Сергей Гандлевский, Андрей Дмитриев, Юрий Карякин, Максим Осипов, Ольга Славникова, Маргарита Хемлин, Светлана Шишкова-Шипунова. Говорят лауреаты «Знамени».
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Сергей Гандлевский, Андрей Дмитриев, Юрий Карякин, Максим Осипов, Ольга Славникова, Маргарита Хемлин, Светлана Шишкова-Шипунова

Говорят лауреаты «Знамени»

Уже в пятнадцатый раз на святках в Овальном зале Библиотеки иностранной литературы имени М.И. Рудомино состоялась торжественная церемония вручения премий журнала “Знамя”.

По итогам 2007 года премий удостоены: Сергей Гандлевский за стихи, опубликованные в №№ 1, 5, 7; Андрей Дмитриев за роман “Бухта Радости” (№ 4); Юрий Карякин за главы из книги “Перемена убеждений” (№ 11), — премия назначена Советом по внешней и оборонной политике; Максим Осипов за очерки “В родном краю” (№ 5) и “Грех жаловаться” (№ 12), — премия по итогам конкурса “Нестоличная Россия”; Ольга Славникова за рассказ “Басилевс” (№ 1); Маргарита Хемлин за повести “Про Берту” (№ 1) и “Про Иосифа” (№ 10), — премия “Глобус” назначена Всероссийской государственной библиотекой иностранной литературы им. М.И. Рудомино; Светлана Шишкова-Шипунова за статьи “Югославская тетрадь” (№ 2), “Философия негативизма” (№ 4) и “Код Даниэля Штайна, или Добрый человек из Хайфы” (№ 9).

Публикуем выступления наших лауреатов.

 

Сергей Гандлевский

Поэзия — двулика. К большинству людей она повернута постной общеобразовательной физиономией, вызывающей довольно скучные ассоциации: смотр-конкурс, “Бородино” ко вторнику наизусть, лысая “народная тропа” к дому-музею. Оттуда, из этих казенных пределов — будь то школьная “лит-ра”, или идиотски-мажорная трансляция в вестибюле метро — поэзия обычно и подает современникам свой безжизненно-авторитетный голос.

Но есть у поэзии и другое, так сказать, человеческое, лицо. Оно знакомо любому, кто сжился за свои сознательные годы с десятком-другим стихотворений, пусть часть слов переврана от обиходного употребления, или даже вовсе заменена на та-та? — та-та?.

Вероятно, оба облика поэзии — разные стороны одной медали, но они разнятся, как Родина-мать и просто мать. Поэзию как отрасль культуры положено чтить, и люди взрослые и просвещенные давят зевоту, но стараются соответствовать, изредка стыдливо блудя мыслью, что в варварском толстовском уподоблении стихов пляске за плугом что-то все-таки есть. Но, рано или поздно, публика нашла бы в себе силы махнуть рукой на приличия и не принимать участия в дурацком спектакле, если бы не тот — у каждого свой — короткий список.

Он составляется не для “галочки”. Когда мы наталкиваемся на поэтическую находку — среди прочих, вполне, вроде бы, “на уровне” стихотворений, — она тотчас воспринимается как переход от слов к делу, хотя именно словами дело и ограничивается. Но слова эти наделены какой-то заклинательной силой: под их влиянием возникает убедительный мираж эмоции, вдох и выдох переживания. Особенно в молодости.

Скромность побоку, отдадим себе должное: поэзия сейчас на подъеме, не в последнюю очередь вследствие нашей в ней заинтересованности. До тех пор, пока цитируется через пень-колоду, пока “в голове не укладывается”, как собеседнику может нравиться виршеплет Х и не нравиться чертовски одаренный Y, — благодаря этим бурям в стакане воды поэзия еще не прошествовала в библиотеку: замкнуться в гордом одиночестве, разделить почетную участь мертвых языков и стать наконец “достояньем доцента”. При соблюдении всего двух условий ей это и не грозит: если авторам, хотя бы изредка, улыбается удача, а читатели не утрачивают способности авторскую удачу ценить.

Одно мое недавнее пробуждение настроило меня на оптимистический лад, даже чересчур — будто весь эпизод сочинен каким-нибудь Андерсеном.

Я разлепил глаза и приступил к ежеутреннему обряду: не вставая с кровати, собирать до кучи окрестный мир, оставленный без присмотра на несколько ночных часов. В левом окне я с удовлетворением обнаружил красное кирпичное здание школы и облако над ним. В правом — исполинский тополь на изрядном отдалении, за счет чего он почти в полный рост умещается в оконном проеме. На ветру дерево мелко содрогается всей кроной сразу, и кажется, что пританцовывает на месте. Эти “два притопа, три прихлопа” скрашивают мне скверные дни тоски и немочи. Все, вроде бы, обреталось на своих местах. Звуки тоже по преимуществу были известные. Немолчный шум машин по переулку, привычно принимаемый здешними обитателями за тишину, внезапный всплеск матерка (видимо, кто-то, подавая из подворотни задом, наглухо перегородил проезд); воробьи разорялись, как и положено, листва шелестела, как должно, а вот, наконец, слух различил нечто новенькое — ну-ка, ну-ка… Сквозь зелень у сталинского дома напротив и сложный уличный гомон доносилось очень знакомое ритмизованное картавое завыванье, слов было не разобрать. Но спустя несколько мгновений я новый звук истолковал и успокоился: кто-то Бродского крутит в записи, или по телевизору передают, или по радио… Утренняя инвентаризация завершена — подъем.

За второй порцией кофе, окончательно отойдя ото сна, я спохватился, что, вообще-то говоря, нечаянно стал свидетелем удивительной живучести поэзии. Голос автора раздавался и мог быть узнан не в тепличном музейно-библиотечном затишье, где на всякий шорох недовольно косятся, а запросто сосуществовал с другими, обыденными и драгоценными, звуками улицы — и ничего: улица только выигрывала.

Ей-богу, такой будничный триумф стоит любой премии! Но о такой жизни поэзии и, главное, уличном невозмутимом признании за ней права на такую жизнь лирик может только мечтать.

Уповая, как и всякий мнящий о себе автор, на подобное везение, я искренне рад и сегодняшнему знаку отличия и от души благодарен сотрудникам журнала “Знамя” за их неизменное и приязненное внимание к моим писаниям. Спасибо.

Андрей Дмитриев

Представим себе обыкновенного, скажем, немца. Вот он утром бреется электробритвой фирмы “Браун” и отправляется на работу. Садится в свой скромный “Опель”, выезжает за ворота и, включив магнитолу фирмы “Сименс”, привычно пропускает на перекрестке “Фольксваген”, затем — “Ауди”, почтительно — “Мерседес”, завистливо — “Порше” и восторженно — “Майбах”.

Теперь представим себе обыкновенного, скажем, русского. Вот он утром бреется электробритвой фирмы “Браун” и отправляется на работу. Садится в свой скромный “Опель”, выезжает за ворота и, включив магнитолу фирмы “Сименс”, привычно пропускает на перекрестке “Фольксваген”, “Ауди”, почтительно — “Мерседес”, завистливо — “Порше” и восторженно — “Майбах”.

Конечно, этот самый немец может бриться голландской бритвой “Филипс”, ездить на работу на японской “Тойоте” или на французском “Пежо”, слушать магнитолу корейской фирмы “Самсунг” и мечтать о, допустим, итальянском “Феррари” или американском “Бьюике”.

Конечно, этот самый русский может бриться голландской бритвой “Филипс”, ездить на работу на японской “Тойоте” или французском “Пежо”, слушать магнитолу корейской фирмы “Самсунг” и мечтать о, допустим, итальянском “Феррари” или американском “Бьюике”…

И вот, представим, они оба, обыкновенные немец и русский, добираются до своих офисов с мебелью от “ИКЕА” и включают свои компьютеры, скажем “Азуз”. И заваривают кофе от “Нестле”…

…Так вот. Я утверждаю, что нет людей, более не похожих друг на друга и менее способных друг друга понять, нежели этот обыкновенный немец и этот обыкновенный русский.

Потому что “Опель”, “Фольксваген”, “Ауди”, а также “Мерседес”, “Порше” и “Майбах” — это немецкие машины, сделанные немцами. И магнитола “Сименс” — это немецкая магнитола, пусть ее и собрали дешевые китайские руки. И если немец покупает “Тойоту” — то вовсе не по той причине, что немцы не умеют производить машины класса “Тойоты”, — просто ему нравится “Тойота”.

Не знаю, гордится ли немец в “Опеле” своей страной, провожая глазами на перекрестке “Мерседес”, “Порше” и “Майбах”. Думаю, что не гордится. Думаю, он и не представляет, что может быть по-другому. Что его страна, его соотечественники, он сам — в состоянии создать и создавать едва ли не весь зримый вещный мир. От зубной пасты и одежды — до автомобилей, стройматериалов, инструментов.

Точно знаю, что русский в “Опеле”, провожая глазами на перекрестке “Мерседес”, “Порше” и “Майбах”, — гордится своей страной. Еще бы — вон сколько у нас появилось “Мерседесов”, “Порше” и “Опелей”!.. И собой гордится, потому что зарабатывает достаточно, чтобы содержать “Опель”, покупать мебель от “ИКЕА”, ремонтировать квартиру инструментами от “Боша”, красить стены финскими красками…

Мы живем в странной стране, которая работает не покладая рук и не только ведь нефть с газом, уже произведенные Богом, производит, что-то ведь и еще… — но вещный, осязаемый, рукотворный повседневный мир создает за нас кто-то другой. Тот же обыкновенный немец.

Может быть, из-за этой несуразицы столь гипертрофированы и болезненны у нас проявления национальной гордости — и столь легко переходят они в проявления национального самоуничижения.

…Быть может, единственное место, где русская жизнь не химерична, осязаема и несомненна, — это книжная полка.

Конечно, и у немца есть полка с немецкими книгами — да еще какими!

Но дело в том, что у русского если и есть непререкаемо свое — так это только книжная полка с русскими книгами.

Может быть, мой русский в “Опеле” (скорее, даже внуки его) и доживет еще до спокойного, уверенного и, главное, привычного сознания, что мы в состоянии создать достойный вещный мир вокруг нас и даже предложить его на равных немцу.

Пока же, подобно тому рабочему, которому, что ни предложи сделать — он сделает пулемет, мы, за что бы и с какой целью ни брались — производим русскую литературу. И прозу в том числе.

И потому мне странны утверждения, что у нас нет литературы. Это все равно что утверждать, что нет нас и что мы себе только снимся.

Юрий Карякин

Когда в 1992 году я побывал у Солженицына в Вермонте, записал такие его слова: “Беда той стране, в которой слово ДЕМОКРАТИЯ стало ругательным. Но и погибла та страна, в которой ругательным стало слово ПАТРИОТИЗМ”. Вот его и мое кредо. Назначение литературы, культуры вообще — в единении этих принципов.

Сегодня кто только не произносит хулы ушедшим девяностым годам. Да, тогда начинался наш “дикий рынок”. Но это был еще и дикий рынок идей, полемики. Тех, кто выступал за ДЕМОКРАТИЮ, обвиняли (а сегодня уже обвиняют особенно злобно) — в “западничестве”, в предательстве интересов России. А идеи ПАТРИОТИЗМА были узурпированы коммунистами и националистами всех мастей. В их речах и писаниях слова “патриот, “патриотизм”, “патриотический” встречались так часто, что просто налезали друг на друга. А вот в словнике Пушкина (я тогда специально посмотрел) — слова эти встречаются крайне редко, вроде Пушкин наш был вовсе и не патриотом… И кто же у нас в России больший патриот — тот, кто создал русский язык, или тот, кто, используя его (причем не очень грамотно), орудует словом “патриотизм” как инструментом в очередной личной сваре?

После семидесятилетнего коммунистического долгостроя Россия лежала как человек, потерпевший поражение. А, казалось, не было страны, более предупрежденной, чем Россия, предупрежденной ее художественными гениями, — об угрозе бесовщины и грядущего хама.

Как выпутываться человеку, потерпевшему поражение, и всей стране?

Искать причины в себе. Выкарабкиваться, а не кричать всем остальным, что я, мы всех вас лучше и всем вам укажем дорогу к счастью.

Россия уже начала, начинает выкарабкиваться, хотя порой страшусь — ее глухоты к предупреждениям своих гениев и неспособности извлечь уроки из собственной судьбы. Страшусь размножения новых псевдопатриотических, национал-социалистических и коммунистических “вождей” и идеологий, которые, во-первых, снимают с людей личную ответственность (“я” как “я” ничто, а в составе большого “МЫ” — оказываюсь могучей силой) и, во-вторых, допускают снятие ответственности с народа. Народ несет свою ответственность, хотя нам по старой прогрессистской традиции кажется: народ всегда прав. Народ должен нести ответственность. Личную! Ведь народ — это большая личность (по Достоевскому).

Кому легче устремиться вперед: человеку свободному или освобождающемуся? Свободный идет вперед и удивляется несвободе. Освобождающийся добывает свободу, одолевая свою несвободу, сбрасывая путы на новом пути. Так и с народом, и со страной.

Путь к освобождению человека в нынешней России не может произойти без патриотизма. Без свободных людей нет творчества, а без творчества нет и великой страны. И еще: патриотизм истинный противоположен национализму, потому что для патриота все родное (“любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам”), кровное и общечеловеческое, гуманистическое — соединены в нечто целое. А для националиста быть патриотом своей родины и одновременно патриотом Земли, планеты — вещи противоположные.

Истина и Родина — в одном пространстве. Без истины нет родины, без родины нет истины.

Максим Осипов

В центре Москвы столичный журнал “Знамя” награждает меня премией первого парня на деревне. “Затейливо”, — сказал бы другой деревенский парень, Петруша Гринёв.

Я признателен журналу за премию, а еще больше за то, что мои тексты опубликованы. С журналом “Знамя” соединено для меня многое очень хорошее — здесь печатался мой отец, Александр Фихман, он писал под псевдонимом Марьянин. Встреча с журналом — немного и встреча с отцом. И, в общем, я стараюсь не писать того, чего не мог бы посвятить его памяти.

Теперь — несколько слов о том, что вы напечатали. Это первый опыт публикации собственных немедицинских текстов, хотя я что-то записываю вот уже лет пятнадцать. Незаписанное мне всегда кажется небывшим. Оно как будто не осуществилось до конца, не получило той полноты бытия, к которой призваны все мы, всякое событие с нами.

Возможно, художнику таким же небывшим кажется ненарисованное, и так ли уж важно, будет ли оно написано с натуры или родится в воображении? А существенно тут, по выражению моего друга и учителя священника Ильи Шмаина, саморазвитие правды. Саморазвитие правды — и больше ничего. Вот это определение искусства я воспринял у него, и о нем, об отце Илье, был мой первый текст, отданный в “Знамя”. Наградили вы меня, правда, за другое — за повествование о моей работе врачом в Тарусе.

Нельзя одновременно быть и микробом, и микробиологом. Так и есть — нельзя, очень опасно и участвовать в жизни, и подсматривать за нею, и каждый раз даешь себе слово этого не делать, и всякий раз все менее искренне, потому что нет большей радости, чем когда сочиняется, формулируется, записывается.

Конечно, жизнь — не только “средство для ярко-певучих стихов”. Есть реальность нашего тарусского существования и реальность слова о нем. Интересно взаимодействие этих реальностей. Публикация моего первого текста в пятом номере “Знамени” сыграла чудесную роль. Вокруг больницы, вокруг нашей работы в ней стали происходить удивительные события, все очень странно и интересно перепуталось. Как бы вычурно, литературно это ни звучало, но во всем происходящем я теперь усматриваю фабулу, реализацию замысла. Многое дается большим трудом, но и сами трудности, и люди, которые эти трудности создают (я говорю о начальстве), — все кажутся неотъемлемой частью плана. Хочется надеяться, что повесть, внутри которой мы находимся, окажется не вполне русской, с нерусским концом, но не все зависит от нас. Нашлись люди — из числа читателей, которые активно нам помогают, и нашлись те, кто с удвоенной энергией пытается мешать, — тоже из числа читателей. Так что слово, хоть и малы сейчас тиражи серьезных журналов, по-прежнему имеет в нашей с вами стране исключительную силу. В этой чувствительности к слову — наша надежда. Было бы что сказать.

Ольга Славникова

Я радуюсь, став лауреатом премии журнала “Знамя”. Сегодня все литературные премии явственно разделились на экспертные и идущие от “коллективного разума”. “Толстожурнальные” премии, пожалуй, самые экспертные из всех: они присуждаются коллективом профессионалов, постоянно читающих, редактирующих, рецензирующих современную литературу, целиком погруженных в литературный процесс.

Почему я ценю экспертные премии выше “коллективных”? Потому что они ближе к сути литературы. Они более свободны от PR-миражей, обязательных к чествованию писательских репутаций и прочих мнимостей, способных заслонить действительные достоинства или недостатки литературного текста. Только эксперты могут опознать и представить читающей публике нового автора. Литература, в отличие от науки, движется от известного к неизвестному. Это движение обеспечивается прежде всего профессиональным чтением всего поступающего литературного материала. В этом смысле роль “толстых” литературных журналов трудно переоценить.

Существование “толстых” журналов постоянно ставится под вопрос. Они вызывают сильнейшее раздражение у некоторой части модных литераторов. Казалось бы — почему? “Толстяки” не вмешиваются в процессы книжного рынка, не отнимают у издательских звезд их пиара и их тиражей. Журналы живут своей профессиональной жизнью, честно работают на свой “внутренний рынок” и формируют у своих читателей те мнения и представления, которые все равно недоступны для поклонников Минаева и Робски. Откуда тогда постоянные нападки на “толстожурнальную мафию” и “устаревший формат”? Причина раздражения одна: закрытость “толстожурнальных” площадок для рыночных фантомов, выдаваемых пиарщиками за современную русскую литературу. И не то чтобы успешные литераторы, вписавшиеся в рынок, так уж обивали пороги “Знамени”, “Нового мира” или “Октября”. Но сам факт существования этих небольших крепостей вызывает у имитаторов чувство незащищенных тылов. Тем более, что крепостицы постреливают из пушек: нигде не печатают критики сильнее и аргументированнее, чем в “толстых” журналах.

В книжном магазине все писатели равны перед читателем. Все — авторы книг, выложенных на продажу, и на обложке каждой единицы товара написано, что автор Имярек — большой писатель, его произведение — значительное событие. Продвижение автора на рынок происходит по тем же законам, что и продвижение майонеза — но на книге, в отличие от пищевого продукта, нельзя напечатать состав ингредиентов. Поскольку человек, покупающий книгу, ее еще не читал, то и выбрать он старается то, что по каким-то признакам похоже на уже прочитанное. Перед ним — тысячи упаковок с буквами, и ни один автор не хуже и не лучше другого. Здесь, в гипермаркете умственной пищи, подлинная литература теряется уже потому, что имитации превосходят ее числом.

“Толстый” литературный журнал есть сложный культурный феномен. Он устроен так, чтобы опубликованные романы, рассказы, статьи и эссе отражались друг в друге и усиливали друг друга — независимо от намерений авторов и даже редакторов журнала. Номер “толстого” журнала — большая органическая молекула литературного процесса. Одновременно модель “толстого” журнала построена по принципу пайка. В советские времена, когда хороших книг было не достать, номер “Знамени” или “Нового мира” представлял собой сбалансированный и энергетически насыщенный рацион, позволявший читателю утолить культурный голод. Даже одной книжки “толстого” журнала было достаточно, чтобы в условиях культурного вакуума прожить месяц. Сейчас все издано, все как будто доступно. Но переизбыток генетически модифицированного литературного продукта, поведение издателей, занятых конвертацией бумаги с буквами в бумагу с водяными знаками, отсутствие культурной навигации в мире книжного бизнеса — все это приближает нас к моменту, когда мы снова, чтобы не отравиться и не сойти с ума, сядем на паек. И вот тогда порадуемся, что “толстые” литературные журналы живы несмотря ни на что.

Я еще раз благодарю журнал “Знамя” за высокую оценку моей работы.

Маргарита Хемлин

Я пишу истории. Они складываются исподволь, движутся в неизвестном никому направлении, перекликаются.

История оборачивается судьбой или судьба историей, непонятно. Хорошо, что об этом можно не думать.

Лучшим рассказчиком историй, которые оказались написанными мной, был бы мой отец, Михаил Соломонович Хемлин. Он сказал бы мне по поводу присуждения этой премии: “Ну и шо?”. И я бы поняла, о чем он.

Но его нет. И я сама говорю себе: “Ну и шо?”.

Когда я приезжала к родителям — из Москвы в Чернигов, папа спрашивал об артистах, политических деятелях: “Какова судьба постигла такого-то, такого-то?”. Он перевирал фамилии, а если не мог вспомнить, махал рукой и требовал: “Обожжи, обожжи, счас вспомню, как его”. Чаще всего не вспоминал, и тайна судьбы, которую я как столичная жительница должна была поведать, оставалась для папы нераскрытой.

Он именно так и спрашивал: “Какова судьба постигла…”. А мне было лень говорить.

Папа, восполняя образовавшийся провал в беседе, рассказывал истории про соседей по двору, по гаражу, по улице. Про сокровища, которые дядя Антон — солдат Армии Людовой, — привез из Германии. В конце концов выяснялось, что отец имел в виду четыре серебряные ложки.

Он рассказывал о своих родственниках так, будто только что, сию минуту, понял смысл их существования. Сопровождал рассказ обязательным: “Но и это еще не всё”. Он мне не сообщил это самое всё. Пощадил.

Его собственная судьба, судьба человека, родившегося в еврейском местечке Остер в 1928-м, трагическая, полная смертей близких и родных, не казалась ему удивительной. Мне тоже. Потому что он был моим отцом, а не библейским героем. Так я считала.

Наш дом в Чернигове заселяли в 1964 году, и вышло, что пятиэтажка к началу нового тысячелетия совершенно овдовела. Когда в мае 2007-го папа умер, соседки, вдовы с первого до последнего этажа и с первого до последнего подъезда, говорили: “Умер последний великан”.

Папа и в самом деле был великаном, который говорил на особом языке, мыслил по-особому и к старости совершенно утратил связи с реальностью. Не сошел с ума, но окончательно поверил в существование некоего собственного мира и отдался ему со всей страстью человека, надеявшегося прожить вторую жизнь.

Мы с мамой и сестрой тянули его обратно. Он не хотел. Не желал.

Библейские времена не кончаются, не иссякают, великая Книга пишется каждой судьбой, пишется простыми словами, почти непереносимо ясно. И каждая судьба, постигшая кого-либо из смертных, есть краткое продолжение и дополнение бесконечной истории, явленной Богом.

Мы живем в мире простых вещей, утверждал Честертон.

Мне кажется, они могут невероятно переплестись, сцепиться; могут притвориться сложными, чтобы больше понравиться интеллектуалам. Но они — просты. Абсолютно прозрачны. Сквозь них виден свет.

И еще — отвечаю-таки на вопрос папы: “Ну и шо?”.

Папа, я понимаю, что без тебя и мамы — Веры Айзиковны Мееровской — не было бы моих историй. Я благодарна тебе и маме.

Я понимаю, что моих историй не было бы без моих дорогих, любимых людей — Юрия Владимировича Томашевского, Григория Марковича Цитриняка, без моего мужа Вардвана Варжапетяна, без моей сестры-близняшки Аллы Цитриняк.

Я благодарна журналу “Знамя”, редактору Елене Владимировне Хомутовой.

И конечно, я благодарна учредителю этой премии — Библиотеке иностранной литературы имени Маргариты Ивановны Рудомино.

Спасибо.

Вот, папа.

“Ну и шо?” — “Ну и то!”

Светлана Шишкова-Шипунова

Место критики — в конце журнала. Но многие (и я в их числе) начинают читать журнал именно с конца, с маленьких рецензий в “Наблюдателе” и развернутых статей в разделе “Критика”. Я знаю, что нигде, кроме как в журнале, я этого не прочту, в то время как журнальные проза и поэзия рано или поздно будут изданы отдельными книгами.

Печататься в разделе критики — большая честь для автора. Одно дело, когда ты приносишь в редакцию рассказ или повесть. Как говорится, имеешь право. Другое дело, когда предлагаешь критическую статью. Тут ты как бы заступаешь на чужую территорию, тем более если это — территория журнала “Знамя” — вотчина наших ведущих литературных критиков.

В свое время я очень удивилась, когда мою первую, довольно критическую рецензию на один уже прославившийся к тому времени роман не только приняли, но и поставили в ближайший номер, посоветовав писать еще. После такого вдохновляющего начала как-то сами собой написались еще несколько критических статей о наиболее заметных книгах 2007 года.

Поскольку прежде я никогда в этом жанре не работала, сегодняшняя высокая оценка мне особенно дорога и приятна. Спасибо редколлегии журнала и персонально редактору отдела критики Карену Степаняну, работать с которым было легко и приятно, потому что он исключительно бережно, деликатно обращается с авторским текстом.

Я не считаю себя профессиональным критиком. Книжки читаю в свое удовольствие. Прочла — зацепило — написала. Не прочла — не зацепило — не написала. Мне нравится, что редколлегия “Знамени” предоставляет автору полную свободу суждений и оценок, даже если это не совпадает с уже сложившейся точкой зрения. Я вообще считаю, что чем больше разных мнений высказывается об одной и той же книге, тем лучше для автора. По крайней мере, он получает разносторонний анализ своего произведения. И сколько бы ни заявляли наши писатели, что их “не интересует” или “не волнует”, что там пишут про их книги критики, это неправда. Любому автору, даже самому известному и признанному, нужна оценка написанного, он ждет ее и с интересом, и с волнением.

Что смущает. Все критики пишут, в сущности, об одних и тех же книгах, выходящих из-под пера одних и тех же авторов. Эта обойма не так уж велика, а за скобками остается большой сегмент литературы, которого серьезная критика практически не касается. Чем-то просто брезгует, а чего-то в упор не видит. Из-за этого практически утрачены влияние критики на формирование литературных вкусов и ее роль в открытии новых имен. Ту и другую функцию узурпировали книжные издательства. Критика же становится все более элитарной, замкнутой внутри литературного сообщества.

И еще одно соображение. Между сообществом критиков и жюри литературных премий (а это одни и те же люди, каждый год меняющиеся местами) идет некое соревнование: критики угадывают, и предсказывают, и сердятся, когда вышло не так, как им бы хотелось. А члены жюри словно нарочно стараются быть именно неожиданными, непредсказуемыми и даже непонятыми.

Почему бы жюри литературных премий не сопровождать свои решения хотя бы коротким меморандумом — с изложением мотивов решения и указанием на те достоинства произведения, которые позволили отдать ему предпочтение перед другими? Как-то странно, что слава книг-победителей так быстро рассеивается, и уже на следующий год никто их не перечитывает и не вспоминает. А ведь выдающееся произведение должно жить не один премиальный сезон, а долго, очень долго.

Все мы ждем появления великого романа. А его все нет и нет. Наверное, потому, что нет великого писателя. Все-таки масштаб произведения во многом зависит от масштаба личности автора. Не потому ли сейчас такой интерес к биографиям классиков русской литературы — Пастернака, Толстого… К экранизациям Булгакова, Достоевского…

Впрочем, это тема для серьезного разговора, а у нас нынче праздник.

Желаю всем нам в 2008 году хороших книг и толковых рецензий.

Спасибо!



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru