Андрей Турков
Л. Лазарев. Живым не верится, что живы...
Где “пехотнее”…
Л. Лазарев. Живым не верится, что живы… Заметки о литературе, посвященной Великой Отечественной войне. — М.: МИК., 2007.
Как ни покажется странным это слово применительно к сборнику критических статей, перед нами — очень личная книга.
Тридцать с лишним лет назад Юлия Друнина, ровесница автора и тоже участница Великой Отечественной, написала:
Окончился семьдесят третий —
В какую я даль забрела!
Нынче назад оглядываешься совсем уж из невероятной “дали”, из нового века и даже тысячелетия, но для Лазарева, как и для многих ветеранов, это прошлое — по-прежнему “незажившее, незаживающее”, постоянно и властно напоминающее о себе по самым разным причинам и поводам, в том числе — при появлении новых произведений о той давней войне.
С этой темой он пришел в критику и остался ей верен при всех колебаниях политической погоды, во времена крайнего начальственного неблаговоления к ее правдивому, подлинно реалистическому воплощению в искусстве. В сравнительно недавней статье, завершающей книгу, остро и верно сказано, что власть имущие рассматривали частную, неподкупную память о войне во всем ее трагизме “как затаившегося опасного противника, которого надо во что бы то ни стало обезвредить, заставить молчать”.
Со знанием дела сказано: сам критик неоднократно сталкивался с этим неприятием правды, и его собственные статьи шли против течения. Рискну сказать, что формулировка, с какой в застойную пору исключали из партии Виктора Некрасова, зачинателя достоверной “военной” прозы, — “позволил себе иметь собственное мнение, не совпадающее с линией партии”, — в сущности, вполне применима и к его давнему другу, критику.
В “послужном списке” Лазарева множество статей и рецензий о Некрасове, Василе Быкове, Григории Бакланове (едва ли не первый отклик на повесть “Пядь земли”), Борисе Слуцком — о тех, что годами подвергались ожесточенному “артобстрелу”, а то и “ковровой бомбардировке”. Посвятив свою первую книгу пьесам Константина Симонова, он и потом оставался внимательнейшим исследователем творчества писателя. Приветствовал поздний, но замечательный вклад в военную прозу, сделанный Вячеславом Кондратьевым уже повестью “Сашка”. Приметил и другого “новичка” — Анатолия Генатулина.
Книга завершается размышлением, что были “две памяти о войне” — преподносимая как “государственная”, “единственно верная”, со сталинских времен сводимая, герценовскими словами говоря, “на дифирамб и риторику подобострастия” по отношению к “вождям”, и другая, которая, если вспомнить слова поэта, “жила, кипела, ныла” (не побоимся “некрасивого” слова: ныла, как боль, незаживающая рана) в душе народа, заплатившего за победу огромнейшую, тяжелейшую, даже до сих пор в точности не подсчитанную цену.
В искусство эта правда пробивалась долголетними усилиями честнейших художников, которым и посвящена книга Лазаря Лазарева.
Высокий “уровень суровой правды” (“как бы ни была горька”), напоминает Лазарев, был задан уже Твардовским в рождавшейся в самый разгар войны “Книге про бойца” — “Василии Теркине” — с ее шедшими “на дно, на дно, на одно” во время неудачной переправы “нашими стрижеными ребятами”, бесконечным боем в болоте, “где война была пехоте по колено, грязь — по грудь”, с “солдатом-сиротой” на пепелище родной деревни.
Этот уровень был и в первых же стихах, написанных, по выражению Эренбурга, не о войне, а с войны, вроде гудзенковского “Перед атакой”, “скакнул” еще выше в некрасовском “В окопах Сталинграда” и первом же послевоенном романе Василия Гроссмана “За правое дело”, а позже в так называемой лейтенантской прозе, в поэзии Слуцкого и Булата Окуджавы.
“Общий план войны”, как именует критик знаменитые статьи Эренбурга, самим их автором скромно оценивавшиеся всего лишь как “боеприпасы”, а, по словам маршала Баграмяна, бывшие действеннее автомата, — сменялся и дополнялся “крупным планом”: солдатскими, офицерскими лицами и судьбами, а затем живописанием не одних героев войны, но и ее мучеников и жертв.
Слуцкий, как упоминает автор, “старался служить в тех частях и подразделениях, которые “пехотнее” (этим словечком в письмах… он обозначал самую высокую меру военных тягот и опасностей)…” И характерно, что один из последних “всплесков” военной прозы связан с повестями и рассказами Кондратьева, который, пишет Лазарев, “без всяких смягчений сумел рассказать о горемычной пехоте, больше чем на год застрявшей в непросыхающих болотах”, с болью помянутой уже в знаменитых стихах Твардовского (“Я убит подо Ржевом в безымянном болоте…”).
Лазарев напоминает, как после Победы Эренбург писал: “Недавно французы отмечали трауром годовщину уничтожения Орадур-сюр-Глан. Президент Бенеш выезжал на пепелище Лидице. Я думаю о наших Орадурах, о наших Лидице. Сколько их?” В этих словах слышался упрек нашей пропаганде. Это — если не брать выше: Лазарев не раз возвращается к другим прозвучавшим тогда же, сталинским словам — о росте нашей экономики и “быстром” (!) возрождении хозяйства в освобожденных от врага областях, которые на самом-то деле еще десятилетиями не могли (если вообще смогли…) оправиться.
Только литература годы спустя воздала должное невероятным страданиям людей — в белорусских ли “Лидице” (“Я из огненной деревни” А. Адамовича, Я. Брыля и В. Колесника) или в осажденном полувымершем Ленинграде (“Блокадная книга” Адамовича и Д. Гранина с ее, по выражению критика, “уважением к правде — неурезанной, несмягченной, необлегченной” — несмотря на все препоны, которые чинили ей в “верхах”, в самоотверженном стремлении — уж не то, что “пехотнее”, а — по-блоковски, “смиренней, ниже”, дабы беспощадно стереть со страшной действительности “румяна жирные”).
В своем последнем романе “Жизнь и судьба”, испытавшем, как и сам его автор, в 60-е годы муки мученические, Гроссман писал о возникшем молчаливом споре между победившим народом и победившим государством.
Народом, смутно начавшим ощущать не только свой истинный, непомерный вклад в победу, но и заплаченную им, народом, цену за все ошибки и преступления режима. Народом, в котором уже происходил процесс, по выражению историка М. Гефтера, стихийной десталинизации.
И правительством, не желавшим отказываться от усвоенного “стиля” руководства и, напротив, постаравшимся вскоре принять свои, репрессивные меры по обузданию опасной “самодеятельности”, наметившейся было в пору войны.
“…Тем, кто выиграл войну, кто вынес на своих плечах ее главную тяжесть, — с горечью говорится в книге, — …самым решительным образом дали понять, что их заслуги, пролитая ими кровь ровным счетом ничего не значат, что с фронтовым свободолюбием и независимостью будет покончено”.
Однако до конца вытравить этот “вольный дух” не удалось. Лазарев не раз возвращается к мысли, что вынесенный из войны духовный опыт стал впоследствии психологической базой, глубинным источником общественного подъема, происходившего в середине 50-х годов и потребовавшего от власти новых усилий усмирительного свойства.
И в том, что история в конце концов перерешила эту затянувшуюся долголетнюю тяжбу, определенная, немалая заслуга той литературы, о которой с неслабеющей благодарностью повествует книга Лазаря Лазарева.
Андрей Турков
|