Юмор Владислава Ходасевича
В наши времена повального телеэкранного смеха кажется, что только такой пещерный юмор и существовал всегда. Однако это далеко не так. Игра словами, острые формулы, апелляция к ассоциативному мышлению слушателя были не чужды русской литературе. Едкие эпиграммы с разящим словесным уколом в конце, многослойные пародии, обнажение абсурда окружающей действительности, тонкая ирония, способность заметить смешное противоречие той или другой ситуации — все это было и в классической литературе, и в литературе ХХ века.
Владислав Ходасевич был далек от ремесла “сатириконца” в подлинном смысле этого слова — Аверченко, Бухова, Тэффи, Саши Черного, Горянского, Евгения Венского. Но его воспоминания, статьи и письма запоминаются не только потому, что они несут какую-то важную информацию, но еще и потому, что в них регулярно присутствует то легкая насмешка, то неожиданный каламбур, то моментально узнаваемая пародия. Конечно, он рассчитывает на сочувственного собеседника, понимающего если не все, то хотя бы основные ходы мысли, знающего тексты, которые обыгрываются, наделенного даром чувствовать остроумие.
Уже довольно много шуточных стихов Ходасевича опубликовано, и почти все — после смерти. Он предпочитал представлять себя читателю строгим и “всезнающим, как змея”. Однако в домашней и полудомашней обстановке его перо легко обретало вольность и в замысле, и в выражениях. Но тем любопытнее познакомиться с такими текстами, которые он посчитал возможным предать тиснению. В 1931 году в шестнадцатом номере парижского журнала “Сатирикон” за полной подписью были опубликованы “Подслушанные разговоры”. В годы стремительного открытия запасов прошлых лет три фрагмента этого текста из шести были перепечатаны Р.Д. Тименчиком (Даугава, 1990, № 8). Однако ни остальные три фрагмента этого текста не перепечатывались, ни другой текст, название которого мы и позаимствовали для публикации: под своим довольно обычным псевдонимом Ф. Маслов в газете “Дни” (23 сентября, № 808) Ходасевич напечатал “маленький фельетон”, состоявший из пяти фрагментов, один из которых, первый, он с небольшими разночтениями повторил потом и в сатириконских “Подслушанных разговорах”. Неозаглавленное предисловие есть только в газете. Первый фрагмент, “Чистая абстракция”, мы печатаем по тексту “Сатирикона”. Хотя Ходасевич и утверждал, что его записи “сделаны без малейших прикрас, с почти стенографической точностью”, на деле это не вполне так. Текст “Сатирикона” хотя формально и мало чем отличается от газетного, больше ориентирован на свободное воспроизведение разговорной речи, которая в газете выглядит чуть более скованной. Фрагменты 2—5 были напечатаны только в газете, 6—9 — только в “Сатириконе”.
I. Чужие слова
Я люблю наблюдать незнакомых людей и слушать их разговор — в вагонах, на улицах, в ресторанах. Мне нравится — по отрывкам речей, по случайно донесшимся фразам восстанавливать целые человеческие образы, иногда угадывать сложные жизненные коллизии, маленькие комедии или драмы. То, что мне представляется более любопытным, я иногда записываю. Вот несколько таких записей. Они сделаны без малейших прикрас, с почти стенографической точностью, и не нуждаются в комментариях.
1. Чистая абстракция
Берлин. Тауэнтциенштрассе, часов девять вечера. Два голоса у меня за спиной.
— Нет, брат, ты что там ни говори, а волос у тебя дрянь.
— А я тебе говорю, волос у меня даже очень хороший.
— Да как же хороший, коли ты лысый?
— Вот то-то и есть, что у меня только нет его. А кабы он был, так был бы очень хороший.
— Чудак человек! Какой же он у тебя хороший, коли его совсем нету!
— А вот такой, что кабы я его брыл, он был бы у меня хороший, а я его не брыл, вот его и нету. Мне так и доктор сказал: волос у вас хороший, да только его нету, потому что вы его не брыли. А кабы вы, говорит, его брыли, у вас, говорит, был бы замечательный волос.
2. Полнолунье
В Париже, в трамвае, двое элегантных мужчин, лет под 50.
— Нет, знаете, в русских женщинах я разочаровался. Вечные претензии, сцены, истерики. Каждая о себе Бог знает что воображает, все вывихи, достоевщина. А иностранка — другое дело. Она вам больше всего хочет создать уют, отдых, семейную обстановку. Вот я сейчас у одной бываю. Придешь к ней — рада, преданна. Так все тихо, хорошо, ласково. Просто — весь мир забываешь. Опрятно так, мягкий диван, ковер, пальма, луна светит…
— Позвольте, откуда ж луна?
— А в потолке. Это отдельно. Луну хозяйка устраивает.
3. Немного литературы
В Мариенбаде. Дама лет 35, отливая бриллиантами, рассказывает подруге:
— Вы представить себе не можете, как бедный мальчик наивен и как меня любит. Он мне Ромэна Роллана дает читать! Вы подумайте, как он меня высоко ставит, что он обо мне воображает, если дает мне — Ромэна Роллана. Я даже пробовала читать. Но не могу, скучно. А он на меня просто молится.
4. Политика
В Париже, в 12 часов ночи, в кафе ужинают в верхнем помещении. Внизу почти пусто. За столиком — трое русских. Двое — лет сорока, третий — старик, отец того, кого я буду называть “первым”. Одеты очень хорошо, с виду похожи на петербургских чиновников, но может быть, и купцы. Все трое вполне трезвы.
Первый. Эх, Ваня, будет время — всех жидов на Руси перебьем — и в реку.
Второй. А мы с тобой промеж них плаваем, брат, на катере.
Первый. И песни поем. Ты что думаешь? Обязательно это будет.
Старик. Сначала надо большевиков убрать.
Второй. Большевиков — дело плевое. А вот жиды! повозимся, — увертливые.
(Шум наверху. Доносится “Аллаверды” — очень нестройно).
Старик. Здесь этого ничего нельзя. Тут — свобода и равноправие.
Первый. Плевать я хочу на ихнюю свободу.
Старик. В участке не поплюешь.
Второй. Нет, брат, здесь все нации равны.
Первый. А жиды не равны. Это не нация, а клопы.
(Шум).
Второй. Постой. К примеру, пришел ты в гости, а рядом с хозяйкой — жид с пейсами. Ты что же? Хозяйке к ручке, а жиду в морду?
Первый (мнется).
Второй. Да. Ну, что ты сделаешь?
(Шум).
Второй. Ну, а Ротшильду ты тоже дашь в морду? А?
Первый. Эка хватил! Ротшильд мне самому в морду даст. Сила, брат, солому ломит.
(Наверху поют “Боже, царя храни” — в разнобой. Ура — слабое. Не повторяют. Пенье вообще не ладится. Один джигит, знакомый компании, сидящей за столиком, сходит вниз. Его угощают портвейном. Он рассказывает о предстоящем турне. Говорит, что нынешний вечер был очень удачен, все работали хорошо. Ему говорят всевозможные комплименты. Он откланивается, идет наверх. Когда он скрывается, разговор начинается снова).
Второй (глядя вслед джигиту). Ну, если нынче они особенно хорошо работали, а такая дрянь, — так они — (крепкое слово).
Первый. А я что говорил? Конечно — (то же слово).
Старик. Я думаю, все мы — (то же слово).
(Шум)
Второй. Нет, позволь. Ты зачем же тогда к Скобелеву ходил? Зачем с большевиками знаться хотел?
Первый. Ходил и не скрываю. Я им показал вот этот самый бумажник. Набейте, говорю, полный — стану на вас работать, а нет — ну вас к… Так и разошлись. Мне хоть большевики, хоть возле Шан-де-Марс, после прощального представления джигитов. Джигиты, черти, хоть святые — давай деньги!
Старик. Так-то оно так…
Первый. Это, конечно, верно…
Сверху — Преображенский марш, окончательно не удающийся. Огни гасят. Я ухожу.
На улице, в соседнем кафе — три человека. Проходя мимо, вижу злобное, истощенное лицо одного из них и слышу его глухую речь, почти шепот:
— Чи в покер, чи в другое — вы все равно сволочи.
Собеседники смотрят в сторону.
5. Песня без слов
На Плас Пигаль. Светает. Кое-где еще слышна музыка. На тротуарах — запоздалые проститутки. Несколько негров расходятся по домам. У подъездов стоят цинковые ящики с мусором. В одном, поверх всякой дряни, лежит вчерашний букет, не вполне увядший. Негр подходит, роется, отрывает красную розу, продевает ее в петлицу и идет дальше.
6. В метро
Он. — Мне шестнадцать лет скоро. А сколько вам?
Она. — А мне четырнадцать.
Он. — Вы у папы с мамой одни?
Она. — Одна, но могло быть еще двое: мама два раза аборт делала.
7. День русской культуры
— Нет, что ни говорите, а великий был человек. Я “Полтаву” его, почитай, наизусть знал. Ну, теперь-то забыл, конечное дело. А то, бывало, как пойду чесать: трррр… И до чего же он остроумный был — удивительно. Раз это одевается он у себя, а тут входит одна курсисточка. А он, понимаете, в одной рубашонке. Так он что сделал? Взял конец рубашонки в зубы, да так перед ней и стоит. Да еще говорит: “Извиняюсь, — говорит, — я без галстучка…”. Я много чего про него знаю, и всю его жизнь знаю очень хорошо. Выпивоха был, между прочим, отчаянный, — все с гусарами пил. День и ночь пьет, бывало. А только вот вы подумайте, до чего был скор на стихи, трезвый ли, пьяный ли — все одно. Ему нипочем. Вот один раз какой был достоверный факт. Напился это он и валяется на дороге. А Лермонтов-то идет. Увидал его да и говорит, стихами, само собой разумеется:
Чье это безжизненное тело
Лежит на моем пути?
А он, хоть и пьян, как колода, а враз ему прямо из лужи и отвечает:
А тебе какое дело?
Пока морда цела — проходи.
Ну, тут Лермонтов ему сразу первое место и уступил.
8. О театре
— Ну что, интересный вышел спектакль?
— Ужасно интересный! Представьте себе, Иван Петрович очутился в одиннадцатом ряду рядом с Семеном Марковичем — и ничего, даже потом разговаривали!
— А как вы нашли костюмы?
— Вполне порядочные костюмы, мужчины многие были даже в смокингах.
— Так что в общем — удачный вечер?
— Очень! Как только вышли — прямо в автобус попали.
— Ну а все-таки, как играли?
— Вот играли неважно. Во-первых, уже поздно начали, а потом я сразу без двух на бескозырях осталась.
9. Девица с приданым
На скамье в Люксембургском саду сидят: старик в высоком крахмальном воротнике и в потертом жакете с ленточкой в петлице; его дочь, лет под тридцать, некрасивая, с бледным лицом и красными руками; застенчивый молодой человек самого благонамеренного вида.
Молодой человек. — Ce qui m’ennuie, c’est que je manque un peu de cadavres…
Старик. — Oh, si ce n’est que cela, je peux toujours vous кtre utile.
Молодой человек. — Mille fois merci, seulement… je crains vraiment d’abuser…
Старик. — Voyons, ne vous gкnez pas. Je ne suis pas tout-puissant en la matiиre, mais je suis toujours en mesure de vous offrir cinq ou six cadavres bien frais.
Молодой человек. — Encore une fois merci. Je suis tout confus de vous importuner… S’il n’y allait pas des intйrкt de la science, vraiment, je n’oserais jamais…
Старик. — Mais non, je vous prie, c’est entendu. Un coup de telephone, et une heure aprиs vous avez les cadavres qu’il vous faut.
Молодой человек. — Oh, monsieur le professeur, que vous кtes aimable! Malgrй tout je n’ose… (К барышне). Monsieur votre pиre me comble de ses bienfaits.. Ai-je le droit?.. Dois-je accepter?
Барышня. — Mais comment donc… (Вспыхнула). Croyez bien… Soyez sыr que pour vous… Nous sommes toujours prкts de vous servir… Comptez sur nous: nos cadavres sont vos cadavres!
Перевод:
— Меня беспокоит, что мне немного не хватает трупов…
— Ну, если дело только в этом, я всегда могу быть вам полезен.
— Благодарю вас тысячу раз, только… я и вправду боюсь злоупотребить…
— Полноте, не беспокойтесь. В этом деле я не всемогущ, но всегда в состоянии предложить вам пять или шесть свеженьких трупов.
— Еще раз спасибо. Мне так неловко вам докучать… Если бы не интересы науки, право, я никогда не осмелился бы…
— Нет, прошу вас, все решено. Один звонок — и через час у вас будет трупов столько, сколько вам потребно.
— О, господин профессор, как вы любезны! Но несмотря ни на что я не осмеливаюсь… (К барышне). Ваш батюшка осыпает меня благодеяниями. Имею ли я право?.. Должен ли я принять их?
— Но как же… (Вспыхнула). Поверьте… Будьте уверены, что для вас… Мы всегда готовы служить вам… Положитесь на нас: наши трупы — ваши трупы!
Пожалуй, следуя принципу Ходасевича, можно было бы оставить эти “разговоры” без комментариев, пояснив только, что “К Скобелеву ходил” — означает “на митинг в 1917 году в Москве около памятника генералу Скобелеву” (находился примерно там, где сейчас памятник Юрию Долгорукому), а “Шан-де-Марс” — Марсово поле в Париже. Однако несколько замечаний, касающихся “почти стенографической точности” записей, пожалуй, все-таки стоит сделать.
Прежде всего это касается четвертого и пятого разговоров — “Политика” и “Песня без слов”. В названной первыми исследователями американского архива Ходасевича Дж. Малмстадом и Р. Хьюзом, “коричневой” папке (Columbia University Libraries. Bakhmetieff Archive Ms Coll M.M. Karpovich) сохранился черновой автограф этих текстов. Наибольшее количество значимых разночтений приходится на “Политику”, что и неудивительно ввиду сравнительно большого объема текста, несмотря даже на то, что автограф сохранился не с самого начала.
Отметим в первую очередь, что Ходасевич членит текст строками точек вместо “ремарок”. Затем бросаются в глаза проставленные ненормативные ударения: сначала?, наци?и, Ротши?льд. Казаки, собирающиеся в Америку, превратились в “джигитов” (в черновике “джигиты” появляются в самом конце, в карточной сценке). В напечатанном варианте ослабленной оказалась инвективная лексика: трижды в черновике читаем “говно”, да и понятное ругательство было полнее: “К … матери”.
Но сильнее всего переделка коснулась реплик человека, обозначенного “Первый”. Так, в окончательном варианте пропала реплика: “А я тебе говорю — жидов можно бить везде”. Был и выразительный обмен мнениями:
2-й. А зачем же ты с ними торгуешь?
1-й. Я их надуваю. С тобой я честно, а жида обязательно надую. Это, брат, патриотический долг — жида обобрать. Потому — надо их силы лишить.
3-й. Нет, уж если они поганые — так никаких дел с ними.
1-й. То-то ты, папаша, и нищий, а я тебя кормлю. А по мне — деньги так деньги, — были бы деньги. Я его оберу, да ему же в морду.
2-й. Неладно как-то… (Это очень робко).
1-й. Иначе нельзя. Если ты его по морде не будешь бить, он на тебя, как черт, верхом сядет. А надо его бить, морду ему квасить — тогда он тебя почитает, а ты ему карман потроши.
Реплика “Первого” про отношения с большевиками была несколько короче, зато после нее следовали еще реплики, в окончательный текст не попавшие:
2-й. А вот Высоцких за то, что им продали банк, единогласно из Торг<ово>-Пром<ышленного> Союза исключили.
3-й. Единогласно!
1-й. И хорошо сделали. Так им и надо.
2-й. А ты чем лучше? Тогда и тебя, выходит, по шеям надо из-за стола?
1-й. Высоцкие — жиды, вот за что. Им позволять нельзя. А я (крестится) — вот что. Мне хоть больш<евики>, хоть черти, хоть святые — давай деньги. А жидам, Высоцким разным да Гоцам — нельзя. Их, братец, надобно резать. Эй ты, Гоц, подавай деньгу! Он в карман, а я его в эту самую минуту в живот ножом.
“Песню без слов”, пожалуй, можно воспроизвести в первом варианте целиком:
Недели две тому назад. Рассвет на Pigalle. На улице одни негры. Один из них подходит к жестяному баку, вынесенному из ворот; в баке поверх мусора и всяких объедков лежит вчерашний букет, еще не вполне увядший. Негр отрывает красную розу, продевает ее в петлицу и, довольный собой, идет дальше.
Как хорошо видно, переделка чаще всего идет по одной линии: Ходасевич уходит от внешнего комикования и перенасыщенности тем, что уже и так ясно, к сжатости и выразительности. Речь персонажей, сами “разговоры” становятся гибче и свободнее, меньше ориентируются на книжный язык, убирается смешное внешне, но внутренне не оправданное, вроде неверных ударений, уходят забытые подробности (Высоцкие и их банк, Гоц, Торгово-Промышленная палата). Ну и, конечно, излияния животного антисемита, правдоподобные сами по себе, как художественный факт оказываются лишними. Читателю и так все про него ясно, дальше можно не развивать. А в “Песне без слов” убираются авторские пометы (“недели две тому назад”) и собственные оценки (“довольный собой”), зато проясняется ситуация для тех, кто не знает, что такое Place Pigalle, и возникает каламбур (в первом варианте слово “отрывает” однозначно понималось как производное от “рвать”; во втором же, соседствуя с “роется”, оно становится двусмысленным).
Вероятно, следует добавить и пару рассуждений собственно литературных. В “Дне русской культуры” фраза: “А то, бывало, как пойду чесать: трррр…” — явно заимствована из “Ревизора”: “Я только на две минуты захожу в департамент с тем только, чтобы сказать: это вот так, это вот так! а там уж чиновник для письма, эдакая крыса, пером только: тр, тр… пошел писать” (Действие третье, явление VI). А “Песня без слов”, возможно, оказала влияние на оценку, данную Ходасевичем “Распаду атома” Г. Иванова. Напомним, что в начале этого произведения сталкиваются помойное ведро (с подробным описанием его содержания), проститутки и “пожилой господин с розеткой”. Ходасевич дал такую оценку этим описаниям: “Свои неизящные образы Георгий Иванов умеет располагать так изящно, до такой степени по всем правилам самой благонамеренной и общепринятой эстетики, что <…> все эти окурки, окровавленные ватки и дохлые крысы выходят у него как-то слишком ловко, прилизанно и в конечном счете почти красовито” (Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 тт. М., 1996. Т. 2. С. 415). Так и кажется, что эта оценка дана с оглядкой на то, как сам Ходасевич сжато и отстраненно писал о том же.
II. Подражания древним
Это эпиграмматический цикл, который остался в рукописи (Columbia University Libraries. Bakhmetieff Archive Ms Coll M.M. Karpovich. Miscellaneous notes and drafts. Folder 1, № 26), записанный на одном листе бумаги, по большей части карандашом, большинство стихотворений зачеркнуто. Частично и в разрозненном виде он был напечатан Дж. Малмстадом и Р. Хьюзом в первом томе американского собрания сочинений (Ann Arbor, 1983. С. 265). Эти эпиграммы смешны и сами по себе, но события, которые имеются там в виду, уже основательно забыты. Поэтому развернутый комментарий тут представляется необходимым. Само название “Подражания древним” заимствовано Ходасевичем у Пушкина, однако у того были эпиграммы антологические, действительно подражающие античным. Для современного поэта “древностью” оказывается русская поэзия XVIII—XIX вв. (Ломоносов, Батюшков, Пушкин, Тютчев), а также Гете, но и сами эпиграммы понимаются так, как понимались в это время — острая и резко современная шутка, “окогченная летунья”, по слову Баратынского. При этом Ходасевич использует дозволенную традицией вольность “ради красного словца не жалеть и родного отца”: в нескольких эпиграммах каламбурные ходы находятся на грани пристойности. Напомним, что именно поэтому и классические эпиграммы зачастую невозможно было напечатать в свое время. Образцовый пример — две эпиграммы Пушкина на перевод гомеровской “Илиады”, выполненный Н.И. Гнедичем. Одна из них антологическая, в духе античной:
Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи,
Старца великого тень чую смущенной душой.
А рядом с ней появилась другая, обидная и несправедливая:
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера.
Боком одним с образцом схож и его перевод.
Пушкин густо замарал ее и никогда, естественно, не печатал, словно стараясь вычеркнуть из памяти недостойный поступок. Но ведь все же он ее написал. Что его вело? Логика жанра (эволюция эпиграммы от краткого, часто возвышенного сжатого изречения к столь же краткому комическому стихотворению, основанному на остроте), логика широкого поэтического взгляда, позволяющая увидеть разные стороны явления, логика “литературной шутки”. Самые разные поэты создают такие тексты, где разностороннее явление повернуто только одной стороной, временами незаслуженно обидной. Но через десяток-другой лет, когда персонажи уходят из жизни, остроты утрачивают личную обидность, сохраняя всю прелесть каламбура, шутки, иронии.
Как кажется, именно таков случай Ходасевича, шедшего по стопам поэтов пушкинской поры не только в серьезных своих стихотворениях, но и в шутливых.
1
В Академии Наук
Заседает князь Дундук —
А у нас их <тридцать> штук
Отчего же их в Европе
Стало столько заседать?
Оттого, что каждой ж - - е
Нужно было место дать.
2
Ты помнишь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
“Не довелось дожить, — промолвил он сурово, —
До новой свадьбы Милюкова”.
3
Все изменилося под нашим зодиаком:
Уж Глебом стал Борис, а Вера стала раком.
4
С тех пор, к<а>к стал Антоний в моде,
Евлогий сумрачно глядел —
И никого во всем приходе
Благословить он не хотел.
5
Песчинка как в морских волнах —
Так он в Раисиных грудях.
<6>
Дарует небо человеку
Замену зол и частых бед.
Абрам Гукасов Казем-Беку
Дал <восемь> франков на обед.
<7>
Ива?нов! Если ты с Ириной
Был счастлив хоть бы миг единый, —
Скажи судьбе: “Не помню зла!”
За все благодарю я небо —
Она, как ветреная Геба,
[Кормя Зевесова орла]
И мне немножечко дала.
<8>
Милюков: Gieb meine Jugend mir zurьck!1
Могилевский: Верни мне деньги, о Зелюк!
<1930-е гг.>
1.
Парафраз эпиграммы Пушкина, начинающейся теми же строками (1835). Князь Дундук — кн. Михаил Александрович Дондуков-Корсаков (1794—1869), вице-президент Российской Академии наук. В письме к А.Л. Бему от 6 ноября 1935 года, рассказывая о деятельности парижского Пушкинского Комитета, Ходасевич писал: “...на заседаниях Комитета мне все хочется предложить, чтобы почтили вставанием память кн. М.А. Дондукова-Корсакова. Боюсь только, что не поймут, в чем дело, да и согласятся” (Янгиров Рашит. Пушкин и пушкинисты: По материалам из чешских архивов // Новое литературное обозрение. 1999. № 37. С. 195; Ливак Леонид. Критическое хозяйство Владислава Ходасевича // Диаспора: Новые материалы. Париж; СПб., 2002. [Т.] IV. С. 439). В примечании к своей публикации Р.М. Янгиров ссылается также на воспоминания подруги поэтессы А.С. Головиной И.Б. Соколовой: “Теперь о Ходасевиче. Он пестовал молодых поэтов, считался непререкаемым авторитетом. В беседе был весел, остроумен, любил посмеяться. “Возьми карандаш, пиши, а то забуду, и это нигде не напечатано”, — как-то сказала мне Алла во время разговора о Ходасевиче:
Все куплю! — сказало злато,
Все возьму! — сказал булат.
Уходи! — сказало злато,
И уйду! — сказал булат.
А то вдруг:
В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Почему такая честь?
Потому что ж… есть!
А в Париже тридцать шесть! —
Последняя строчка, приделанная Ходасевичем к эпиграмме Пушкина, требует пояснений. В Париже в 1937 году, к столетию гибели Пушкина, был образован комитет по организации “Пушкинских дней”, в него входил и Ходасевич. Потом он с ними разругался и ушел, их было 37, а осталось 36!
Или еще: была в Париже такая весьма наивно-сентиментальная поэтесса с громким псевдонимом Любовь Столица:
Знать, Столица та была
Недалеко от села”
(Головина Алла. Вилла “Надежда”: Стихи. Рассказы. М., 1992. С. 357—358).
Нетрудно заметить, что младшая подруга Головиной (или она сама) делает ошибки: и деятельность Пушкинского Комитета относилась к более раннему времени (столетие гибели Пушкина отмечалось в январе 1937 года, а Комитет должен был, конечно, начать свою работу заранее), и Любовь Столица к Парижу не имела ровно никакого отношения, а жила в Софии (Ходасевич же знал ее еще с предреволюционной Москвы). Однако совершенно очевидно, что именно деятельность этого комитета и стала объектом издевки поэта.
2.
Ты помнишь, что изрек, Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек? — неточная цитата первых двух строк из стихотворения К.Н. Батюшкова “Ты знаешь, что изрек...” (1821), последнего стихотворения, написанного им до начала душевной болезни. Однако “метафизический намек” относится к тому, что в 1935 году один из наиболее известных политических деятелей эмиграции Павел Николаевич Милюков (1859—1943) овдовел и вскоре вновь женился.
3.
В автографе к слову “Вера” сделано примечание: “Вера Зайцева”, впоследствии густо зачеркнутое. Парафраз двустишия, приписывавшегося Пушкину: “Все изменяется под нашим зодиаком: / Лев Козерогом стал, а Дева стала Раком”. Ходасевич относит стихотворение к Борису Константиновичу (1881—1972) и Вере Алексеевне (1879—1965) Зайцевым, которых знал еще с московских времен. Отметим, что в одном из “дон-жуанских списков” Ходасевича фигурирует “Вера (З.)” (Бахметевский архив. № 18), которую, видимо, можно отождествить с В.А. Зайцевой. Уж Глебом стал Борис — намек на повесть Б. Зайцева “Путешествие Глеба. 1. Заря” (Берлин, 1937).
4.
Антоний (Храповицкий, 1864—1934) — митрополит, глава Синода русской зарубежной церкви. Евлогий (Георгиевский, 1868—1946) — митрополит, глава западноевропейского экзархата, назначенный патриархом Тихоном. И никого во всем приходе / Благословить он не хотел — парафраз строк А.С. Пушкина: “И ничего во всей природе / Благословить он не хотел” (“Демон”, 1823). События, лежащие в основе стихотворения, связаны с кризисом в зарубежной русской православной церкви и борьбой за влияние двух ее предстоятелей на паству.
5.
Песчинка как в морских волнах — из стихотворения М.В. Ломоносова “Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния” (1743). Он в Раисиных грудях — речь идет о поэтах (и историках) Михаиле Генриховиче Горлине (1909—1943) и Раисе Ноевне Блох (1899—1943), друзьях Ходасевича, к которым обращены многие его шуточные стихи.
<6>.
Ст. 3—4 первоначально читались: “Раз в Монте-Карло Казем Беку / Гукасов предложил обед. Дарует небо человеку / Замену зол и частых бед — из “Бахчисарайского фонтана” А.С. Пушкина. Абрам Осипович Гукасов (1872—1969) — предприниматель, финансист, владелец нефтяных приисков, издатель газеты “Возрождение” (1925—1940), в которой Ходасевич сотрудничал. Казем-Бек Александр Львович (1902—1977) — лидер правой партии “Союз младороссов”; в 1956 году вернулся в СССР.
<7>.
Первоначальный вариант эпиграммы:
Сказал Иванов, глядя в небо:
Ирина, право же, мила:
Она, к<а>к ветреная Геба,
Кормя Зев<есова> орла,
Разок-другой и мне дала.
Во втором варианте ст. 1—3 читались:
Под шум грозы в начале мая
Иванов, <небо?> созерцая,
Сказал: Ирина так мила!
Иванов — поэт, прозаик, мемуарист Георгий Владимирович Иванов (1894—1958), отношения с которым для Ходасевича были весьма важны (подробнее см.: Богомолов Н.А. Русская литература первой трети ХХ века. Томск, 1999. С. 376—391; Арьев А.Ю. Ничья: Письмо и открытка Георгия Иванова Владиславу Ходасевичу // Зарубежная Россия. 1917—1939 гг.: Сб. статей. СПб., 2002. Кн. 2. С. 277—280). Ирина — его жена, поэтесса Ирина Владимировна Одоевцева (1895—1990). Ходасевич использует многие образы стихотворения Ф.И. Тютчева “Весенняя гроза” (1828, начало 1850-х).
<8>.
Первоначально планировались названия: “Ночь в редакции П<оследних> Н<овостей>”, “Голоса в ночи”. У ст. 2 существует равноправный вариант: “Где наши денежки, Зелюк?” (Ходасевич не зачеркнул ни тот, ни другой, объединил фигурной скобкой и поставил вопросительный знак). П.Н. Милюков был главным редактором парижской газеты “Последние новости”. Могилевский Владимир Андреевич (1879—1974) — заведующий конторой и бухгалтер “Последних новостей”. Зелюк Орест Григорьевич (1888—1951) — журналист и издатель, владелец типографии “Франко-русская печать”, печатавшей “Последние новости”. Gieb meine Jugend mir zurьck! (Верни мне мою молодость! — нем.) — слова из “Фауста” Гёте, использованные Пушкиным как эпиграф к стихотворению “Таврида” (1822). Вероятно, в стихотворении идет речь о событиях, описанных Андреем Седых в письме декабря 1935 года: “Слухи о Зелюке в общем правильны. Он обанкротился. Пассив достигает 2 миллионов. Не имея денег, он слишком развернул дело, купил на 800 тысяч машин, дал большой кредит заказчикам и попал в руки ростовщиков. Подвел он не “П<оследние> Н<овости>”, а нашего администратора В.А. Могилевского, который наивно выдавал ему дружеские векселя, не проставляя на них суммы. Проставлял Зелюк. Проставлял так хорошо, что Могилевскому представили к оплате на 140.000 франков опротестованных векселей. Бедняге пришлось заложить свою дачу, занимать направо и налево. <...> Словом, Могилевский вывернулся. А что будет с Зелюком — не могу сказать. Он очень запутан” (Письмо М.С. Мильруду, около 15 декабря 1935 // Абызов Юрий, Флейшман Лазарь, Равдин Борис. Русская печать в Риге: Из истории газеты Сегодня 1930-х годов. Stanford, 1997. Кн. IV: Между Гитлером и Сталиным. С. 188).
Предисловие, публикация и комментарии
Николая Богомолова
1 Верни мне мою юность! (нем.). — Ред.
|