Александр Снегирев
Два рассказа
Об авторе | Александр Снегирев родился в 1980 году в Москве. Окончил факультет гуманитарных и социальных наук и аспирантуру Российского университета дружбы народов.
Лауреат премии “Дебют” за 2005 год в номинации “Малая проза”. С рассказами впервые выступил в журнале “Знамя” (2006, № 7). Опубликовал цикл рассказов “Русский размер” в “Антологии прозы двадцатилетних” № 3 — СПб., 2007, и роман “Как мы бомбили Америку” — СПб., 2007, отмеченный премией Союза писателей Москвы “Венец” (2007).
Любовь
Солнечным майским утром я шел переулками от Тверского бульвара к Тверской. Выйти надо было где-то посередине того отрезка улицы, который находится между Триумфальной и Пушкинской площадями. Моей целью был красивый сталинский дом горчичного цвета с зеленой изнанкой крыши, свисающей над стенами. Когда я узнал, что вся процедура будет проходить в этом доме, то очень обрадовался. Никогда не был внутри, довольствовался только тем, что, проходя мимо, любовался им снаружи.
Вокруг все трепещет и чирикает от весны. На скамеечках обнимаются влюбленные, ветви деревьев покрывают бесчисленные зеленые шарики начавших уже распускаться почек. Кажется, что это капсулы с краской, которые вот-вот лопнут и забрызгают мир ярко-зеленым.
В Трехпрудном переулке слышу крики:
— Помогите, люди добрые! Ради бога, помогите! Люди добрые! — и так далее без особого разнообразия. Судя по тембру голоса, крики принадлежат человеку пожилому, скорее всего, старушке. Они разносятся над тихим, переполненным весной переулком, никак не задевая прохожих. Те идут себе спокойно по тротуарам, и редко кто вертит головой, чтобы хотя бы полюбопытствовать, откуда и по какой причине доносятся призывы о помощи. Я головой верчу.
После недолгих поисков замечаю седую косматую голову, торчащую из верхнего окошка четырехэтажного дореволюционного дома. Голова принадлежит особе женского пола лет восьмидесяти. Я продолжаю свой путь, не выпуская седую голову из виду. Крики тем временем не утихают.
Шедшая навстречу парочка людей с широкими азиатскими лицами останавливается. Он одет в оранжевый комбинезон работника коммунальных служб, она в “штатское”, хотя уверен, что ее работа связана с таким же комбинезоном или с синей накидкой поломойки в кафе или супермаркете. Он снимает руку с ее плеча (парочка шла в обнимку) и, блеснув золотыми зубами, кричит седой голове:
— Что с вами случилось?!
Голова отвечает, сохраняя трагические нотки, насколько это возможно, когда кричишь:
— Дочка уехала на дачу! Меня заперла! Я уже три дня сижу так! Помогите!!!
Самые любопытные прохожие теперь поглядывают и на азиатскую парочку, проявляющую необычную для большого города обеспокоенность чужой судьбой. Во взглядах прохожих есть ирония, мол, сразу видно, что приезжие, не москвичи. Впрочем, даже самые любопытные удовлетворяют свой интерес, не убавляя шага. Никто и не думает остановиться.
— Дайте мне телефон вашей дочки, я ей позвоню! — орет золотозубый.
— Дочка на дачу уехала, меня заперла! Помогите!!! — вопит голова, не внимая просьбе жалостливого гастарбайтера.
Его спутница, в свою очередь, принимается дергать своего мужика за локоть, почувствовав, что его сердобольность вызывает у окружающих большее недоумение, чем старческие вопли о помощи. Того и гляди вызовут милицию, те начнут проверять регистрацию, проблем не оберешься…
Я в этот момент уже пересекаю ось общения “гастарбайтер — седая голова” и, обернувшись напоследок, сворачиваю в переулок. Ситуация ясна. Голова принадлежит старушке в склерозе. Возможно, что ее дочь не оставляла ее на три дня, а полчаса назад вышла в магазин за продуктами. Просто старушка приняла это время за три дня и решила, что оказалась в отчаянной ситуации. Однако вполне вероятно, что время для нее течет так же, как и для большинства людей, тогда родственники и вправду уехали, оставив беднягу дома. Когда живешь с человеком, страдающим старческим маразмом, милосердие приобретает иные свойства. А если у этого человека вдобавок плохой характер, то соблюдать почтение к старости становится невероятно трудно.
Я поднимаюсь к Тверской. Вот дом, вот подъезд. Моя цель — квартира номер двадцать два, там живет Тима-татуировщик. Тима должен нанести на мое плечо сказочную птицу-сирина, в дополнение к прежней татуировке.
Лет пять назад у меня был роман с девушкой Любой. Она была на редкость спортивной особой и обожала сноуборд. Мы познакомились в декабре, то есть в самом начале сезона катания. Наши отношения строились на противостоянии, Люба тащила меня на снежную гору, а я ее — в постель. Лезть на гору жутко не хотелось, мысли о промокших штанах, промозглом ветре и постоянных падениях меня отпугивали. Любино же тело, состоящее из прекрасной задницы, гибкой спины и упругой груди немаленького размера, меня привлекало гораздо больше. Наш сезонный роман завершился с появлением первого луча весеннего солнца и началом распродаж лыжного оборудования. Люба поняла, что я никакой не спортсмен, а только таковым притворяюсь исключительно ради того, чтобы пользоваться ею, а я понял, что устал играть чужую роль. Мы расстались, и ничего бы не напоминало об этой связи, но за ту зиму я умудрился сделать себе на правом плече татуировку. Выглядела татуировка просто: красное сердце, внутри которого написано слово “ЛЮБОВЬ”. Меня очень забавляла игра слов: имя подружки совпадает с главным словом языка. Должен признаться, что я не обожал Любу больше других, просто мне давно хотелось подобную татуировку, а подходящей кандидатуры не представлялось. Так что, встретив Любу, я тотчас решился. Остался в выигрыше: в тот момент Люба поверила в мои глубокие чувства, а я заполучил тату, честно посвященную ЛЮБВИ.
Теперь у меня другая подружка. Катя. С Катей я встречаюсь дольше, чем с Любой и остальными, и наши взаимные чувства посильнее. Однажды, выпив лишнего, я расчувствовался и, поддавшись сентиментальному желанию поведать Кате правду о своей жизни, разболтал истинную историю своей татуировки. Узнав, что слово “ЛЮБОВЬ” означает не только мою симпатию к этому великому чувству, но и имя конкретной девушки, Катя взбесилась не на шутку. Вскоре страсти улеглись, но трещина в отношениях наметилась нешуточная. Каждый раз, видя мое плечо, Катя скрежетала зубами, а плечо, при нашей совместной жизни, маячило перед ее носом постоянно. Я зарекся откровенничать с кем-либо, но было поздно. Я решил не мучить Катю, а заодно и обезопасить себя: кто знает, что придет в голову моей подружке. Откусит еще кусок моего плеча с надписью “ЛЮБОВЬ”, пока я сплю, бегай потом по врачам с этим откусанным куском и умоляй, пришейте, мол, дяденька, мне плечо! Помню, в детском саду приятель Ромка катался на санках, высовывая от восторга язык, а, наскочив на кочку, захлопнул челюсть. Молочные Ромкины зубки оказались достаточно острыми для того, чтобы оттяпать ровно половину его же язычка. К счастью, поблизости оказалась Ромкина мама, школьная учительница литературы, женщина с крепкими нервами. Услышав истошные вопли собственного чада, она кинулась на помощь и, увидев сыночка с окровавленными подбородком и шарфиком, как если бы он был вампиром после трапезы, не упала в обморок, а, взяв себя в руки, отыскала в снегу маленький розовый кончик сыновнего язычка. Она схватила его одной рукой, сына другой и, оставив санки на попечение других мамаш, кинулась в больницу. Язык пришили, да так, что Ромка даже не шепелявил потом, а гордо высовывал его при каждом удобном случае.
Нарисовав себе такие картины, я придумал наилучший выход из сложившейся ситуации — предложил Кате увековечить ее образ на своем теле, изменив значение уже имеющегося красного сердца с пресловутым словом.
Так как Катя обожает художника Билибина, прославившегося своими иллюстрациями к русским сказкам, то я предложил ей переделать мою татуировку следующим образом. К уже имеющемуся сердцу сверху приделывается сказочная птица-сирин с Катиным лицом. Сердце же она попросту держит в когтях, отчего смысл картинки меняется в корне. Выходит, что Катя держит в руках мое сердце, а заодно и одну из моих бывших. Неплохо.
Катя идею одобрила. Я разыскал мастера Тиму с хорошими рекомендациями, мы долго обменивались посланиями, в которых я отправлял ему Катины фото и пожелания по рисунку, а он высылал мне на утверждение эскизы. В итоге, после того, как Катя все одобрила, я отправился к Тиме, проживающему на Тверской.
На площадке перед лифтом имелось четыре двери, номер квартиры был только на одной из них. Прикинув, какая из дверей могла бы быть обозначена цифрой “22”, я дернул за веревочку, торчащую над дверью. Послышался мягкий перезвон. Дверь распахнулась, на пороге — парень лет тридцати восьми, с приятной улыбкой, высокий, рыжий.
— Леша.
— Тима.
— Очень приятно.
Мы пожали друг другу руки, Тима остановил мой порыв снять кеды и позвал на кухню. Я иду мимо двух комнат с распахнутыми дверями. Квартира расположена в торце здания, и поэтому окон больше обычного. Кроме окон мой зоркий глаз приметил старинный круглый стол, низкое кожаное кресло на латунных колесиках, тусклый портрет дамы в берете и бритую наголо шатенку, рисующую что-то за мольбертом. Шатенка приветливо улыбнулась.
На кухне я понял причину Тиминой просьбы не снимать обувь. В углах трепещет паутина, повсюду разбросаны тюбики с краской, на серванте красуется бутерброд, сыр на котором засох и покоробился, видимо, бутерброд пролежал здесь не один день. Стенку за плитой и раковиной покрывают многочисленные жирные брызги. По стенке мне ходить, разумеется, не надо, но чистоты, требующей снимания обуви, нет и на полу, изначально белый кафель заляпан остатками еды.
— Давай я сейчас порисую, а ты посмотришь, что получается, — сказал Тима и усадил меня в плетеное кресло, на подлокотник которого удобно легла рука.
Здесь надо уточнить, что накануне меня посетило необъяснимое чувство, взявшееся неизвестно откуда и охватившее меня целиком. Стоя дома перед зеркалом и прикидывая, как будет смотреться будущая татуировка, я вдруг загрустил. Грусть появилась оттого, что мне стало ясно — каждая татуировка означает отдаление от юности и потерю свежести. Я понял, что никогда уже не увижу своего чистого плеча. Сейчас на нем сердце, а будет еще и птица с Катиным лицом. А что потом? Вдруг мы расстанемся с Катей, и что, я буду каждую свою следующую подругу как-либо фиксировать на своем теле? Типа зарубок на дверной раме, отмечающих рост? Расти, покрываться шрамами и наколками хочется до какого-то момента, потом вдруг хочется все это остановить, затормозить бег времени, повернуть обратно, но поздно, мы уже по уши в жизни…
Короче, утром я позвонил Тиме и договорился, что набивать тату он сразу не будет, а пока только нарисует эскиз, с которым я похожу пару дней и все хорошенько обдумаю.
И вот я сижу с закатанным рукавом и смотрю в окно, а Тима выводит на моем плече очертания Кати-сирина, берущей под контроль мою ЛЮБОВЬ.
За пыльными высокими стеклами виднеется огромная реклама ВнешЭкспортБанка, закрывающая руины снесенной недавно гостиницы. Над рекламой торчит парочка железных крыш с облезшей краской и голубое небо с толстенькими белыми облачками, плывущими аккуратными стадами. Тима иногда стирает фрагменты рисунка салфеткой, смоченной в спирте, и вскоре предлагает мне посмотреть в зеркало.
Пройдя мимо бритой художницы, я останавливаюсь перед зеркалом в ампирной раме из карельской березы. В отражении вижу свое плечо, на котором цепкие когти Кати-сирина держат сердце, некогда принадлежавшее, пусть и формально, другой. Крылья у Кати широко размахнуты, прямо как у орла на гербе, груди задорно смотрят сосками, лицо поразительно похоже. Я почувствовал себя юношей, которого жрецы готовят к свадьбе. Татуировка — это не обручальное кольцо, ее не спрячешь в карман. Внешне рисунок очень красивый.
— Круто… — говорю, — хоть бы сейчас набил, но надо взвесить.
Бритая художница улыбается, Тима кивает:
— Подумай, это дело ответственное. Дай-ка я еще поправлю.
После небольшой правки мы прощаемся. Я обещаю позвонить тем же вечером, утвердить дату и время нанесения татуировки.
Катю рисунок удовлетворил, я же просто в него влюбился. Сомнения ушли, вместо этого не терпелось поскорее обзавестись сказочной птицей. Договорились с Тимой на воскресенье.
Идя к нему теми же переулками, я уже не слышал старушкиных воплей о помощи. Было тихо и тепло. Дергать за веревочку звонка пришлось довольно долго. Кухонный стол на этот раз оказался обтянут целлофановой пленкой, здесь же лежали детали машинки, завернутые в салфетки и такой же целлофан.
— А инструменты хорошо продезинфицированы? — спросил я.
— Все детали я кипячу по три часа, а иглы вообще одноразовые, — разъяснил Тима. — Я каждый раз напаиваю новые.
— О’кей, — сказал я. — А то я слышал, что, даже когда зубы лечишь, заразиться можно чем угодно.
— Наши врачи даже перчатки одноразовые моют, неудивительно, что у них можно заразиться, — соглашается Тима.
И все-таки беспокойство не оставляет. Паранойя, вызванная раздутой прессой или реальной эпидемией СПИДа, делает меня на редкость пугливым. В пору нанесения на свое плечо сердца с надписью я ничего не боялся и о болезнях, передающихся через иглы, не думал. С тех пор нервы расшатались и жить хочется больше. Я снова сижу с закатанным рукавом, смотрю на рекламу банка, призывающую купить акции, и думаю о дезинфекции. Тима заново рисует успевший стереться эскиз, а я корю себя за нерешительность. Пускай Тима подумает, что я сумасшедший, все равно, надо его попросить прокипятить иглы еще раз, пока он рисует. Лучше настоять на своем и чувствовать себя спокойно, чем довериться случаю и гадать, ты уже болен или еще здоров? Поводов не доверять Тиме нет, он мастер с опытом и придирчивыми клиентами, ответственный и надежный, однако я не нахожу себе покоя. Всегда так, мне что-то нужно, а я не решаюсь. В первом классе стеснялся отпроситься в туалет с урока и описался, теперь стесняюсь выразить свои опасения. А ведь здесь мокрыми штанами не обойдется, если заражусь, то конкретно...
Все это время я сидел, уткнувшись в книгу и делая вид, что читаю. После десяти минут душевных терзаний решил разорвать этот замкнутый круг:
— Тим, а давай инструменты прокипятим, пока ты рисуешь.
— Кипятить их незачем, они чистые, а иглы можем в спирт окунуть.
— Давай окунем. А то я слышал, что дочка Вуди Аллена заразилась СПИДом в Нью-Йорке в зубной клинике. А тут все-таки кровь, да и не Нью-Йорк…
Тима погрузил иглы в спирт, и у меня от сердца отлегло. Не кипячение, но достаточно, чтобы меня успокоить. Радость жизни вернулась, заражение смертельным вирусом прошло мимо.
Закончив с рисунком, Тима наполнил черно-синей краской небольшую плошечку, а затем вставил одноразовую иглу в гнездо машинки, устроенное наподобие гнезда для сверла в дрели, и, макнув иглу в краску, нажал на педаль. Раздался зуд, будто стайка стальных комаров влетела в форточку. Игла коснулась плеча.
— Ты ведь не боишься? — уточнил Тима напоследок.
— Когда предыдущую делал, вроде без эксцессов обошлось, — ответил я.
Боль при татуировании бывает разной, когда “бьют” на плече, боль слабая, будто кто-то пощипывает ногтем. На плече кожа толстая и менее чувствительна. Опытные люди говорят, что больнее всего делать татуировки на спине и внутренней стороне рук.
Я спокойно сижу и читаю. Тима стирает лишнюю краску салфетками и бросает их на пол. В какой-то момент боль резко усилилась и стала пробивать молниями все плечо и часть груди. Я повернул голову. Тима выводит пышные Катины волосы. На каждом локоне проступают рубиновые капли.
— Не пил вчера? — поинтересовался Тима, не отрываясь от работы.
— Бокал красного, а что?
— Полило что-то, как будто много выпил, — ответил Тима.
Вскоре с волосами покончено, и боль ушла, уступив ровному зуду. Я захлопнул книжку, все равно перелистывать страницы одной левой весьма сложно, а правую я стараюсь не дергать. Оставшись без развлечения, я уставился в окно. Вид не изменился, ВнешЭкспортБанк по-прежнему предлагает купить акции, суля высокий, стабильный процент. Я вспомнил пачку бабушкиных облигаций, оставшихся от какого-то государственного займа, который так и не был возвращен. Эти облигации бабушка хранила, как золото, кроме них у нее ничего ценного не было. Она верила, что на старости лет облигации обеспечат ей благополучие. Ничего подобного не произошло, мы всей семьей справлялись с бедностью как могли, а про выплаты по облигациям государство забыло. Я помню это прекрасно, и теперь любой посул такого рода не вызывает у меня ничего, кроме недоверия.
В квартире наверху заработал перфоратор.
— Новые жильцы? — кивнул я на вибрирующий потолок.
— Ага, бабуля умерла на Новый год.
— Прямо на Новый год? — удивился я.
— Прямо на Новый год.
— Грустная история.
— Грустная, и даже не потому, что на Новый год.
— А почему?
— Ей было девяносто шесть лет. Она была последним потомком великих князей. Ее родители вернулись в советскую Москву в середине двадцатых. И вот она благополучно пережила репрессии, войну, а тут, под Новый год, угодила в больницу.
— Ну и?
— Почувствовала себя перед праздниками плохо, и ее как женщину обеспеченную отвезли в платную клинику. Родственники приехали навестить, а ее там нет. Спрашивают, где, оказалось, она устроила скандал и ее отправили в сумасшедший дом.
— Из платной больницы???
— А что, у нас в платных больницах те же медсестры и врачи работают, что и в бесплатных.
— Это точно… И что дальше?
Тима, не отвлекаясь от работы, продолжил:
— Приезжают они в сумасшедший дом, а там праздники, врачей нет, сторож пьяный, а она сидит в коридоре, привязанная к стулу и с обритой головой.
Я сглотнул. Скулы запылали. На свежевытатуированных Катиных кудрях снова выступили красные капли.
Когда я представил себе старуху — великую княгиню, связанную и обритую наголо, в коридоре московского сумасшедшего дома накануне наступления 2007 года, мне тотчас захотелось воткнуть татуировальную машинку со всеми иглами в горло той бляди, которая это сделала. Здорово бы смотрелись капли темно-синей краски, окаймляющие рану, из которой бы хлынула мерзкая кровь. Смотрители и смотрительницы российских больниц — крепкие, толстые существа, мужчины волосаты, женщины густо накрашены, и те и другие чудовищно грубы. Монстры, неудачники, выродки, упивающиеся безграничной властью над безответными пациентами. Старуха-княгиня не была моей знакомой, вполне возможно, она была несносной женщиной, заслуживающей чего угодно, но в тот момент ужас и злоба охватили меня. Сколько я знаю про наши больницы историй, от которых спина покрывается ледяным потом. Про гинеколога-карлика, нарочно доставляющего боль при осмотре только что родивших матерей, про сиделок в роддомах, кормящих новорожденных транквилизаторами, чтобы те не мешали им своим криком…
Я эмоциональный, но отходчивый. Следом за злобой пришло смирение. Я подумал, что ничего на свете не происходит случайно. Что во всем есть высшая закономерность. Надо принимать судьбу как должное, извлекая из этого мудрость и удовольствие. Может, не все врачи такие уж изверги, пришили же Ромке язык на место. А медсестры… говорят, всех можно понять, значит, их тоже…
Все эти мысли промелькнули за пару секунд. Тима продолжил:
— Вызволить ее из психушки удалось не сразу, так как все начальство отсутствовало из-за праздников. После возвращения домой она прожила два дня. Умерла прямо во время президентского выступления. Теперь родственники квартиру продали.
— Да… — только и сказал я.
Крыши за окном стали розоветь на закатном солнце.
К нам зашла бритоголовая подружка Тимы. Окажись она в сумасшедшем доме, то, по крайней мере, от одного унижения будет избавлена. И я вместе с ней, я ведь тоже бритый наголо. Еще я обратил внимание на ее яркие красные ногти на красивых ногах. Лак чуть светлей моей, выступившей на Катиных волосах крови. Ноги с красивыми ногтями ступают по полу, забросанному салфетками в крови и краске. Тима то и дело протирает мое плечо.
Через четыре с половиной часа Катя-сирин, державно распустившая крылья, окончательно утвердилась над сердцем. Я расплатился, крепко пожал Тиме руку, улыбнулся бритоголовой обладательнице красивых ног и вышел за дверь.
Грохот ремонтных работ в бывшей квартире великой княгини усилился.
Проходя мимо дома, из которого несколько дней назад высовывалась кричащая старушка, я остановился. После рассказа об участи великой княгини я забеспокоился обо всех стариках вообще. Тишина, как и по пути сюда. Может быть, тот азиат в оранжевом комбинезоне помог ей, позвонил дочери... Впрочем, беспокойство о чужой судьбе длится недолго, вокруг щебечет весна, а я все еще молод, хоть кое-что ушло безвозвратно, и правое плечо уже никогда не станет девственно-чистым.
Рассматривая татуировку, Катя долго молчала, а потом придирчиво высказалась:
— Во-первых, я блондинка, а эта брюнетка. А во-вторых, она на меня не похожа, глаза не мои, еврейка какая-то!
Знала бы она, сколько крови, в буквальном смысле, я пролил из-за ее гривы. Вслух сказал:
— Кать, ты чего? Какая еврейка?! Это же ты! Понятное дело, что идеального сходства добиться трудно, а брюнетка потому, что краска такая! В целом копия ты!
— Не знаю, по-моему, ты какую-то другую бабу попросил изобразить…
Я шутливо поморщился, демонстрируя нелепость ее предположения. Катя уселась на диван, надув губы. Я сел рядом и обнял ее.
На самом деле мне плевать, что она думает, ведь эту татуировку, как и предыдущую, я сделал исключительно для себя.
Друзья детства
Вчера в десять вечера позвонил Боря. Мы с Катей сидели в итальянском кафе неподалеку от Новодевичьего монастыря. Я доедал лазанью, когда зазвонил телефон. Сговорились встретиться здесь же и погулять возле пруда.
— Только мне алкоголь противопоказан, — зачем-то уточнил Боря.
Катя отправилась домой. Я пообещал не задерживаться.
— Друг детства, давно не виделись.
— Замерзнете — зови его к нам.
Боря поразил меня усугубившейся медлительностью. Раньше (последний раз я видел его лет пять тому назад) он делал между словами пятисекундные паузы, теперь они стали полуминутными. Я сам, парень не слишком болтливый, казался себе неаполитанским торговцем сувенирами, наседающим на молчаливого финского туриста.
— Как Женька, не знаешь? — спросил я Борю о нашем третьем приятеле.
Мы все жили когда-то в одном большом доме около Московского университета. Борин дед по отцу был министром, дед по матери — академиком. Родители развелись, но недостатка денег в семье не было. Квартиру наполняли старинные картины, толстые книги и дубовая мебель. У Женьки семья была совсем другая; его мать, тетя Нора, вышла замуж за бизнесмена, разбогатевшего на торговле водкой “Черная смерть”. Он купил квартиру в нашем доме. Отца Женька не помнил, отчима звал Серёгой. Моя же семья была самой обыкновенной, папа — военный в отставке, подрабатывающий ночным сторожем в магазине, мама — учительница английского, бабушка — пенсионерка на сильной стадии склероза.
— Женька с тетей Норой переехали в однушку на Сходненской. Он работает продавцом на оптовом складе мягких игрушек.
— А тетя Нора?
— Продает билетики в метро.
— Билетики в метро?! — переспросил я.
Как умудрилась эта длинноногая красотка угодить на место билетерши?! Я вспомнил их богатую семью: каждый год они делали евроремонт, меняли один турецкий унитаз на другой, сбивали со стен надоевший за двенадцать месяцев голубой кафель и клали розовый. Вспомнил, как Женька раздавал малознакомым парням во дворе желанные и недоступные в ту пору ботинки “Мартинс” и часы “Свотч”. Все оплачивал отчим Серёга.
— Три года назад у Серёги был инфаркт. Он потерял бизнес, продал квартиру, купил тете Норе с Женькой однушку, а себе яхту и уехал в Грецию. Теперь катает туристов за деньги.
Я вспомнил, как однажды мы с Женькой гоняли на великах по Воробьевым горам. У него был “Швинн” из сплава легчайших металлов за восемьсот долларов, у меня старая “Десна”. Нам было по шестнадцать, стоял теплый август, вторая чеченская война успешно начиналась. Мы пили пиво из больших пластиковых бутылок и толкались ногами на ходу. Я толкнулся неловко, ступня вмиг проскочила между спицами крутящегося швинновского колеса. Хорошо, Женька тормознул, а то открутило бы мне ступню, как пить дать. Нога застряла намертво. Боль не чувствовалась. Мы были настолько пьяны, что случившееся дико смешило. Это же чудо — просунуть на ходу ногу между спицами соседнего велика, когда она даже и не на ходу туда не пролезает. Я скакал рядом с Женькиным велосипедом на одной ноге, умудряясь еще и придерживать свою “Десну”. От смеха Женька выпустил из рук “Швинн” и стал хлопать себя по коленкам. Я отбросил “Десну” и принялся ловить падающий “Швинн”. Его колесо изменило положение, и лодыжку пронзила резкая боль. Женькин велосипед стал частью меня, малейшее его движение отдавало страданием моей ноги, а Женька не мог унять смех, глядя на мои попытки поймать “Швинн”. Я был точь-в-точь как смертельно раненный, ловящий собственные кишки, вывалившиеся из распоротого живота.
Потом друг успокоился и помог мне освободиться. Слегка протрезвевшие, мы поехали домой.
На улицах стояли большие клетки, доверху наполненные арбузами. Каждую сторожил усач в черных брюках.
— Интересно, почему арбузы прячут в клетки?! — крикнул Женька через плечо.
— Чтобы не сбежали!
— Чтобы не сперли! Я вчера шел с Борькой, а около дома арбузы просто горой навалены, смотрим — хачик спит. Я взял крайний арбуз, и мы свалили.
Я всегда завидовал Женьке, ловко ворующему всякую всячину. Делал он это не из необходимости, а ради забавы. Виски из супермаркетов, шмотки из бутиков, арбузы из клеток. Я вот не могу ничего украсть, на меня столбняк какой-то находит. Таких, как я, ловят.
— А давай арбуз разобьем? — предложил Женька, притормаживая возле очередной клетки с арбузами.
— Зачем?
— Красиво.
Не успел я ответить, как он уже торговался с усачом. Спешившись, Женька повесил на руль пакет с десятикилограммовым полосатым чудищем, и мы медленно покатили велосипеды в каштановую рощицу, шелестящую между цирком и Детским музыкальным театром. Женька прислонил “Швинн” к дереву, вынул арбуз из пакета и, разбежавшись, швырнул его что есть мочи о ствол самого крупного каштана. Раздался хруст — гигантская голова раскололась на части. Брызнула мякоть и косточки. Женька задумчиво поднял кусок покрупнее, откусил, выплюнул несколько костей:
— Вкусный, попробуй.
Красная мякоть таяла во рту, алые ручейки стекали по подбородку…
Мы с Борей пошли на второй круг вдоль монастырского пруда. В парке никого не было, февральская ночь загнала людей в дома.
— А как его “Швинн” поживает?
— Продал, чтобы от армии откупиться, но его все равно забрали…
— Как забрали?! Ты же сказал, он на складе игрушек...
— Забрали, за старый велик много не получишь. Но в части сделали анализ… короче, у него гепатит. Выгнали Женьку из армии…
Смешно и грустно. Я никогда не слышал, чтобы призывника выгнали из Российской армии.
— А я долго болел… — Боря неожиданно сменил тему.
— Что такое?
Боря замолчал, потом пояснил:
— Что-то на меня нашло… на людей стал кидаться… приступы немотивированной агрессии… в общем, провел несколько месяцев в психиатрических клиниках и… алкоголь запретили…
Когда нам было по семнадцать, мы втроем посещали концерты в консерватории. Борина мать, решившая отвлечь сына от только начинающихся университетских пьянок, устроила нам по большому блату постоянный пропуск в консерваторию. Наше с Женькой воспитание ее, конечно, не волновало, но без нас Боря туда вообще не пошел бы.
Боря никогда не расставался со своим рюкзачком, в котором позвякивала пара бутылок клюквенной настойки и три серебряные рюмочки с чернеными заводами и тракторами. Это был подарок его деду-министру от рабочих какого-то уральского завода. Придя в консерваторию, мы первым делом запирались втроем в кабинке туалета, выпивали залпом клюковку из горла, отринув рюмочки, и, повеселевшие, вываливались из кабинки, каждый раз шокируя запоздавших интеллигентных мужчин, в спешке моющих руки. Далее мы направлялись в зал, где уже все притихли в ожидании концерта. Чуть позже мы, с Женькиной подачи, вместо клюковки начали курить гашиш. Но вскоре пришли к выводу, что гашиш дает не то опьянение, и вернулись к клюковке, не отказываясь одновременно от гашиша. Мы стали культурнее и вспомнили о дедушкиных рюмочках; не спеша разливали в них клюковку, выпивали по одной, выкуривали по плюшке гашиша, запивали клюковкой из горлышка и, расслабленные, отправлялись вкушать прекрасную музыку. К сожалению, зачастую на концерт мы не попадали, а, поплутав под сводами старинных коридоров, выкатывались на улицу, где рассматривали студенток с музыкальными футлярами. Иногда удавалось подцепить каких-нибудь разбитных девчонок. На Женьку, высокого красавчика, клевали сразу, дальше подключался я, считавшийся специалистом по анекдотам, в конце вступал Боря, полноватый увалень, отвечающий за интеллектуальную сторону кадрежа. Знала бы Борина мама, Инна Семеновна, как ее сынок проводит время в консерватории, она бы тотчас прекратила эти культурные мероприятия. Но Инна Семеновна ни о чем не подозревала.
Впрочем, случались исключения. Однажды, употребив по очереди оба зелья, мы-таки пошли в зал. Там стояла тишина, которая бывает в те единственные мгновения, когда дама, объявляющая произведение, уже сошла со сцены, а музыканты еще не заиграли. Мы ступили на ковровую дорожку центрального прохода. Места у нас, разумеется, были в первом ряду.
Неожиданно мне показалось, что в столь возвышенной обстановке необходимо срочно освежить дыхание. Я хлопнул себя по карману. В правом выпирала заветная коробочка. В то время жвачкам я предпочитал мятные драже “Тик-так”. Я выудил коробочку из кармана.
Остались ли в коробочке заветные драже, я не знал. Хоть коробочка и была прозрачной, глаза в тот момент показались мне не самым надежным инструментом, я предпочел уши. Подняв к уху сжатую двумя пальцами коробочку, я тряхнул ее что есть силы. Зал наполнился сухим перестуком. Благодаря замечательной акустике и гробовой тишине звук достиг самых пыльных уголков зала. Для верности я встряхнул еще раз, затем отколупал крышечку и высыпал несколько драже в рот.
Скептики могут усомниться в том, что стук мятных драже о стенки коробочки разнесся на весь зал. Но в тот момент у меня включились глаза, я увидел людей, сидящих по обеим сторонам прохода. Все они повернули головы в нашу сторону. Пожилые дамы с завивкой в очках-хамелеонах, лысые джентльмены в серых парах, юные интеллектуалы с нежной порослью над верхней губой. Я ощутил себя президентом довольно странной нации, идущим на сцену во время инаугурации, в сопровождении двух верных министров. Не хватало только аплодисментов...
— А меня обокрали… — прервал мои воспоминания Борин тоскливый голос.
— Что-то серьезное унесли?
Посмотрев по сторонам туманным взглядом, Боря продолжил:
— Я себе рубашку купил… — и опять смолк.
Мы не спеша шли вдоль пруда. Я смотрел на друга вопросительным взглядом.
— Отличная рубашка была, голубая, из тонкого шелка… — снова молчание.
Я представил себе его, невысокого полненького паренька, в голубой шелковой рубашке и невольно улыбнулся.
— У тебя что, рубашку сперли? А я-то решил, что квартиру обчистили! Ну, слава богу!
Тут Боря снова меня огорошил:
— Я с парнем познакомился… — я разинул рот. Если бы не темень, было бы неприлично. Раньше в гомосексуализме Боря замечен не был. Застенчив с девчонками, да, но… Что ж, людям свойственно меняться.
— На концерте в “Китайском летчике” подваливает ко мне парень… — Боря посмотрел на меня большими грустными глазами и снова умолк.
— Ну?
— … парень в кепке…
Образ похитителя рубашек в кепке, соблазняющего министерско-академических внуков, уже было сформировался в моем сознании, но Боря продолжил:
— … я уже пьяный был… сильно... Ну, и пригласил этого… в кепке, к себе. Дальше бухать, значит.
Гомосексуализм отменялся. Просто Боря все тот же, тащит в квартиру деда-министра кого попало.
— Приходим, значит… и тут я вырубился…
Боря замолчал и весь как-то сник. Я же, наоборот, оживился. Разговор наконец стал интересным.
— Дальше-то что было? — стал я подгонять рассказ.
— Проснулся я оттого, что мать кричит: “Воры! Воры!”. Оказалось, этот, в кепке, схватил мою рубашку и смылся. Воришка… — последнее слово было произнесено с оттенком нежности.
— Больше ничего не взял? — я беспокоился не за рубашку, а за ценности. Видно, мне недостает романтичности, а может, просто не довелось родиться в квартире, набитой антиквариатом.
— Больше ничего…
Мы медленно шли дальше. Навстречу попадались хозяева больших, злых собак, по обыкновению выгуливающие своих любимцев очень поздно.
— Как Инна Семеновна поживает? — спросил я Борю про его матушку.
— Экстрасенсами разными увлекается, на сеансы ходит и меня с собой таскает. Говорит, скоро будет смещение полюсов, типа конец света, и надо карму чистить, пока не поздно… чтобы умереть с чистой кармой… А твои как?
— Отец на пенсии, мать еще работает…
Повисла пауза.
— А помнишь, как Женька из больницы вернулся?.. — вспомнил Боря.
Нам исполнилось девятнадцать, по телевизору сказали, что террористы побеждены на всей территории Чечни, а Женька вернулся после второго лечебного курса в наркодиспансере. Мы праздновали. Накачались пивом, сидя во дворе на старой карусели, деревянном диске, вертящемся вокруг железной трубы, вкопанной в землю. Женька слез с карусели и подошел к одному из кустиков можжевельника, росших вокруг.
— Я Господь! — заявил Женька и поджег кустик. Смолянистое деревце вспыхнуло, как факел. Через несколько секунд от него остался тонкий, обугленный скелетик.
— Что-нибудь видно? — спросил Женька у меня и Бори.
— Кустик жалко, — промямлил Боря.
— Видение было?
— Видения не от пива бывают, сам знаешь, — буркнул я.
— Дуболомы! Вы ничего не поняли?! Бог поджег куст, и Моисей понял, что ему надо уводить евреев из Египта!
— Про евреев это к моей маме, она в синагогу ходит, — произнес Боря, медленно слез с карусели и толкнул ее. Диск со скрипом закружился. Боря вскочил обратно. Родной двор, можжевельники и весь мир начали вертеться вокруг нас.
Женька подошел ко второму кустику, чиркнул зажигалкой.
— Смотрите внимательно!
Карусель сделала оборот, огонь прошелестел оранжевыми лепестками по хвое, куст превратился в пепел.
— Ну как, видно что-нибудь?
— Ниче не видно, — пожаловались мы.
Обороты стали замедляться, я соскочил и толкнул диск снова.
— Это оттого, что вы крутитесь. Если бы Моисей крутился на карусели, когда Бог послал ему откровение, он бы тоже ни хрена не понял! Последний раз показываю!
Женька запалил третий кустик, я разогнал карусель так быстро, что огонь, Женька и все вокруг слилось в одну размытую полосу.
— Видели откровение?! — Женькин крик вывел меня из пьяной расслабленности.
— Женька, оставь кусты в покое! Их недавно посадили, они красивые… — попросил я.
— Что-то мне хреново, голова закружилась, — пожаловался Боря, внутри у него забурчало. Боря слез с карусели и с заплетающимися ногами пошел прочь. Сделав шага три-четыре, он согнулся, его вырвало рядом с одним из сожженных кустиков.
Я снова раскрутил карусель. Женька разозлился:
— Мудаки! Не видят ни хрена! Я им откровение, как в Библии, а они не видят! Ангел спустился с неба, вашу мать!
Женька ругался и шел с зажигалкой от куста к кусту. Моя карусель крутилась в обратную сторону. Вскоре из смазанной картинки окружающего мира исчезли оранжевые пятна огня, остался только пепел.
Мы шли тихими, промерзшими переулками. За поворотом на пустыре стояла милицейская машина. Мигалка полыхала синим, из кабины доносились переговоры по рации. Пара ментов прогоняла с пустыря бомжей, которые развели костер.
Когда мы подошли, менты погрузились в тачку и отчалили. Бомжи, напоминавшие разбуженных крупных зверей, побрели в темноту. Мы остановились перед разворошенным костром. На черном растопленном снегу сверкали угли. Крупные, мелкие. Они подмигивали, собирались кучками, образовывая мириады тлеющих звезд. У наших ног лежало звездное небо, обреченное прожить всего несколько минут. Галактики, которым не суждено быть занесенными на карту. Звезды, которым астрономы никогда не придумают названия, к которым никогда не полетят ракеты, по которым никогда не будут определять судьбу астрологи, мерцали у наших ног. Я шаркнул ботинком по крайним углям. Большой соблазн затоптать искру ногой.
Мы поежились.
— Пора уже, поздно, — сказал я.
Повернули к метро.
— Ты с девушкой живешь? — спросил Боря.
— Ага.
Помолчав немного, Боря продолжил:
— У твоей девушки подруги случайно нет?
— Спрошу, — улыбнулся я.
У дверей станции Боря заглянул мне в глаза:
— Может, повидаемся как-нибудь, ты, я и Женька, а?
— Посмотрим... — я сделал вид, что гляжу вслед прошедшей девушке.
Он сник. Мы постояли.
— Ну, созвонимся, — фальшиво-ободрительно сказал я, пожимая на прощание его мягкую руку.
|