Сергей Тураев
Билеты на "Лоэнгрина"
Об авторе | Тураев Сергей Васильевич — видный ученый-германист. Родился в Тюмени 14 (27) июня 1911 года. В 1933 году окончил Пермский педагогический институт, отделение русского языка и литературы, затем в 1937 году западное отделение литературного факультета Ленинградского института истории, философии, литературы и лингвистики (ЛИФЛИ). Обучался в аспирантуре в ЛГУ под руководством члена-корреспондента АН СССР профессора В.М. Жирмунского. Защитил кандидатскую диссертацию (“Эстетика Вакенродера”) в 1941 году и докторскую (“Георг Веерт и немецкая литература революции 1848 года”) в 1965 году. 1947—1960 годы доцент Московского библиотечного института; 1960—2003 научный сотрудник (старший, потом — ведущий) Института мировой литературы им. А.М. Горького. Имеет 255 публикаций, в том числе 8 книг (среди них “От Просвещения к романтизму”. М., 1983; “Гете и формирование концепции мировой литературы”. М., 1989; “Революция во Франции и немецкая литература”. М., 1997). С 1990 по 2004 годы — председатель (с 2004 года — сопредседатель) Комиссии по изучению творчества Гете и культуры его времени при РАН, ответственный редактор издания “Гетевские чтения”. Почетный член Гетевского общества в Веймаре, награжден по случаю своего 95-летия его Золотой медалью.
Советское правительство 13 июня 1941 года передало через посла Германии в Советском Союзе Шуленбурга текст сообщения ТАСС, который на следующий день, 14 июня, был опубликован в нашей печати. В этом сообщении говорилось, что распространяемое иностранной, особенно английской, печатью заявление о приближающейся войне между СССР и Германией не имеет оснований, так как не только СССР, но и Германия неуклонно соблюдает условия советско-германского договора о ненападении и что “слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы”.
Возникла абсурдная ситуация. На западной границе было сосредоточено более 200 дивизий германского Вермахта, а Сталин заявлял, что войны не будет. Его предупреждал Черчилль, точную дату начала войны сообщил из Японии наш разведчик Рихард Зорге, германский посол в Москве по секрету информировал об этом наших дипломатов — Сталин не поверил. А германского посла Гитлер расстрелял за то, что он выдал государственную и военную тайну.
Я, как и все, верил успокоительным заявлениям Сталина и радостно сообщил жене: “Клава, мне повезло, я достал два билета на “Лоэнгрина” на 27 июня” (день моего тридцатилетия). 22 июня я был, как обычно, в библиотеке. Вокруг люди шепотом передавали друг другу, что в двенадцать часов будет важное правительственное сообщение. В читальном зале репродуктора, естественно, не было, и мы с коллегой вышли на улицу. Там, у Гостиного Двора, уже настраивали репродуктор. Вскоре передали речь Молотова, сообщившего о начале войны. Моя спутница горестно сказала: “Только начали жить немного лучше, а теперь все пойдет прахом. Не везет нашему поколению…”.
Трудно было понять, как это могло случиться. В течение многих лет нас постоянно призывали к бдительности, которая неизменно сопровождалась подозрительностью. Когда доцент в институте, где я учился, рассказывая о расцвете греческой демократии, как-то подчеркнул, что Перикл был бдителен без подозрительности, кто-то из слушателей донес на него, и он был репрессирован. По-видимому, ему поставили в вину, что он противопоставил Перикла Сталину.
А тут оказалось, что сам “великий кормчий” утратил элементарную бдительность. И это дорого обошлось народу Советского Союза. Когда называют цифру погибших на войне советских людей — почти втрое больше, чем немцев, то невольно каждый задумывается: почему у нас столько жертв? И ответ может быть только один: вследствие преступной беспечности вождя народов в канун войны.
В отличие от Верховного главнокомандующего, военкоматы неплохо подготовились к войне. В январе 1941 года мне был вручен мобилизационный листок, в котором было точно указано, что в случае начала войны я обязан явиться на второй день мобилизации в 14:00 в здание фабрики-кухни на проспекте Карла Маркса. Сотрудник военкомата, ознакомившись с моими документами, не сразу, вероятно, решил, куда меня определить. Дело в том, что по тогдашним законам аспирантов на сборы не брали. Таким образом, я не был знаком ни с современной тактикой, ни с характером вооружения. Поэтому меня направили командиром взвода в войска НКВД по охране особо важных объектов (хотя я был беспартийным).
Некоторое время мой взвод охранял склад телефонного завода “Красная заря”. Участок был опасный, он привлекал особое внимание врага, потому что примыкал к железной дороге, которая вела к финской границе. Я пробыл там до середины декабря 1941 года. За это время во взводе один боец погиб на посту от разрыва снаряда, другой был контужен разорвавшейся рядом бомбой и потерял слух. Когда я вышел во время проверки постов из будки и отошел шагов на двадцать, в будку попал снаряд и разнес ее в щепки.
Ленинград был блокирован в августе 1941 года, но до 7 ноября мы питались нормально. С 8 ноября началось полуголодное существование. Только 10 февраля ленинградцы стали получать 400 граммов хлеба в день, а мы, военные, 600 граммов (до этого дневная норма хлеба для населения была 125 граммов).
В мае 1942 года я был эвакуирован из Ленинграда через Ладожское озеро и вскоре назначен помощником военного коменданта одного из важных объектов в Москве.
В начале 1944 года меня срочно вызвали в штаб полка и откомандировали в распоряжение Главного управления по делам военнопленных (в моем личном деле было указано, что я владею немецким языком).
Бюро пропусков размещалось на Кузнецком Мосту. Оформив пропуск, я отправился в главное здание Министерства внутренних дел. При входе документы тщательно проверял офицер. Дальше передо мной предстала парадная лестница, охраняемая часовыми. Штыки на винтовках были отвинчены, и вместо них сверкали большие мечи, символизируя “обнаженный меч революции”. В приемной замминистра генерал-лейтенанта Обручникова, который ведал кадрами, было еще несколько человек. В центре находился стол секретаря-адьютанта, а по обе стороны от него стояли два шкафа. Проверив наши паспорта, адъютант открыл один из шкафов и сказал: “Проходите”. Оказывается, по соображениям безопасности дверь была оформлена как шкаф, и любой, кто ворвался бы в приемную, не знал, куда ему идти дальше.
Главный переводчик министерства роздал нам книги на немецком языке, и каждый должен был перевести страничку. Мы изучали язык пассивно, поэтому всех нас направили на трехмесячные курсы разговорного языка, и только по их окончании мы получили назначение.
Курсантов расположили в казарме ОМСДОН1 МВД, где размещались солдаты особой дивизии, находившейся непосредственно в распоряжении Берии. Однажды во время дежурства я оказался свидетелем того, как пировали эти молодцы, вернувшись с ответственной операции. А операция состояла в том, что они участвовали в депортации из родных мест одного из народов Кавказа, подозреваемого в сотрудничестве с немцами.
Я получил назначение в венгерский отдел ГУПВИ (Главное управление по делам военнопленных) и удостоверение — красную книжечку, которой очень гордился. Работали мы с 11:00 до 17:00, затем после трехчасового перерыва с 20:00 до 23:00. Все большие начальники оставались на своих местах еще дольше, примерно до трех часов ночи, так как в любое время мог позвонить Сталин, который, как известно, работал по ночам. (Позднее, когда к власти пришел Хрущев, он отменил все ночные совещания, заявив, что ночью надо спать).
Чаще всего мне приходилось бывать в двух лагерях военнопленных. Один из них — офицерский — размещался на станции Планерная, на территории бывшего дома отдыха, огороженного глухим забором. Другой лагерь находился в городе Красногорске, там был организован антифашистский центр, в котором выступали видные ученые и писатели немецкой эмиграции: Эрих Вайнерт, Вилли Бредель, Йоганнес Бехер. Выходила еженедельная газета “Freies Deutschland” и раз в неделю работала специальная радиостанция. Когда война закончилась, через эту радиостанцию многие военнопленные сообщали свои имена, чтобы близкие на родине узнали, что они живы.
Среди военнопленных были интересные люди. Так, я познакомился с режиссером Будапештского оперного театра Хонтом, жена которого, Хонти, была там ведущей солисткой. Он рассказал мне о репертуаре театра, а я поведал ему о несостоявшемся спектакле “Лоэнгрин”. Хонт заметил, что венгры предпочитают венгерскую и итальянскую музыку. “Вагнера, по понятным причинам, мы не ставим”. И со смехом добавил: “То, что в Ленинграде собирались поставить “Лоэнгрина”, свидетельствует лишь о том, что тогда вы хотели угодить Гитлеру”.
В начале июля 1944 года в Москву были переброшены из Белоруссии несколько тысяч немецких солдат. Их разместили на территории ипподрома. Погода была сухая, и пленные спали прямо на земле. Вечером их хорошо покормили мясной тушенкой с горохом и дали чай с сахаром. Утром пленные тоже хорошо поели. Затем их построили побатальонно и повели по улицам Москвы. Во главе каждого батальона шел офицер, а рядом — переводчик. Я также участвовал в этом шествии, которое москвичи назвали “Большой вальс”. От Беговой улицы мы прошли по Ленинградскому проспекту и улице Горького до площади Маяковского. На тротуарах стояли тысячи людей, активно работали кинооператоры. Эти кадры, опубликованные в печати наших союзников, получили большой резонанс как живое свидетельство наших побед.
С площади Маяковского колонна повернула на Садовое кольцо до Красных Ворот, оттуда — на Ярославскую железную дорогу. Быстро и организованно всех пленных разместили в вагонах: получилось несколько составов, которые отправились к месту назначения — в тот или иной лагерь. А на улицы, где проходили пленные, вышли моечные машины и промыли их.
В Советском Союзе было сформировано 72 приемно-пересыльных пункта, более 500 лагерей и специальных объектов для военнопленных, 214 спецгоспиталей, 421 рабочий батальон, 322 лагеря органов репатриации военнопленных, интернированных и иностранных граждан. Через эти лагеря, госпитали и рабочие батальоны прошло более четырех миллионов военнопленных и около 300 тысяч интернированных2 .
Вся деятельность лагерей была направлена прежде всего на денацификацию и демилитаризацию бывших военнослужащих армий государств-агрессоров, на их возвращение к мирной жизни.
Система размещения военнопленных свидетельствовала о гуманном отношении советской власти к этим невольным жертвам войны — полная противоположность тому, как обращались фашистские власти с советскими военнопленными. Можно привести такой пример. Нам зачитали секретный приказ о том, что произошло в одном женском лагере. Там были размещены эсэсовки и жены эсэсовцев. Офицер охраны лагеря изнасиловал одну из этих женщин. Она пожаловалась начальнику лагеря. Состоялся военный суд, и виновный был разжалован и направлен на фронт.
Однажды в лагере появился только что попавший в плен начальник штаба разгромленной под Севастополем немецкой дивизии. Я спросил, что на него произвело наибольшее впечатление в нашей армии, и он ответил: “Аrtillerieьberlegenheit” (превосходство артиллерии). “А в нашей жизни?” — поинтересовался я. “Lieder” (песни). Оказывается, на Украине немцы часто и с удовольствием слушали украинские песни. Любопытно… Один мой коллега участвовал в отправке на родину финских военнопленных. После выхода Финляндии из войны они были отпущены домой. Я спросил: “Ну как они, рады?” Он говорит: “Да, рады! Поют!”. — “Что поют?” — “Широка страна моя родная”…
Сталин соблюдал Женевскую конвенцию за исключением одного пункта: он не разрешал представителям Красного Креста посещать наши лагеря военнопленных. Немецкие офицеры жили сравнительно привольно. Они получали хорошее питание: сыр, колбасу, масло, белый хлеб, чего мы, советские офицеры, тогда не видели. Рядовые работали, главным образом, на стройках. После окончания войны им стали начислять зарплату. Иногда они работали даже без конвоя. Мне рассказывали, что в Грузии, в Тбилиси, пленные ходили в театр. В Москве военнопленные построили правое крыло главного здания МВД на Лубянке и другие объекты.
Офицеров не заставляли работать. И только в 1946 году (а это был неурожайный, голодный год) вышла директива МВД — о привлечении к труду офицеров германской армии, имевших воинское звание от младшего лейтенанта до капитана включительно.
Значительная часть немецких офицеров занимала критическую позицию по отношению к Гитлеру. Один генерал-лейтенант выступил даже в “Правде” с критикой Гитлера. Разумеется, антифашистские настроения были далеко не у всех военнопленных. На кителе каждого офицера обязательно красовался орел — в быту его называли просто “Vogel” (птица). Но лишь немногие, оказавшись в плену, спороли орла. Я спрашиваю у одного, почему он не уберет эту птицу. Он отвечает: “Eid (присяга). Я присягал не Гитлеру, а Вермахту (вооруженные силы, армия)”.
Заметным событием в Красногорске стала конференция полковых лютеранских священников. Гитлер настороженно относился к католикам, так как они подчинялись Римскому Папе, хотя тогдашний папа отнюдь не занимал антифашистской позиции. В Ватикане во время войны не было ни одного посвящения в сан кардинала. Папа выжидал, кто победит и тогда станет ясно, кого возводить в сан. Официальные власти Германии опирались на лютеранскую церковь. Национал-социалисты видели в лютеранстве своего союзника. Однако здесь тоже наметилось расслоение. Некоторые священники заняли активную антифашистскую позицию, другие же прикрывали “птицей” свое лояльное отношение к режиму. Для многих солдат и офицеров явилось неожиданным то, что они узнали о гитлеровских лагерях смерти. Когда получили широкую известность сведения о Бухенвальде и Освенциме, многие из них заявили, что ничего об этом не знали. Они говорили, что немецкая армия к этому непричастна, что все это устраивали молодчики Гиммлера.
Я не помню, участвовал ли фельдмаршал Паулюс в конференциях, которые проходили в Красногорске, но знаю, что он поддерживал антифашистские идеи. Как только это стало известно в Германии, его жена немедленно была репрессирована. Я видел Паулюса один раз, когда он приезжал в лагерь на Планерной. Пленные офицеры узнали о его приезде заранее и приготовили ему подарок — сделанный из металла фельдмаршальский знак. Паулюс жил на правительственной даче с хорошим обслуживанием. В плену он оставался до образования ГДР.
9 февраля 1950 года появилось секретное распоряжение о том, что “бывшего фельдмаршала Паулюса в сопровождении сотрудника доставить самолетом или пассажирским поездом в мягком вагоне (в зависимости от метеорологических условий) в Берлин, где передать его представителям Советской Контрольной Комиссии (СКК), о чем телеграфно известить генерала армии т. Чуйкова” (он возглавлял военную администрацию Восточной зоны Германии). Сотрудничать с военным ведомством ГДР Паулюс отказался, но довольно часто выступал в печати. В одном из своих интервью он рассказал, что немецкие генералы, живущие в ГДР, получают очень маленькую пенсию. У него самого материальное положение было лучше, так как он часто писал статьи в газетах ГДР, получая за это гонорары. Умер Паулюс в Дрездене в 1957 году в возрасте 67 лет. А последние военнопленные были репатриированы в 1956 году.
Начальник отдела, в котором я работал, довольно часто посылал меня в Бутырку. По своей красной книжке я свободно проходил в следственный отдел и вызывал указанного мне заключенного. При следственном отделе был специальный буфет, и я имел право немножко подкармливать допрашиваемых. Конечно, все было засекречено, и мы, допрашивая заключенного, не имели на руках его следственного дела. У меня создавалось впечатление, что некоторых из интернированных не было необходимости доставлять в Москву. Любопытный разговор произошел у меня с одним из наших сотрудников. Он считал подозрительным, если у интернированного иностранца был фотоаппарат. Я пытался объяснить ему, что за границей, в том числе и в Германии, у каждого человека есть фотоаппарат или даже кинокамера, и это не значит, что он является шпионом.
Кроме военнопленных, в Москву были доставлены иностранцы, захваченные после падения Берлина. Однажды я брал показания у одного голландского журналиста, который сидел в Бутырской тюрьме. В буфете особого назначения я заказал стакан чая с сахаром и два бутерброда с красной икрой. Официантка принесла все это в указанный ей кабинет, и мой голландец был поражен деликатесом, которым его угощали. Он подробно изложил свою биографию и обстоятельства, при которых был арестован. Это был официальный документ допроса, и при возвращении в свое управление я переводил текст и передавал его оперуполномоченному.
Вспоминается забавный случай. Как-то генерал-лейтенант Кобулов, начальник ГУПВИ, устроил разнос сотрудникам, которые сами должны были вести допрос, пользуясь моей помощью лишь в качестве переводчика. “А вы целиком отдали Бутырку Тураеву”, — сказал он в сердцах.
30 апреля 1945 года Гитлер покончил жизнь самоубийством. Однако у нашего руководства и у союзников возникли сомнения: а вдруг он куда-то сбежал? Неожиданно мы получили свидетельство из первых рук. Произошло это так.
В середине мая 1945 года перед концом работы, вечером, меня и мою немецкоязычную коллегу предупредили, что мы должны остаться для срочной работы. Я вышел в приемную начальника управления и увидел немецкого офицера высокого роста, блондина — настоящего арийца. Это был адъютант Гитлера, только что доставленный в Москву. Перед нами был живой свидетель. Он подтвердил, что 30 апреля Гитлер застрелился, отравив перед этим Еву Браун. В соответствии с его завещанием оба трупа были сожжены во дворе имперской канцелярии. Адъютант (его звали Гюнше) подробно изложил события того дня на бумаге. К счастью, у него был разборчивый почерк. Нам приносили листок за листком — мы вдвоем едва успевали переводить. В ту же ночь Берия доставил показания Гюнше Сталину.
В конце июля 1945 года меня командировали в Вену. Мне было поручено сопровождать двух австрийских ученых — мужчину и женщину. Они были интернированы в апреле 1945 года, когда наши войска заняли Австрию. Нас более всего интересовали ученые, связанные с военно-промышленным комплексом, — специалисты по ракетам и по атомной физике. Австрийские ученые жили в Москве, в двухкомнатной квартире. Здесь их навещали наши специалисты и беседовали с ними, чтобы узнать, чем они занимаются. Выяснилось, что у австрийцев весьма мирные специальности, и решено было отправить их на родину. Накануне меня предупредили об их отъезде, и рано утром мы отправились на служебный аэродром, находившийся почти в центре Москвы, напротив метро “Аэропорт” (поэтому метро так и назвали). Летели мы на американском “Дугласе”, который использовался для перевозки солдат. Никаких кресел не было, с двух сторон стояли скамейки. Мы сделали остановку в Киеве, где я побывал на разрушенном Крещатике. На следующее утро мы вылетели на Запад. Над Венгрией попали в грозу. В Будапеште сделали вынужденную посадку, хотя до Вены было несколько минут лету. Мужчина вел себя замкнуто, а с дамой я оживленно разговаривал, расспрашивая ее о Вене. Она рассказывала об австрийском барокко. От аэродрома шли пешком. Любопытный момент: когда мы переходили железную дорогу около какой-то станции, на нашем пути появилась строгая надпись: “Verboten” (запрещено). Поблизости не было ни вагонов, ни паровозов, однако дама сказала: “Нельзя. Здесь проходить нельзя” — и предложила пройти другой дорогой: немецкая законопослушность. Конечно, мы пошли прямо.
Штаб оккупационных войск размещался в ратуше. Я доложил начальству, представил документы, но там ничего не знали о нашем прибытии и назначили встречу на следующий день, в 12:00. Офицер сказал, чтобы я отпустил их домой: немцы — народ законопослушный — никуда не денутся. В условленное время дама действительно была на месте, но ее коллега… прятался за деревьями — он боялся нового ареста!
В Вене у меня была интересная встреча. Один из сотрудников Лубянки дал мне поручение к своему брату Лео Штерну. Это был крупный историк, находившийся в эмиграции. В течение трех месяцев после окончания войны он не только успел занять видные посты в руководстве австрийской компартии, но и стал преподавать в Венском университете и даже опубликовал учебное пособие по истории ХХ века. Штерн пригласил меня обедать в столовую, хотя его несколько смущало то, что я был в фуражке с красным околышем: если журналисты заметят, скажут, что австрийская компартия связана с московским ЧК.
Как я узнал позднее, когда в Вену пришли американцы, Лео Штерну пришлось покинуть университет и оставить виллу, которую он занял, так как туда вернулись ее хозяева. Позднее он приезжал в Москву как действительный член Академии наук ГДР.
Моя командировка продолжалась десять дней. Я осмотрел Вену и побывал в ее окрестностях.
В середине октября 1945 года мне предстояла поездка в Германию. На этот раз — в качестве переводчика при гросс-адмирале Редере. К этому времени союзники сформировали международный трибунал, и гросс-адмирал был включен в число военных преступников, которые подлежали суду. Таким образом, статус его изменился, так как до этого он был просто военнопленным. Этим объясняется то, что нас сопровождала большая команда охраны.
Несколько слов о Редере. В момент окончания войны он был в госпитале, и за ним ухаживала его жена. После выписки он находился под контролем полковника Пименова. Когда Пименов спросил его, что он собирается делать, он ответил, что хочет описать то, что случилось с ним во время войны. Редер был официально объявлен военнопленным и отправлен в тюрьму города Лихтенберга, откуда 9 июля 1945 года был вывезен в СССР, где более трех месяцев жил на правительственной даче под Москвой. В своих мемуарах он отмечал, что его здоровье “потихонечку улучшалось, поскольку уход и медицинское обслуживание были хорошими”3 . Во время пребывания на даче он продолжал по памяти писать мемуары.
Утром 18 октября меня привезли на дачу к Редеру. Его жена, маленькая седая старушка, укладывала чемоданчик, причем положила в него какую-то куколку, сказав, что это амулет, оберегающий ее мужа. Редера на даче не было, и только на аэродроме известная переводчица из иностранной комиссии Союза писателей Герасимова представила меня перед посадкой в самолет гросс-адмиралу, которого я должен был сопровождать в Берлин. Мы ехали с большой группой офицеров охраны под командованием полковника госбезопасности Лихачева.
Тем же рейсом был отправлен в Берлин доктор Фриче — заместитель министра пропаганды Геббельса. Весь этот небольшой отряд разместили на вилле в городе Бабельсберге. На площадке второго этажа был установлен круглосуточный пост. Все постовые, сменявшиеся в течение суток, были офицерами. На площадку с двух сторон выходили две комнаты. В одной жили Редер и я, в другой — Фриче со своим переводчиком. Двери на площадку были круглосуточно открыты, что возмущало гросс-адмирала, который не хотел спать при открытых дверях.
У нас была большая машина, в которой мы ездили в Потсдам завтракать, обедать и ужинать и привозили еду для наших высокопоставленных заключенных. Виллу окружал большой сад, и в хорошую погоду мы гуляли с гросс-адмиралом по дорожкам. На соседней вилле я обнаружил большую библиотеку и захватил оттуда несколько книг. Редер иногда подходил ко мне и смотрел, что я читаю. Среди книг он заметил томик, посвященный Рихарду Вагнеру. Я уже не помню, был ли это биографический очерк или собрание либретто. Редер спросил меня, ставят ли у нас оперы Вагнера. Я ответил, что ставят, но очень редко — и не по идеологическим причинам, а потому, что не во всех оперных театрах есть солисты, способные исполнять вагнеровские партии. И я показал ему билеты Ленинградского оперного театра на “Лоэнгрина”, которые я хранил в полевой сумке. Редер даже спросил: “А билеты, наверное, были дорогие?”. Я ответил ему, что наши ведущие театры, как оперные, так и драматические, получают крупные государственные дотации, что позволяет им сохранять цены, доступные для широкого зрителя.
Однажды начальник нашей группы явился, чтобы представить Редеру список юристов, из которых он мог выбрать себе адвоката. В Бабельсберге мы пробыли недели две и в самом начале ноября отправились в Нюрнберг. Путь оказался довольно длинным. Было уже темно, когда мы прибыли в город. Никаких вилл приготовлено не было. И Редера, и Фриче поместили в тюрьму. Фриче, выходя из машины, сострил: “Ну вот, последняя гостиница!”. Кстати, он был оправдан по суду, а мой гросс-адмирал осужден на пожизненное заключение. Но 17 января 1955 года его досрочно освободили по состоянию здоровья. Жил он в Киле, написал книгу мемуаров “Моя жизнь”. Умер в возрасте восьмидесяти четырех лет.
В Нюрнберге нас встретил американский переводчик, прекрасно владевший русским языком. Но лексика его была типично американской. Например, представляя нам местный театр, он сообщил, что в репертуаре значится “Волшебная флейта”, и добавил: “Вы понимаете, Моцарт — это же марка!”.
Заседания международного суда над военными преступниками проходили в относительно небольшом зале. На скамье подсудимых сидели обвиняемые, и за каждым из них — адвокат в черной мантии. В особой стеклянной будке находились четверо переводчиков. Каждое слово, произнесенное на суде, переводилось на несколько языков. Судьи и обвинители были в наушниках. Наверху, в помещении суда — балкон для журналистов и для всех присутствующих. Желающих было слишком много, и билеты было очень трудно достать. Мне, переводчику следственной части, удалось побывать на заседаниях суда только два раза, но при этом мне повезло: я был на открытии. На первый вопрос, который прокурор задал подсудимым: “Признаете ли вы себя виновным?”, Гесс рявкнул: “Nein!”. Остальные отвечали иначе: “В смысле обвинительного заключения — нет”. Говорят, эту формулу подсказал Розенберг.
Второе заседание, на котором я присутствовал, было обычным. Шли допросы. На экране демонстрировали фильм, найденный у одного из немецких офицеров. Раздевали двух советских партизан, брата и сестру, накануне расстрела. Мужчина был в кальсонах, а женщина раздета догола.
К сожалению, мне не довелось присутствовать при появлении в зале суда фельдмаршала Паулюса. Можно себе представить, как все были потрясены, когда Паулюс выступил в качестве свидетеля обвинения.
В Нюрнберг приехало много гостей из Советского Союза и других стран, в том числе почти все крупные советские писатели. Меня почему-то приметила переводчица с английского Ирина Кулаковская. Большую известность ей принесли переводы романов американского писателя Говарда Фаста. Он был у нас очень популярен, пока не позволил себе какое-то критическое замечание в адрес СССР, после чего сразу же исчез с полок магазинов и библиотек. Благодаря Ирине я совершенно неожиданно оказался в обществе Леонида Леонова и Всеволода Вишневского. Вчетвером мы осматривали старинную часть города, превращенную американцами в руины. Поразительно, что при этом они не тронули ни вокзал, ни фабрики, ни заводы, чтобы не причинить убытка предпринимателям. Я купил две пишущие машинки — выпускающая их фабрика работала с полной нагрузкой. Но исторический центр был разрушен. С трудом, по городскому плану, мы нашли место, где стоял домик Дюрера. Как сувенир, я сохранил осколок старинного стекла.
На несколько дней в Нюрнберге появились Эренбург, драматург Штейн, некоторые известные поэты. Именно здесь Борис Полевой написал “Повесть о настоящем человеке”. Я, конечно, побывал на “Волшебной флейте” и, кроме того, на концерте для американских солдат. Это было зрелище! В качестве конферансье выступала молодая женщина в трусах и лифчике. Причем лифчик был расстегнут, и она то и дело поправляла его, делая вид, что он падает, а зал гоготал. В концерте участвовала русская балетная пара. Они станцевали “казачок”. Балерина обратила на меня внимание — я, кажется, был единственным из русских офицеров — и в антракте увела меня за кулисы. Она рассказала, как с мужем попала в американскую зону, и спросила, могут ли они вернуться в Советский Союз. Я оказался в трудном положении: не мог же ей сказать, что по возвращении они немедленно будут репрессированы. В это время в газете появились фотографии нескольких русских перемещенных лиц в Швеции, которые объявили голодовку, узнав, что их хотят репатриировать. Наши сотрудники возмущались, что газета публикует антисоветскую клевету, но многие понимали трагизм ситуации.
В американской зоне оккупации выходила массовая газета “Звезды и полосы”. В каждом номере обязательно публиковалась фотография полуобнаженной женщины. Например, известная артистка, полуприкрытая военными картами, с надписью: “То, что было секретом во время войны, прикрывает теперь секреты этой дамы”. В той же газете была представлена галерея из пяти американских киноактрис. Их фотографии были расположены в таком порядке: первая за год заработала 220 тысяч долларов, вторая — только 200 тысяч, третья — 180 и т.д., что, вероятно, соответствовало их популярности.
15 декабря 1945 года я был отозван в Москву.
* * *
Я долго хранил билеты на “Лоэнгрина”. В Ленинграде, когда был командиром взвода, держал их в полевой сумке вместе с патронами. В Москве они лежали в бумажнике, но я все-таки их потерял. Хорошие были места. Бельэтаж, близко к сцене.
1 Отдельная московская стрелковая дивизия особого назначения.
2 Эти данные приведены в книге “Военнопленные в СССР, 1939—1956. Документы и материалы”.
Под ред. проф. Н.М. Загорулько. Москва: “Логос”, 2000.
3 Reder Ernst. Mein Leben von 1935 bis 1955. Band 2.Verlag Fritz Schluhtenmayer, Tьbingen-Neckar,
1957. S. 304.
|