Владимир Александров
Глеб Шульпяков. Желудь
Правило имен
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Осип Мандельштам
Глеб Шульпяков. Желудь. — М.: Время, 2007.
В небольшом рассказе Урсулы Ле Гуин из Земноморского цикла “Правило имен” одно не к месту произнесенное имя приводит к катастрофическим последствиям. Маленький неловкий волшебник мистер Горовик превращается в могучего и безжалостного дракона и убивает мага, назвавшего его. А дальше… дальше он вспоминает, что драконы вообще-то питаются молоденькими девушками.
Кроме волшебников в катастрофические игры с именами ввязываются еще и поэты. Нет, последствия их действий не столь разрушительны, но и они способны привести к перемене нормального хода вещей. “Я — сочинитель, Человек, называющий все по имени, Отнимающий аромат у живого цветка”, — пишет Александр Блок. Как будто бы мелочь. Но цветок без аромата не привлечет к себе пчел, а это, в свою очередь, чревато гибелью вида. Позабытое слово Мандельштама отправляет слепую ласточку на срезанных крыльях в царство мертвых, ибо только там слово может “беспамятствовать”.
Поэт всегда свершившееся слово. Результат пути. Тогда слово становится действием, независимо от того, произнесено оно или нет. Настоящая поэзия всегда ритуальна и по-ученому (тыняновские “единство и теснота стихового ряда”), и по-волшебному (стертую метафору “магия слов” никто не отменял).
К чему это? К тому, что поиск слова составляет единственную сущность поэзии. Даже великим он дается “с кровью”.
Новая книга Глеба Шульпякова “Желудь” как раз и посвящена поиску слова. Это лейтмотив почти всех больших и малых стихотворений, вошедших в нее.
Первые четыре строчки книги:
невысокий мужчина в очках с бородой
на чужом языке у меня под луной
раскрывает, как рыба, немые слова,
я не сплю, ты не спишь, и гудит голова…
Следующее стихотворение
а на площади рядом с вокзалом слепой какаду
составляет словечки из мелко нарезанных литер
Следующее
в зябких мечетях души бормочет
голос, который не слышно толком
Далее
как долго я на белой книге спал,
и книга по слогам меня читала
* * *
…немногих слов на лентах языка,
но слишком неразборчива рука
* * *
незнакомой породы слова за щекой
Разные стихи, но одно состояние: ожидание слова. Пока оно неразборчиво, белое на белом, на чужом языке, оно пробормотано, не произнесено. А это мучительно. Голова гудит, сна нет, а слово рядом. Еще одно усилие…
Это усилие может длиться вечность. В конце концов, оно и есть рождение, прозрение, обретение слуха. И чудо.
Шульпяков верит в чудеса. Ничем иным невозможно объяснить его упорное стремление к обретению слова, облеченное во вполне конкретные жанровые рамки.
Глеб Шульпяков широко известен своими путевыми очерками. Собственно говоря, это вовсе и не очерки, а чрезвычайно популярный в англоязычном мире жанр travel. Он опубликовал уже несколько книг путешествий, его единственный роман “Книга Синана” продолжает странствия, смещаясь из пространства во время. И в стихах он тоже создает свой собственный жанр. Дмитрий Бавильский прямо называет его “главным туристом современной русской поэзии”.
Это определение не совсем справедливо. Шульпяков — путешественник, только перемещения в его стихах происходят вовсе не в географическом пространстве. Это в очерках Португалия похожа на Португалию, а Румыния на Румынию. Поэт Шульпяков осваивает иное — культурное пространство. И ищет он не впечатлений, а все то же слово.
Оттого-то, приехав в Мураново, где мы вправе ожидать от поэта обращений к Баратынскому и Тютчеву, он вдруг оказывается втянут в сумрак бунинских “Темных аллей”. Шульпяков-путешественник ищет не новых впечатлений, а узнавания. Ему необходимо находиться в состоянии dejа vu. Подлинным для него оказывается то, что уже свершилось, и свершилось в слове.
Поэма “Запах вишни” — свидание с Чеховым. Герой поэмы то ли Тригорин, то ли Треплев, и то, и другое, и что-то иное. Он экспериментатор, погружающий себя в батискаф имени Чехова, чтобы проверить собственную выживаемость в данных условиях. Подобно борхесовскому персонажу, он пишет свою “Чайку”, при этом изо всех сил стараясь, чтобы “Чайка” у него вышла именно чеховская. Что неимоверно трудно, потому что Чехов оказывается больше “Чайки”, и в текст вторгаются и “Дама с собачкой”, и “Крыжовник”, и, наконец, “Вишневый сад”. И как следствие:
На следующий день я закончил пьесу.
Револьвер — представляете? — дал осечку…
“Чайка” не вышла. Творческая неудача? Напротив.
Благодаря чеховскому вмешательству оживает пространство. Жив вишневый сад, жив Треплев, жив рубеж XIX и ХХ веков. А в нем прекрасно чувствуют себя и бунинские персонажи.
Так создается главное настроение книги “Желудь”. Это тоска, но тоска по мировой культуре. Направление движения Шульпякова-поэта определяется не горизонталью, а вертикалью. И в “Книге Синана” он карабкается к куполу “Айя-Софии” не только за архитектором, но и за Мандельштамом. И восхождение на звонницу храма Усекновения главы Предтечи в Коломенском — продолжение той же вертикали.
А наверху! Под кровлей звонницы,
как на гигантской переносице,
Москва поблескивала линзами
и на меня смотрела пристально…
Так и хочется продолжить
Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила…
Впрочем, здесь сходство и заканчивается. Шульпякова трудно обвинить во вторичности. Он не подражает, он поражается. Он находит в дне сегодняшнем живой дух русской классики, который для него более веществен, нежели современность. Впору расчувствоваться, впасть в пафос. Но и для него находится достойный властитель культурного пространства. Почти по Хармсу.
…все когда-нибудь закончится (курсив Г. Шульпякова).
Хотя сам поэт в это нимало не верит. И посвящает неверию целое стихотворение.
Кто бы узнал о тебе, скажи мне,
князь Апшерона, имевший земли
от Шемахи до Шеки и дальше?
Кабы не строчка на камне…
Единственная незыблемая географическая ценность Шульпякова-поэта — слово. Ему чрезвычайно уютно на топографической карте имен. Здесь на протяжении одного стихотворения, как на одной лестничной клетке, сходятся соседи: Пастернак, Мандельштам, Галич, и весь двадцатый век сужается в масштаб четверостишия.
Зашейте меня, как военный
пакет за подкладку, — Москва!
И гонят по небу, как пленных
Полвека назад, облака.
Культурное пространство обжито, но не покорено. Для последнего героического акта необходимо одно, но решающее действие — обретение слова.
Не отсюда ли и название книги?
Семя всегда было вожделенным плодом поэзии и квантовой механики. Большое, содержащееся в малом, малое, способное вместить в себя большое. Желудь тут на привилегированном положении: он таит в себе дуб, мировое древо. Не всякому желудю дано осуществиться, но от самой возможности перехватывает дух.
Одно из лучших стихотворений книги посвящено такому дереву.
Оно считалось мертвым, но когда
я прикладывал ухо, слышал,
как шелестят листья.
Все листья, что шумели на нем когда-то.
Так прикладывают ухо к морской раковине, так слушают вечность. Это дерево — свершившееся слово. Поэтому его шелест и скрип равны всему сущему. Оно рассказчик и идеальный слушатель. Ему можно даже показать свои сны.
А потому Шульпяков должен беречь этот желудь. Его надежду на обретение слова. И пусть пока
Ни слова я не запомнил.
Ничего еще не потеряно.
Но с тех пор, как только
начинают поскрипывать звезды,
мне кажется, этот язык
утрачен не безвозвратно.
Однажды он вернется
и будет самым прозрачным
среди языков, которые
мы когда-нибудь
обретали.
Владимир Александров
|