Гавриил Заполянский. Алексей Алехин. Псалом для пишмашинки. Гавриил Заполянский
Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 6, 2022

№ 5, 2022

№ 4, 2022
№ 3, 2022

№ 2, 2022

№ 1, 2022
№ 12, 2021

№ 11, 2021

№ 10, 2021
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Гавриил Заполянский

Алексей Алехин. Псалом для пишмашинки

Поэзия парадокса, или Расчетливый беспорядок верлибра…

Алексей Алехин. Псалом для пишмашинки. — М.: ОГИ, 2006.

Поэт, главный редактор, печатающийся на родных страницах в промежутке между двумя високосными годами, и на другие — не очень стремится. Но вот была же подборка в “Новом мире” и в “Знамени” роман — “Роман в прозе”. А у нас даже на химфаках знают, что это — верлибр. И, как заверяет издательство ОГИ (временно устойчивый оплот поэтов), “Алексей Алехин — один из ведущих мастеров современного русского свободного стиха… Для его верлибра характерны парадоксальность мышления…” — далее не менее апологетически и профессионально. Но мы не будем поддаваться издательской магии, а попытаемся выразить случайно-субъективную точку зрения, не претендующую на универсальность.

Посудите сами: вы открываете книгу в мягкой обложке, без портрета автора, без предисловия Ахматовой или Чуковского (а ведь Алехин работает с 60-х, не позаботился!) и где-нибудь на шестой странице — а страниц немного, стихов того меньше — 51… — вдруг читаете стихотворение памяти Бурича:

Птицы это рыбы неба
Рыбы это птицы моря

Эстет — скажете вы и окажетесь в положении Чичикова, который, увидев Плюшкина, раз пять менял мнение: “нет, мужик!”, “нет, баба!”. Это поэт жестко-иронического стиля. Там, где он видит абсурд, — там непременно драма в форме эксцентрической беды… То есть он поэт эксцентрического абсурда, за которым стоит драма этих дней. Современен в своих парадоксах, “фразах”, фактически моностихах, из которых сверстаны его большие стихотворения… Но вот через два дня обнаруживается, что я какой-то неустойчивый, придирчивый, неблагодарный читатель. Увы мне! преобладает заземленность, мелкотемье, апелляция к мелким подробностям жизни, к поэтическому краеведенью… Ленивая какая-то поэзия. Я ему (Алехину) не раз об этом говорил. Смеется: “Какая есть”. Я не стал бы приводить эти беглые записи живого чувства, если бы они изредка не возникали и при чтении стихов одного из опытнейших наших поэтов! Нет ни гордыни, ни самонадеянности, совсем никаких амбиций, но есть некое античное, почти киническое отвращение ко всякому подобию “возвышенного стиля”, к многотиражному — такому успешному! беспроигрышному! — чужому опыту! Гоген когда-то кипел: молодые нахватанные художники рисовали с феерическим блеском, анатомически точно, но — тут Гоген торжествовал: “Но у них нет моего дикарства!”. Ради этого обнаружения в себе начальной свободы и чистоты замысла Алехин ищет пути первобытно-природной стихии языка в дикарской откровенности сокровенных тем…

Поэт и муза?! Чего захотели?

“Одноглазая муза Бурлюка со сдвинутыми набок грудями!”

“Рахитичный амур спрятался за колонну!”

“Моя двоящаяся в зеркале муза…”

Зато: Беременная… и ощущала себя яблоком, поспевающим на ветке…

Одна строка — на все слепящее поле страницы! Поэт знает, что делает.

Его коллажный метод не всегда безошибочен. Тут случаются пробуксовывания, спады, уводы, как говорится, беглый огонь по воробьям… Но вот подступает отвага — потягаться силами с самим великим Хлебниковым! Так возникает большое “программное” стихотворение “Зверинец слов”, где внешне, почти эпатажно, без великих “страхов влияния”, о которых писал Гарольд Блюм как о наказании и наваждении поэтов, возникает почти калька великой первоначальной модели, в сходных структурах и ритмах; но как тут все по-другому! В ином времени, с иным ощущением смысловой звукописи слов, которым — чем они самобытнее, тем меньше места в этом мире! Это стихи об обреченном одиночестве слов, потерявших свои колдовские смысловые соседства и, как затухающие пульсары, подающих последние гудки — знаки в бесконечность. Тут — “клетка с единственным словом стихотворца пустует”, “междометия трещат без умолку”, но — “где держат на цепи косматый державинский глагол”. Ради обнаружения этого “косматого” глагола поэт изредка заходит в свою дикарскую лавку, заводит “боевого слона”, а потом идет за ним следом, принюхиваясь к животворным запахам его мочи и пота; а тут из-под большой лепешки и проглянет достоверное киническое слово: “Смерть не имеет к нам никакого отношения: когда она присутствует — мы отсутствуем, а пока мы присутствуем — она отсутствует…”. Поэт любит античность, и эпикуровские парадоксы ему хорошо известны. В иных формах и иных смыслах, без аллюзий, они дают свой отсвет не только на отдельные строки (почти всегда моностихи!), но и на большие стихотворения. Одно так и называется — “античная философия”. Но никакого подобия классическим “подражаниям древним”, которыми была наводнена поэзия пушкинского круга. Тут, в этой “поэзии философии”, — весь смысл — в перечне одних названий книг, канувших во прахе веков. И здесь, как и в других стихах, этой и других книг поэта, попытка в некоей протокольной записи, бухгалтерской отчетности, библиографической негромкой строке — обнаружить, вызвать возглас времени, его гаснущее, но все еще живущее в живом слухе поэта шептание отбегающей и дразнящей жизни.

— Я тоже религиозный поэт, — говорит он.

В каком смысле?

— У меня еще нет ответа на этот вопрос.

Гавриил Заполянский

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru