесь живу”. И спросил, возьмем ли мы Павлика, если...

Утром в Казани — бесконечный день. Лара, Саня и Катя с вокзала отправились в Казанское управление ГБ. Там, увидев их, все разбежались. На такси — в аэропорт. Легко достали билеты на дополнительный рейс в 2 часа.

В Чистополе нас встречал Сеня Рогинский (историк, правозащитник). Он прилетел из Ленинграда. Все разузнал, нашел гостиницу — старую, без удобств, но все разместились.

Лара, Саня и Катя отправились в тюрьму. Принимал их замполит Чурбанов и зав. мед. частью Альмеев. “Все было благополучно. У нас с ним были хорошие отношения”. Голодал? “То да, то нет. Жаловался на боли в сердце. Давали лекарства. 8 декабря ему внезапно стало хуже, затруднение дыхания. Повезли в больницу, там бригада врачей. Установили диагноз — сердечно-легочная недостаточность. Делали все возможное. Причина смерти: “острая сердечно-легочная недостаточность”. Зачем он деньги просил? “Это я ему посоветовал, потому что он все деньги домой отправлял”. Коля Мюге и я пошли по больницам узнать, где умер Толя. Центральная больница водников. Там Толи не было. Коля вошел в контакт с медсестрами и узнал наконец, что умер он в мед. части Часового завода. И еще два бессмысленных разговора с врачами больницы и прозектором. Врали невпопад. Только одно повторяли — сердечно-легочная недостаточность.

Старая, неухоженная, темная гостиница. Бывшая купеческая. Но почему-то (мы сегодня ночью говорили об этом с Ларой) здесь сейчас лучше, чем было бы в какой-нибудь новой. Вчера Лара послала телеграммы с просьбой разрешить похоронить в Москве, а до решения — отложить похороны. Лара с Саней и Катей были в КГБ — никого не застали. В обкоме тоже. Поехали опять в тюрьму. “Сопровождающие” все время с нами.

12 декабря. Утром рано получили окончательный жесткий отказ от замполита Чурбанова. Похороны только сегодня. Добились только, чтоб не в 9, а в 11. И еще разрешили отпевание в церкви. Узнали в гостинице, что есть зеленое хозяйство. Туда побежал Коля. Я же купила искусственные цветы — лилии и красные маки. Когда автобус ровно в 11 приехал к гостинице, там уже сидели сотрудники ГБ и тюрьмы. Тюремная администрация показала нам инструкцию, из которой следовало, что хоронить будут они в присутствии родных и близких.

На машине — в морг. Там милиция, сотрудники, милицейская машина. Из нее выскочил какой-то кургузый человек в форме, который пытался не выпустить нас из машины. “Гроб мы внесем в машину сами”. Мы все выскочили из автобуса и прорвались в прозекторскую.

Толя лежал в простом деревянном гробу, закрыт простыней. Лицо открыли: оно было прекрасное, просветленное. Уже потом, присмотревшись, я увидела, как ввалились щеки, сморщилась шея, обвисла складками кожа. Но это было потом.

Стояли молча; тут же “они”, как бы на стреме. Мы внесли гроб в автобус сами, не хотели, чтобы “они” несли.

Поехали в церковь, вполне живую, недавно отремонтированную. Мне, человеку нерелигиозному, церемония отпевания не показалась чуждой. Наоборот, она была органичной, эта служба. При звуках заупокойной молитвы как-то просветленно думалось и вспоминалось. Лара сосредоточенно слушала молитву; для нее это все было необходимо. Пожилой священник произнес молитву со сдержанным чувством. Пели, казалось, что замечательно, две старушки, худой мужчина и девочка-подросток. Когда служба окончилась и я оглянулась, мне показалось, что и на наших сопровождающих происходящее произвело впечатление.

Из церкви мы ехали довольно долго — кладбище в пригороде. Приехали; в белом поле была выкопана могила — очень аккуратно. Снег валил и валил. “Сотрудники” помогли опустить гроб на белых полотнищах в могилу и встали в стороне. Мы по очереди засыпали могилу землей. Был мороз, и комки мерзлой земли падали со стуком. Засыпали около часа. Нам было жарко, “сотрудники” мерзли, переминаясь с ноги на ногу. Вкопали большой деревянный крест. И гроб, и крест сделали заключенные. Лара написала на нем чернильным карандашом: “Анатолий Тихонович Марченко. 23 января 1938 года — 8 декабря 1986 года”. Положили и казенную кладбищенскую табличку. Свежий холм засыпали новым снегом, убрали цветами и красными яблоками; на снегу все это казалось фантастическим натюрмортом. Мы стояли молча, сказали всего несколько слов. Сеня Рогинский: о звездном Толином пути, и что жизнь и смерть его на одном дыхании... Это святая правда, но сколько бы еще он мог сделать, сколько книг написать, если бы не этот крестный путь и безвременная гибель... Кто-то взял водки — мы все понемногу выпили.

2 часа ночи. Вспоминается “вещий” сон именно в тот день, когда Лару вызвали. Может, именно тогда ему было худо. А Толя наверху — может, это и есть небо?

Все собрались в “общей” комнате гостиницы и пытаются восстановить то, что удалось выяснить об обстоятельствах гибели Толи. Сеня глубоко разбирается в ситуации, сопоставляет все , что узнали от Чурбанова, Альмеева, все, что можно было извлечь из ларечной ведомости Толи — что он просил, что покупал. Ведомость отдали Ларе. По ней можно вычислить сроки Толиной голодовки — около 4 месяцев. Что было в последние дни, можно только гадать, с большей или меньшей степенью вероятности, опираясь на сопоставление выуженных фактов, проговорок и т.д.

Сопоставляют, ловят на противоречиях тюремное начальство. Я слышу их возбужденные голоса. Хочется большей тишины. Пошла, напоила всех чаем, опять ушла в “нашу” комнату. Ждала Лару.

Думаю, что мученическая его смерть не разбудит Россию. Чистополь, тихий городок. Дежурные в гостинице, уборщицы охают, сочувствуют Ларе. А я больше всего боюсь рока.

13 декабря. Уже дома. Какое чувство тепла и любви. В Казанском аэропорту после регистрации пассажиров нас все перемещали из одного зала в другой. Летели Лара с мальчиками, Саня и я. Саня летел по чужому билету и паспорту. Вероятно, “они” видели Саню среди пассажиров, а в списке его не было. Но полетели. В Москве поехали сразу к Ларе. Там моя дочь Нина и Люся Ковалева. Как я была им рада. Нина привезла Чижа, он бросился лизать Лару и Пашку. Люся с Ниной убрали в доме, приготовили обед. Мы пытались уложить Лару поспать, но тщетно. Телефон звонил не умолкая со всех концов света. Звонили Павлик с Маей, Синявские, Копелевы. Потом поехали с Ниной домой — обедали все вместе с Мишей, Геней и Темкой (зять). Какие у всех наших хорошие лица. Геня едет в Ленинград с докладом. Заснула сразу, но утром проснулась рано от удара сердца. Плакала. Было так тяжко, что разбудила Мишу. Позвонили Михаил Яковлевич и Елена Марковна. Боялись — можно ли пойти к Ларе. Я сказала: там люди, все равно — слушайтесь сердца.

14 декабря. Панихида в церкви Ризоположения. Народу очень много; в основном знакомые лица. Оля Корзинкина бегала с бумагой — еще один призыв к освобождению политзаключенных. Служба была хорошая, но совсем не то, что было в маленькой церкви в Чистополе.

16 декабря ...У Лары безумно многолюдно, все друзья — Кулаевы, Юра Левин с женой, Некипелов... Это естественно, но убийственно. Курят ужасно. У Сани больное сердце. Схватит нитроглицерин, сосет и курит. Опять и опять обсуждают обстоятельства Толиной гибели. Переутомлены и Саня, и Лара. А сегодня прилетает после лагеря и ссылки Саша Лавут с женой. Лара — чудо — сама решила их встретить. Они с Саней заехали за мной на такси, и мы с комфортом докатили до аэропорта. Саша обнял Лару, приник к ней. Радость встречи. Поехали все к Лавутам. Там дочь Таня, внуки, друзья. Таня с Сашиным другом, Инной напекли пирогов. Сидим вокруг большого стола в их большой квартире. На столе икра и рыба, привезенные с Дальнего Востока. Щебечут дети, наперебой говорим все мы. Водка тоже свое действие оказывает. И какое-то растворение, облегчение. Жизнь все же продолжается. Уезжать не хотелось. Но надо было написать письма. Уезжали “зеленые” — Петра Келли и генерал Бастиан.

19 декабря. Сахарову в Горьком поставили телефон, и ему звонил Горбачев. А на днях Сахаров позвонил Ларе. Очень переживал гибель Толи. Наверное, Сахаровы скоро вернутся в Москву.

22 декабря. Вчера у Лары был приступ пароксизмальной тахикардии. Вызвали скорую. Врач сделал укол, настаивал, что нужна больница. Но Лара отказалась. После укола уснула.

В субботу сделали с Мишей на выставке мобиль из бамбука с незабудками в “стаканах” — я задумала это в память о Толе. Высоко над потолком они вертелись в потоках воздуха...

...В воскресенье я договорилась со знакомым доктором — проф. Магазаником, что он посмотрит Лару. Пришла рано. Было тихо. Звонили Синявские из Парижа, затем наш Павлик из Америки. Голос его звучал так неизбывно грустно. Магазаник смотрел Лару долго и тщательно. Он настаивает на серьезном обследовании и лечении в стационаре.

На этом прерву дневниковые записи.

* * *

...Но камень будет стоять! “К нему не зарастет народная тропа”...

...На следующее утро пошли в церковь. Лара заказала панихиду по Толе, Марку Морозу, поэту Василию Стусу и другим узникам, погибшим в неволе. В переполненной душной церкви долго шла воскресная служба. Крестили множество детей, поминали близких. И, наконец, помянули наших. Служил тот же священник, который отпевал Толю на похоронах. Лару он помнил. Как неистребима потребность людей если не в вере, то в обряде, в выходе из повседневности.

* * *

За год до гибели (5 декабря 85 г.) Толи я сочинила стих — увы, не пророческий.

Доживу, доживу до конца декабря,

Когда в солнцевороте повиснет земля.

В стужу, снег и мороз

Станет день прибывать,

Будут хрусткие льдинки

На солнце сиять.

Как я верить хочу

В повороте из тьмы:

Выйдет друг из тюрьмы,

Выйдет друг из тюрьмы.

 

Сердечно благодарю Ларису Беспалову, Ларису Богораз и Александра Даниэля за неоценимую помощь в этой работе.







Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru