Анна Бердичевская. Соляной столп. Рассказ. Анна Бердичевская
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Анна Бердичевская

Соляной столп

Об авторе | Анна Бердичевская — фотограф, поэт, издатель — родилась и выросла на Урале, закончила мехмат Пермского государственного университета. В начале восьмидесятых перебралась в Тбилиси, там вышли первые книги ее стихов — “Странствие” и “Отзвук”. С начала девяностых живет в Москве, где выпустила книгу стихов “Тихий ангел” (1998) и книгу прозы “Чемодан Якубовой” (2004). В последнюю вошли, в частности, рассказы, которые были опубликованы в журнале “Знамя” (2003 год, № 11).

И во дни Лота так же ели, пили, покупали, продавали, садили, строили; но в день, в который Лот вышел из Содома, пролился с неба дождь огненный и серный и истребил всех…

Евангелие от Луки, 17, 26

Что-то произошло, стало трудно читать. Вагон раскачало — бортовая качка пошла, на моей боковой верхней полке она очень заметна. И даже опасна — ничего не стоит загреметь и костей не собрать...

Или все же не в качке дело, а просто свет переменился, солнце перевалило зенит, катится на закат. Чересполосица света и тени падающим забором замелькала по страницам детектива, и стало вдруг до лампочки, куда это собрался резидент болгарской разведки и доберется ли, куда собрался… Я еще не закрываю книгу, но уже не читаю, смотрю мимо страницы, в окно. Там, за монотонно (вот уж сколько суток?) мелькающими столбами, действительно что-то произошло. Смотрю, смотрю, смотрю. И понимаю. Вон что произошло: мои родные края пошли. Чем они отличаются от неродных? Елки, овраги, столбы… Осень. На самом-то деле — бабье лето.

— Идем ходко. Ходко идем, — громко говорит женщина. Она сидит внизу на смятой постели в пустом плацкартном купе, продуваемом ветром из приспущенного окна.

С кем это она?

Есть еще один пассажир, под моей полкой, и мне его не видно. Но я о нем знаю, потому что у него кашель. Он едет с ночи. У него хриплый, кирзовый кашель. Ночью, когда он только пришел и устраивался спать, он кашлял надрывно, просто бухал и бухал, а потом долго возился и весь скрипел. Как сапог, которым раздувают самовар. И не так, как скрипит добротный хром, а именно как кирза, глухо, шершаво. Он старался не кашлять, чтоб как-нибудь да уснуть. И уснул. Утром, когда я шла умываться, он спал, отвернувшись ото всего на свете. Он не храпел, но при каждом вздохе в нем что-то булькало… Потом он тихонько жил под моей полкой, ворочался, возился, покашливал осторожно. Чай нам не носили за отсутствием в поезде сахара и заварки, слезать мне было незачем, соседа я так и не видела. А что он сейчас?.. Я свешиваю голову с полки. Смирно сидит, положив крупные руки на столик. На голове кепка, стало быть, совсем собрался. Лица не видать. Ну и что, что не видать? Я знаю, оно у него большое и худое, с голубыми медвежьими глазками, вокруг рта непременно крупные складки, забитые серой щетиной. Не складки, а трещины. Глаза, может, и не голубые. Но медвежьи. Как у графа Льва Толстого. Пассажир не смотрит на женщину, он смотрит, должно быть, в свое окно, на елки, столбы, овраги. И женщина не смотрит на него, она тоже смотрит в окно — в свое, на такие же елки, овраги, столбы, сквозь которые бьет предвечерний солнечный свет.

— Лупит, как палкой по штакетнику, — говорит женщина.

А разговаривает она со мною. Потому что мы едем очень, очень давно, вернее — издалека, мы заметили друг друга еще до Москвы. За наши тысячи совместных верст вагон по меньшей мере дважды набивался и пустел. Мы с ней ветераны вагона, вот мы кто. Я вспоминаю, как встретила недавно друга детства, он мне сказал с глубоким волнением: “Я ведь ветеран дискотечного движения! А этого никто не хочет понять…”. Я его поняла. Ну и что, что ему сорока нет. Лет двадцать назад он действительно был пламенным борцом за шейк, за рок, за светомузыку. И в конце концов победил. Мы страна победителей в борьбе, страна ветеранов всевозможных битв. А этого никто не хочет понять. Особенно новые, которые только сейчас пришли побиться. Где наши ордена, пенсии и льготы, черт возьми!.. И женщина говорит именно со мной, как ветеран с ветераном. Мы с нею вместе боролись. Против челноков, которые пытались поставить чемоданы в проход…

Я думаю не спеша эти мысли, но и они, как детектив про резидента, совершенно все же напрасные и лишние, они улетают вслед за столбами и елками, назад, как улетела бы яблочная кожура из вагонного окна. Но яблоки кончились. Как и бутерброды с пластмассовой колбасой под названием “салями”. Все подъели… А поезд с необыкновенным напором и страстью мчит вперед, к городу моей юности. Вот мы снова пролетаем над сырым и темным оврагом. Да почему же овраг этот — родные края?

А просто я знаю, как там, в глубине, под мгновенно промелькнувшими овражными елями, среди папоротников — пахнет. Знаю, как пружинит под ногами мох, как чавкает и скользит глина у ручья. А цвет у глины розоват, с мутно-зелеными — купоросными — разводами. Где-то под этой глиной пролегают тонкие жилы медной руды и малахита, непригодные к промышленной разработке…

Вот оно что, родные края… И я проеду их насквозь, почти не глядя, проеду с точным знанием всего обо всем. Пассажир, дядька этот навек простуженный, кирзовый, выйдет в родном моем городе, вот он уж и в кепочке. И непременно чемодан его уже стоит на сиденье по другую сторону откидного столика, хотя ехать еще часа полтора. И я даже знаю, какой у него чемодан, непременно крашенный половым суриком, с металлическими ободранными уголками. Я снова свешиваю голову, вижу пуговку на кепке, застиранный воротник рубахи, само собой, застегнутой до самого горла, хотя этого мне и не видно. А чемоданчик на скамье — вот он стоит. Я снова откидываюсь на тощий блин подушки и закрываю глаза. Тоска-то какая райская, скука и грусть…

Так все насквозь можно знать только про любимое. Когда-то в детстве я любила яблоки. Любовь к яблокам была такая, что можно было их и не есть. Я про каждое, которое видела, знала, какой у него запах, хруст, вкус. Идешь за прохожим, у которого в авоське яблоки болтаются, и про каждое знаешь все. Кроме названия сорта, конечно. В наших исключительно неяблочных краях (яблоки привозили в город на баржах раза два за лето) мне хватило одного, первого — для любви и понимания всего про все яблоки… До ломоты в висках, до озноба, до захлеба слюной возник вдруг умопомрачительный, тот, детский вкус зеленых, самых любимых яблок, которых уже нет в природе. Потому что это уже меня, той, зеленой, нет.

Ну и что?.. Ну и ничего.

Вагон накренился, что-то скрежетнуло под ним, и началась уже не качка, а мотание из стороны в сторону с лязгом и подпрыгиванием. Это стрелки, пригородные станции пролетаем. Ерепеты, Буртым, Курья, Тулумбасы?.. Не смотрю я в окно и не собираюсь смотреть. И пассажир подо мной, хоть и смотрит, все равно не смотрит, потому что он тутошний, чего смотреть-то? Мы оба тутошние. И вся-то разница, что через полтора часа он сойдет в родном моем городе, а я пролечу насквозь, навылет, как уже много раз за последние годы.

Знание — любовь. Любовь — знание. Окончательное знание, окончательная любовь. И то, и другое хорошо тем, что можно не пользоваться. Они все равно есть и будут. Окончательные люди так и поступают — не пользуются. И пассажир подо мной не просто кирзовый, он окончательный. Он и знать-то ничего не знает ни про какую такую любовь…

В общем, я засыпаю. И город родной пролетаю во сне.

Просыпаюсь оттого, что солнце перестало мешать спать, оттого, что сумерки, оттого, что свалился с полки мой детектив, оттого, что женщина внизу что-то все говорила и говорила, да вдруг и замолчала. Солнце погасло, книга упала, женщина замолчала, я проснулась. Женщина встала, чтобы поднять мою книгу, пока она делает пять шагов, наклоняется за детективом, выпрямляется, я почти вспоминаю, что она говорила, пока я спала, последняя фраза снова звучит в пустой и печальной моей голове.

— …можно было всю жизнь прожить и не знать.

О чем это?

О любви, конечно. Угадывается история, то ли уже рассказанная, то ли еще предстоящая. Небольшой роман.

Вот женщина хозяйственно сует книгу мне под подушку. И не отходит. Она смотрит, смотрит на меня, как-то особенно пристально, может, потому еще, что уже сумерки, и свет в вагоне смутный и ненадежный. Я вижу ее бледное лицо совсем близко, в широко раскрытых глазах проплывает заоконный пейзаж — сиреневое светлое небо, темная земля с дрожащими огоньками какой-то деревни. Вот глаза темнеют, это наш поезд въехал в лес.

— Слушай, я рассказать хочу… — наконец говорит она. — Переходи в купе, мне рассказать надо.

Женщина смотрит на меня с сомнением.

— Ладно, — говорю я и спрыгиваю.

В два счета мы переносим мою постель вместе с матрасом и подушкой в купе. Дядька с чемоданом сошел, в вагоне совсем уже пусто, только в том конце, где едет проводник, слышны голоса. Там выпивают.

Некоторое время мы молчим. Она смотрит в окно, в котором уже и не видно ничего, темный, почти ночной лес обдает еловым запахом. Женщина встает, подымает сильными, ловкими руками фрамугу окна.

— Дует, — говорит она. И снова садится, и снова смотрит в окно.

Профиль красивый — думаю я про нее и вспоминаю, что уже думала так несколько дней назад, когда вагон опустел впервые, где-то после Харькова. Немолода… И не красавица, а вот свет на нее с удовольствием падает — и вечером, и утром. И ночной, как сейчас, едва уловимый. Плечи и нежные и сильные, волосы темные, тяжкие добротные бабьи волосы. Глаза странные, и маленькие и большие. Глядят так окончательно безнадежно…

Я перестаю ее рассматривать, и она, словно почувствовав это, словно освободившись от моего внимания, переждав его, говорит не мне, а куда-то в окно, смутным нашим отражениям на темном, улетающем пейзаже…

— Старая я, ну не девочка, думала — все знаю, даже и про себя. К морю ехала и воображала — так просто, смеха ради — что если встречу там какого ухажера, подтруню над ним, а то и поцелуюсь. У прибоя, вечером… Вот… Мой-то муж, когда в Сочи ездил, погуливал… Ты знаешь, вроде я забыла, совсем забыла. Но не простила, оказывается. Да, гульнул Федя… Давно это было, когда и жизнь совсем другая была. Мой ко мне из Сочи ехал, а вести впереди него неслись, что гулял… Общество не дремало… оно тогда еще было. Тоже не всегда это нравилось, а все же… Люди — общались. Сейчас — нет. Телефоны завелись, а почта не работает. Правильно, пожалуй, сказано: что написано пером — не вырубишь топором. Сейчас в одно ухо влетает, в другое вылетает, мобильная связь… А открыточка та, из Сочи, про Федю, до сих пор где-то лежит. Приеду — сожгу, пожалуй. Квиты…

Но не так уж все со временем меняется. Раньше в очередях стояли за ничем, сейчас сериалы смотрим ни про что. Почему-то хочется легко прожить. Правда. Не то что б счастливо, а легко и… поскорее, поскорее… вот что особенно странно…

В молодости, помню, почти всем хотелось быть хорошими... Хотелось жить пусть уж трудно, но хорошо. Как-то правильно, и как будто правила — есть. Конечно, грешили, но и виноватыми были. Сейчас виноватых нет.

Молодость… конечно, тайна… А еще ведь — юность! Да и в детстве случалось удивительное. Впервые я влюбилась задолго даже до юности. Во втором классе. Приехала к нам на шахту семья, народ в поселке свозной, постоянно людей то в ссылку, то завербованных привозили. Детей в той семье было много, их родителей я не помню, а к нам в класс пришла одна из девочек, Шура. Была она стрижена наголо и обросла уже, но в классе нашем ее, конечно, сразу Лысиком прозвали. Лысик и Лысик. Вот в кого я влюбилась в первый раз, в Лысика. У нее такой затылок был беззащитный, и голова как будто светилась — от волос, от мягкого ежика. Помню, сердце мое падало, когда я видела ее или голос хотя бы слышала.

Когда они уехали, я неделю в школу не ходила, больна стала… Именно болью больна… А как — не помню. Вот если ты рожала, то знаешь, родовую боль вроде бы пережить нельзя, а как переживешь — вспомнить нельзя… Вот так оно и с Лысиком...

Она запрокинула голову, закрыла лицо руками. Голос ее, глуховатый и сдержанный, изменился. Как из омута, из самой глубины, вырвалось:

— Пережить бы как-то… Болит у меня… болит... снова!..

Минут десять сидели молча. Наконец я спросила:

— Так ты что, влюбилась?..

И тут же вопрос этот стал мне глуп и противен, а рассказчица не ответила. Так что больше я уже не спрашивала.

Она молчала, потому что собиралась рассказать все, сразу, просто и до конца. А я должна была выслушать.

— …Сама знаешь, девяностые годы — несуразные были, никакой жизни. Ни усталости, ни отдыха. Ни о каких отпусках никто не думал. Вот и мы. Я работала на трех работах, и муж тоже — то вкалывал, тянул дом во всю силушку, то в безработных сидел и водку пьянствовал, как говорится… Тем временем двое детей выросли, дочь даже замуж вышла, а сын ушел в армию. Тут и случилось заработать. Неважно как, повезло, как только дуракам везет. И решили с мужем эти дурацкие деньги по-дурацки да и побыстрей потратить. В прошлые времена все собирались вместе на юг съездить, но не вышло. В Сочи его по профсоюзной путевке одного направляли, после чего мы едва не развелись. А сейчас и не захотелось вместе. Мужу лодку резиновую купили, сапоги болотные и спиннинг, а мне — путевку в Анапу. Вот оттуда я сейчас возвращаюсь… Две недели, всего-то… Приехала в Анапу — жара! Нашла свой пансионат и перестала от духоты ночью спать. Но ведь — у моря! Стала, как стемнеет, на пляж уходить и плавать, так что даже ночь и день перепутала. Приходила в свой номер, накупавшись, наплававшись, когда светлеть начинало. Просыпалась от жары, когда все в пансионате не то что позавтракать — пообедать успевали. Вот зеваю, потягиваюсь, иду сонная к дыре в заборе, прямо к морю, бросаюсь в прибой, и от воды, как от счастья, просыпаюсь. На волнах валяюсь, в небо гляжу. Потом бегу в пустую столовку, ем, не глядя, что дают… Дней пять так жила. И чувствовала я себя… ну как ангел на небе. Никаких мыслей, одна радость. Похудела, загорела, одышка прошла вовсе. Не познакомилась ни с кем. Даже говорить отвыкла.

Как-то в столовку с моря пришла, а она не вовсе пустая. Сидит в углу парень, весь заспанный. Видно, тоже день с ночью перепутал. Не умыт, не причесан и не загорелый — видно, и к морю не ходит. Мы с ним едва переглянулись. После столовки я опять к морю, плавать до ужина. Да что-то меня остановило. Может даже, этот парень встрепанный и остановил. Думаю, что ж я, взрослая женщина, веду себя кое-как. То есть совсем себя не веду, а живу, как пацанка. Развернулась я, зашла в номер за шампунем, потом в душ, помылась как следует, расчесалась, косы туго заплела, как будто я снова в школе, только теперь отличница, сложила их на затылке корзинкой, только что без бантиков, платье надела нарядное, синего шелка с белым кружевным воротничком, вместо сандалий пляжных — туфли-лодочки, и пошла снова в столовку — в зеркало большое смотреться. Смотрю — другое дело. И тут же у зеркала старушка билетами на экскурсии торгует. Купила билет к святому источнику, автобус через полчаса. Успею опять-таки в море искупнуться… Но не стала. На этот раз кружевной воротничок не отпустил. Прошлась до рынка, купила чудные такие фиговины, сочные, потрескавшиеся, с красным нутром. Инжир.

Автобус уж полон был. И одно-единственное место свободным оставалось. Уселась, голову поворачиваю, а рядом со мною, оказывается, мальчонка из столовой, только уже умыт и причесан, да так старательно зализан. И в белой рубашке, ворот распахнут, на шее бусики. Я его инжиром угощаю, а он говорит: “Вас не узнать”. Ну, я ему: “Вас тоже”.

И ведь ни-че-го я тогда не почувствовала. Кроме легкости и простоты. Можно говорить, можно молчать. Человек вроде чужой и вроде свой, вроде мальчик, и вроде взрослый. Приятный человек. И все.

Там, куда нас привезли, лес на горе светлый, легкий стоит, как перистое облако, и в том лесу когда-то отшельник монах проживал, много лет. Молился на камне, воду из ключа пил, тот ключ и был святой источник. Воды я попила, по лесу погуляла, на камне постояла, вдаль поглядела. Хорошо.

Сажусь в автобус, и что же: опять все места заняты, только мальчик мой для меня уже сам место держит.

Не помню, чтоб мы разговаривали. Только как приехали, парнишка сказал, вежливо так, учтиво: “Почему вы на танцы не ходите? Приходите, пожалуйста, я вас приглашаю”. Мне смешно стало. Как это я с молодым таким танцевать пойду. А он понял, и покраснел, и говорит: “Сам я на танцах не танцую. Я диджей”.

Вот тебе на! Ты знаешь, что такое диджей? Я не знала. Но сказала: “Спасибо. Приду”.

И стала я по вечерам в кино ходить, после кино на танцы оставаться, а уж потом — к морю. Режим этот в тот же вечер завелся, как парнишка меня на танцы пригласил…

Не буду я тебе говорить, как его зовут… Знаешь почему? То-то и оно… Потому что черти услышат. Черти — есть, но не такие уж они умные, просто схватливые. То, что мы молча думаем или пишем пером, они схватить не могут, ждут, когда скажем. Вот тогда и… Ангелы же — напротив, в молчаливых душах читают…

Все это у святого источника мне как раз дурачок тамошний вдруг выложил, даже напугал...

Танцы в клубе после кино начинались, а кино после ужина. Клуб со столовкой — в одном корпусе, между ними фойе с зеркалом большим и старушкой. Неудобно мне стало у этой знакомой старушки билет специальный на танцы брать, я и взяла общий. Он так и называется у них — объединенный, все услуги в одном пакете и со скидкой…

Ты прости меня. Я всю эту ахинею нанизываю, потому что к главному подойти не решаюсь…

Ну вот, пошла по объединенному билету после ужина в кино, опоздала, как всегда.

Кино началось, зал полон. Нашла место свободное возле прохода, сажусь, кино смотрю. Неинтересное, все стреляют. Голову поворачиваю… а рядом со мною — опять тот же парнишка. Будто кроме него в пансионате и людей-то живых нет, все тени! Разве еще старушка с билетами… Это я так, сейчас и к слову подумала. А тогда не удивилась нисколько. Он тоже голову повернул, кинул. Я снова на экран смотрю-смотрю, ничего не понимаю. Там негры на одно лицо и бегают быстро. Был бы телевизор — выключила. Тут не выключишь… Спрашиваю у парнишки, он говорит — после сеанса я вам объясню, а сейчас и сам не все понимаю.

Кое-что меня и в этом кино наконец задело. Кого-то жалко, чего-то страшно. Только не смешно, а ведь комедия. В конце фильма, видимо, для таких, как я, кто в кого почему стрелял объяснили по второму кругу. Выходим мы из зала, я молодому моему человеку говорю: “Не надо объяснять, там и понимать-то нечего”. Он говорит: “Правильно”. И улыбнулся. Улыбка его мне понравилась…

Тем временем стулья в зале убирать начали, диджей мой самым главным тут же стал. Лицо строгое. На кого-то нашумел, куда, говорит, диски дели, свет, говорит, вырубить не забудьте, динамики поправьте, стоят не на месте, контакты, говорит проверить надо… Много так вокруг него народу крутится… Потом сел на высоченную тумбочку, перед ним микрофоны, пульт, как на Чернобыльской атомной электростанции… И как шарахнет во все динамики! Слава богу, недолго громыхало. Потом говорит в микрофон, как положено. Дамы и господа, открываем наш вечер, прозвучала композиция группы “Роллинг Стоунз”… и еще что-то… А теперь — говорит — будут звучать популярные танцевальные мелодии двадцатого века… И понеслось. Танго, фокстроты, вальсы и Алла Борисовна. Диджей молодец, очень хорошо подобрал, так что забирает, заводит даже, причем — всех.

Мужчин на этих танцах, как на любых других, вдвое меньше, чем женщин. И все же я спросом пользуюсь. Мальчишки все по девочкам, а взрослым мужчинам партнерш нет. Особенно один немолодой очень повадился меня приглашать. Высокий, полноватый, представительный. Оказался их завклубом. Я ему говорю: хороший у вас диджей. А он только бровь поднял…

Однако соскучилась я быстро, в паузе между танцев услышала — море шумит. Попыталась я диджею помахать, дескать — ухожу, спасибо, а он и не смотрит, сидит как чижик деревянный на столбике, в черных очочках, лицо чистое, серьезное, глядит никуда…

Ночью на пляже только парочки кое-где, все больше в дюнах, под кустиками, а я — нагишом, в пустом море. Стесняться некого, разве Луны, так она и сама женщина. Ты замечала, какое у Луны лицо бабье?.. Я из моря хорошенько ее разглядела. И все небо, все созвездия, какие со школы знала. Хороший у нас учитель географии был, Плешков Владимир Васильевич. Он же астрономию вел, про кратеры Луны рассказывал… Царство ему небесное…

Так и пошло по расписанию: обед, пляж, ужин, кино, танцы, море до рассвета, сон до полудня. Завклубом стал со мною так страстно танцевать, что я уж подумала: надо эти танцы заканчивать. У него и жена, завстоловой, стала с интересом на меня поглядывать, приятная такая женщина, Софья Суреновна… Но диджея обижать мне жаль было, он в кино место для меня занимал, выписал какой-то пропуск бесплатный. А на танцах, когда живая музыка начиналась, нет-нет да и спустится со своего столбика со мною поболтать. Мы с ним на веранду к балюстраде выходили, он курит и рассказывает мне любимые фильмы, а то вдруг из детства что.

Я его как-то спрашиваю: где же ваша девушка, что вы все один?

Я не один, отвечает. И так грустно… Думаю — у парня трагедия какая-то, надлом…

А как-то он мне говорит: вот если б попалась мне вовремя такая женщина, как вы…

Как это меня… тронуло...

Виду я не подала, думаю, это у него мама рано умерла, вот он и расчувствовался от взрослой женщины… Он меня и за руку не взял ни разу. В кино, когда рядом сидим и даже шепчемся — ни локтем, ни коленом не прикоснулся.

А что-то стало со мною делаться. Вот почувствовала я его — как он смотрит, что думает… Нет, не то говорю. Понимаешь, я как воздух вокруг него стала, а он — как вода в море вокруг меня… И просто все, а загадка… Но ничего, слышишь, ничего в этом не было, как это сказать… сексуального. Фу-у-у, слово-то какое… Еле выговорила. А приходится.

То ли еще будет…

И налетел, стало быть, последний день нашего заезда.

Вечером банкет.

Я опять в белом воротничке и в туфлях-лодочках. Глаза подвела и губы накрасила. Ну — красавица. Как раз для завклуба. Уже стемнело, когда пошла на банкет. Опять, конечно, опоздала, в столовой битком, и все возбуждены радостно. А чего радоваться? Завтра на самолет с утра… Столы как-то по-новому расставлены, рядами, вдоль дальней стены один особо почетный стол, вроде для президиума. На нем букеты огромные, под ними директор пансионата, завклубом с супругой и какие-то еще солидные люди. Из отдыхающих я так никого и не знаю, диджея не видать, мест свободных тоже не вижу, ну, думаю, пора к морю. Тут завклубом над букетами возвысился, рукой помавает, зовет. Чувствую — любуется он мною. Настроение мое, надо сказать, улучшилось, села я рядом с Софьей Суреновной, она любезно очень мне салатов нагребает, завклубом рюмочку водки наливает, и я эту рюмочку с большой даже охотой выпиваю. Разговариваем с Софьей Суреновной о том о сем, и о детях. Так у вас, говорит, уже дочка замуж вышла, и мальчик в армии. Слава богу, говорит. А то молодежь нынче совсем уж... Не учатся, не работают, колются. Столько соблазнов, столько опасностей!.. Да еще и хамы такие, человека обидеть — ничего не стоит… Я ей, отвечаю, что не все же такие. Вон диджей клубный, очень вежливый молодой человек…

Тут Софья Суреновна проницательно так на меня красивыми своими глазами посмотрела, и еще посмотрела, и говорит негромко:

— Да, вежливый мальчик, воспитанный… только ведь он голубой.

Меня как громом поразило.

Голубой! Никогда я об этом не думала, хотя слово знала…

Может, и думала что когда… Была у нас в поселке пара, Клавка с Зойкой, жили как муж с женой, Клавка за мужика выступала, в штанах и кепке ходила, хотя у нее и дочь от первого брака, говорят, была. Ну, жили… Вроде, голубые тетки. Или розовые. Помнишь, новорожденных мальчиков из роддомов в голубых одеяльцах выдавали, а девочек в розовых… Кроме Зойки с Клавкой живых примеров у меня не было. Так эта голубизна, я думала, у них от несчастий и от совместного пьянства завелась, Зойка двух мужей схоронила, Клавка не просыхала, научилась на гармошке играть, чтоб по людям ходить и чтоб выпить подавали… Что ж о них думать?

Но мальчонка-то мой, серьезный такой, строгий даже… Он-то как?

Я сгоряча еще рюмочку замахнула. И стала благодарить, адресами меняться, прощаться — пора мне, вещи не собраны… А какие у меня вещи? Сарафан да кофта.

Выскочила я из душной столовки, и только с крыльца схожу, вижу — из темноты белая рубашка движется. Конечно, это диджей идет, как раз вовремя.

Вот скажи, есть судьба или нет? Есть, есть для чего-то… Всякий раз меня к нему, а его ко мне приводило, и вроде случайно, а ни разу мимо. Вот и судьба…

Он мне обрадовался, глаза в потемках светятся, ну и бусы эти на шее. Да ведь и мой Гришка в армию в бусах ушел, да еще и с серьгой в ухе норовил, еле уговорили снять. Все они нынче так… Ах, думаю, хорошо, что темно — не увидит он лица моего. Поздоровалась с ним спокойно. А он приглашает: пока в столовой банкет — в клубе вечеринка собралась, пойдемте, пожалуйста. Я как представила себе, что там его дружки голубые стоят, которые ведь и всегда тут где-то терлись, только я их не замечала… как и они меня... Ну, думаю, нет! Отвечаю ему, что на банкете я уже побывала, со всеми простилась, а теперь вот с морем проститься пора. Тогда, говорит, я вас провожу, пьяных сегодня много.

Что делать? Пошли к моей дыре в заборе. Над головой акации шуршат, под ногами стручки их черные на белом песке тропинки проступают сквозь тьму. Молча идем, он впереди. И вдруг меня словно кто за язык дернул!

— Мне, — говорю,— сегодня сказали, что вы голубой…

Он так и встал, я чуть не наткнулась на спину. Стоим. Он молчит. Дальше идет. Я за ним.

Подошли к забору — дыры нет! Заколочена. Подергал он штакетины, высокие и хлипкие, не перепрыгнешь, а ломать жаль.

Он говорит: “При новом заезде их снова сломают, а в конце опять, наверное, заколотят”. — “И всегда, — я спрашиваю, — дыра на одном и том же месте оказывается?” — “Всегда на одном, — отвечает. — Дыру заколачивают, а тропинка под акациями остается, идут по ней следующие люди и снова — сюда… куда нельзя…”.

Потом уже, в поезде на полке, я все вспоминала, думала и додумала, что он мне у забора что-то про себя объяснил. Понять дал. Про то, как люди приходят, куда нельзя.

Пошли мы обратно, к воротам. Все молча. Ворота высокие, ржавые, и рядом фонарь один-единственный на весь пляж. Взялся диджей за ворота, а они — заперты, здоровенный замок болтается. Поглядели мы друг на друга, и так объяснить друг другу все захотелось... а нельзя. Слов нет. Стоит он, лицо такое хорошее! Молодой совсем. Умный, а глупый. И жаль мне его. Жаль…

Наконец спрашивает: “Ну что теперь будем делать? Перелезать?” … Я как во сне отвечаю: “Перелезать”.

Он, хоть и голубой, а все же парнишка призывного возраста, крепкий, тощий, ловкий. Перемахнул ворота в два счета и так тревожно на меня из-за решетки смотрит, как олень из клетки. Или это я в клетке осталась?.. Сняла я свои туфли-лодочки, аккуратно к столбику поставила, да в нарядном платье с белым кружевным воротничком и полезла на ржавые ворота… Лезу и что же, думаешь, вспоминаю? Кинофильм старый, “Ленин в Октябре”, там матросы Зимний дворец штурмуют… Вот и я, как революционерка, на ворота лезу, дура дурой. И ведь ничего страшного, мигом наверху оказалась. А оттуда надо на ту сторону прыгать. Смотрю я на диджея, он руки ко мне протянул, дескать — ловлю. И лицо у него опять такое… просто чудесное… Я и прыгнула, а он меня подхватил. И ведь удержал, на ногах устоял…

А вот дальше… дальше никакого кино, и совсем не до смеху. Все всерьез…

Сколько еду в поезде, вспоминаю, вспоминаю, а понять не получается. Жизнь — в один миг — как на изнанку вывернулась. То, чего нельзя и представить, чего просто никогда не было и быть не могло — взялось откуда-то, оказалось — вот оно! Да так просто… Говорю тебе как на духу: за ржавыми теми воротами другой мир оказался.

Я и сейчас нет-нет и в него проваливаюсь. Как на тот свет.

Стоим мы прямо под фонарем, а он — какой уж там мальчонка! Мужчина! Держит меня крепко, в глаза смотрит, и я ему в глаза смотрю, и у меня, оказывается, руки на его плечах лежат, то есть я его обнимаю, и плечи у него такие крепкие. И чувствую я — никакая сила нас разъять не может. Никакая! И оба это знаем. Так бы и повалились с ним вместе… да как начали бы целоваться прямо под фонарем, на мягком песке… Но тут я от него отстранилась, хватило силы воли, а он обнял меня рукою за плечи, и пошли мы с ним быстро и уверенно, не сговариваясь, как одно целое, от волшебных тех ворот, во тьму — туда, где море шумит.

Там у прибоя бревно лежало, на котором я всегда оставляла одежду. И стала я у бревна этого, как всегда, раздеваться, только трясет меня всю. И он тоже раздевается. Разделась, глянула на море, и поняла наконец — шторм настоящий, валы так и катят, так и кипят. И ветер холодный режет. А он рядом стоит, горячий. Вдруг за руку меня взял, и снова я почувствовала — мальчик совсем. Ну, шторм так шторм. Пошла я, и его повела.

Господи, как же это было!.. Море теплым оказалось, только мы по колени зашли — как накатит!.. — темное, сильное, соленое, пахнет по-звериному. Накатило, повалило, поволокло нас к берегу, а потом за собою, во тьму грохочущую. Мама родная! Сама-то еле поднялась, как снова накатило, да и понесло, а он меня обхватил, и слышу кричит, что плавать не умеет!.. И снова вал накатил, да вверх тормашками нас, не поймешь, где руки-ноги, какое уж там — плавать!.. Но так колошматило только на мели, а как затащило поглубже, по грудь, там уж и плыть бы можно, а он и впрямь не умеет, но умудряется как-то, выживает, да еще и целуемся ведь!.. Качает нас, захлестывает, а страх ушел, и такое счастье, такая свобода, волюшка вольная... счастье… счастье! Однако, еле мы выбрались из этого счастья… Вырвались, как из когтей. Вышли и в темноте, на ветру, мокрые — стали на себя натягивать одежду, а он все целоваться лезет, и трясет уже его, а мне жарко, и целуюсь я с ним, целуюсь, даю себя целовать… Оделись кое-как и бегом оттуда, к фонарю, к воротам тем запертым…

И вот что удивительно: замка на них не оказалось. Ворота настежь…

Но не до них нам было.

В пансионате праздник гудит, народ гуляет, в каждой беседке, на каждой скамейке компания веселая. Мы вдоль забора диверсантами добрались до черного хода в клуб, вошли, он дверь на задвижку запер и по темной лестнице на самый верх меня повел. И очутились мы в чердачном помещении. Здесь он и живет, любимый мой… Помещение огромное, пол настелен, окна только в торцах, но зато большие и распахнуты настежь, свежий ветер гуляет. Даже слишком свежий.

Он над кроватью ночник включил и спрашивает меня: “Хочешь в душ?..” А в душе вода горячая… Помылись мы с ним, друг друга помыли с мочалкой и мылом, согрелись. Вытер он меня большим полотенцем, надо в постель ложиться. И чувствую я — страшно. И ему, и мне. Говорю тебе, мы в ту ночь с ним как одно существо стали, все на двоих, и смелость, и стыд, и страх… Достал он бутылку какую-то, налил по полстакана, говорит, это вискарь. Виски, значит. Я раньше не пила. Ну да ничего, я раньше и мужу не изменяла. Выпила. Не понравилось, водка чище, но говорю — налей еще. Налил. Выпила. И уже вроде ничего. Ночник он выключил, забрались мы под одеяло, он уткнулся в меня, я его обняла. И чувствую — плачет!.. Плечо мое мокрым стало. Я ему на ухо: “Ты что?”. А он: “Я плавать не умел, а теперь умею… ты научила…”. Я говорю: “Это тебя, глупенький, море научило, шторм”. Он не соглашается: “Нет, ты. Шторма и раньше случались, море всегда на месте, а плавать я не умел…”.

Поплакал и успокоился. И еще говорит: “Хорошо, что ты знаешь про меня, что голубой. Никогда я с женщинами не спал, ты меня научишь”.

Нашел учительницу!.. У меня за жизнь два мужика было, второй — мой муж, а первый — тот, кого я с пятого класса любила. Вот в восьмом у нас с ним грех и вышел… в июле, в лесу, малину мы с ним собирали, ведро еще было одно на двоих…

После того раза мы и смотреть друг на друга боялись. Да и уехал он вскоре.

Как вспомнила я то ведро, и ту малину, и как оба мы ничего не умели, не знали, что это с нами делается и как быть… Так и нынешний мой неумеха словно меня подслушал, словно вспомнил что-то…

Учили мы друг друга до утра… на рассвете виски допили и уснули.

Утром я просыпаюсь — в дальнее окно солнце светит, ветер шторки треплет. А его рядом нет. Головушку мою ломит, поднять не могу. Однако огляделась я. Помещение странное, корабль напоминает перевернутый. Пол посередине настлан, а под стропилами шлак с опилками. И чего только нет здесь…Ящики какие-то, и столы колченогие со стульями, и динамики, и барабаны, и пианино — только словно раздетое, все струны наружу… И бутылки, и журналы, и спальники… А еще кругом футболки, трусы, носки валяются, все по-пацаньи, как у сыночка Гришки, бывало… И среди прочего — мое мятое платье с белым воротником… А мне хоть бы что, лежу я, ни о чем не жалею, ничего не думаю. Слышу, как море шумит, и голоса какие-то перекликаются…

Ну и что, думаю, мой корабль затонул, нет мне дела до тех голосов…

Пьяна я, что ли, все еще была?..

И вдруг меня осенило: сегодня самолет, на автобус надо, в аэропорт!..

И так я от этого открытия устала, прямо изнемогла. Повернулась на бок и уснула, словно рукой махнула.

Приснился мне сон. Будто я по путевке в Китай приехала. И мало того что там все китайцы, но еще и, судя по всему, древний мир. Какое-то время не наше. И красиво очень, и странно. Все ветхое, деревянное, шелковое… Не сразу, но увидела еще странность — женщин нет совсем. Нарядно все одеты, многие с веерами, некоторые парами гуляют. На меня глядят как на чудо и шепчутся. Кое-что я понимаю прямо по-китайски. Они шепчутся, что я большая, белесая, странно пахну. Как если б о белой медведице или о слоне… Со мною переводчик ходит. И он мне говорит: “Не все наши люди вами довольны, особенно господин Ли. Господин Ли мудрец. Он считает, что вы для нас опасны. Плохо, что вы не мужчина и что вы рожаете детей. Это так… неприлично. И очень, очень опасно. У нас дети запрещены. А у вас другой бог. Вы принесли его в своем дыхании, он вряд ли поймет нас и, кроме того, может нам навредить…”

Я ему отвечаю, что по путевке и не знала. Он кивает, кивает и приводит меня в ресторан или в клуб. Это здание черного дерева, в нем сидят все на полу на коленках. Едят что-то палочками и слушают музыку. А музыка из пианино, а оно то самое, что на чердаке, играет на нем мой диджей, по черным клавишам ударяет, получается китайская музыка. Мы с ним увидели друг друга, он разволновался, по черным клавишам не попадает, сбиваться стал. А тут еще как тряхнет, все закачалось. И снова тряхнуло. Страшно! Все покатились, и я тоже, лечу куда-то, а сама думаю — господин Ли прав оказался!

И уже пожар занимается, дышать не могу. И валится что-то на меня. А я думаю — где же тот, что на пианино китайскую музыку тренькает… где же он?!.

И тут же вижу — вот он. Надо мной склонился.

Это я проснулась. Смотрит он на меня во все глаза и говорит:

— Я твои туфли принес, они у ворот так и простояли…Самолет мы проспали, он улетел. Все уехали. Я и вещи твои из номера принес. Завтра, даже сегодня, начинается новый заезд… А сейчас будем завтракать.

И быстро так сметает все с низкого столика прямо на пол и собирает этот самый завтрак — кефир из холодильника, пиво из авоськи, сухарики с маком. И кофе варит на электроплитке. Мне халат бросает — японское кимоно. Так все… основательно. Как быть должно. В жизни мне никто кофе не заваривал.

Я сажусь на постель и вдруг вижу себя — там зеркало большущее, только треснувшее. Вижу … бог ты мой!.. и это — я! Вокруг глаз еще и тушь размазана.

Он сел ко мне, обнял и тоже стал в зеркало смотреть. Голову мне на плечо положил и говорит: “Я нас с тобой навсегда вот так, вместе, запомню”. А я ему: “Ни за что! Не хочу я, чтоб ты меня такую запомнил”. Он мне: “Какую такую?”. А я: “Вот такую. Пьяную помятую пионервожатую”…

Он повалился на кровать да как начал хохотать. И я с ним… И снова мы целовались, но уже так, дурака валяли… А потом серьезно разговаривать стали. Он говорил, а я слушала. Рассказал, как заголубел… что само все вышло. В школе девочек боялся, а тут мужчина, не так страшно было, все как-то шаг за шагом, и противно, и любовь с доверием, и соблазн с грехом. Да еще мужчина тот и умный был, и взрослый… заботливый…

Я вроде его с пониманием слушаю, но на самом-то деле как будто он за мутную ширму уходит. И уже он — не он. Там, в собственной его жизни, инопланетянин он какой-то среди инопланетян. Чужое все.

И страшно мне, страшно, и за него страшно, и за себя, и за всех вообще… Что ж это такое делается!.. И зачем?.. Не для жизни, а… для греха только.

Пошла я в душ, долго намывалась. Вот там, в душе, я и вспомнила Лысика своего, Шуру из второго класса. Так вот оно что!.. Ведь, не дай бог, и меня могло куда-то затащить. Но ведь как же, как быть? И если суждена любовь, — ее не обойдешь. К ней столько тайных тропинок ведет. И только некоторые заборчиком перегорожены, или ворота поставлены… И кто же их не сломает, кто не перелезет?.. Чего же я горжусь-то! Вон мужу изменила, да еще с мальчишкой, да с голубым, и знала ведь, что делаю!

Но душевая кабинка не церковь, каяться не получается. Вода сразу все смывает, и тушь вокруг глаз, и чувства постыдные, и мысли горькие, и намерения благие. Помылась, причесалась, косы заплела и уложила, в кимоно нарядилась — все же почище и полегче стало… Вышла и говорю, как будто мы уже и простились навек: “Пора мне…”.

Он лежит на кровати, смотрит на меня, и тоже видно, пока я мылась, словно простился со мною… Смотрит как со стороны, соображает что-то. Засовывает руку под матрас и достает мобильный телефон. Думаю, он его отключал, ни разу ведь никто не звонил. И вот набирает он номер. И, грубо так, как, прости пожалуйста, с блядью провинившейся, с кем-то разговаривает. Но в то же время из разговора понятно, что с мужчиной. Я ушам не верю… Отчитывает за что-то надменно и приказывает явиться.

Потом поворачивается ко мне — и слышу совсем, совсем иной голос, грустный и усталый: “Не удивляйся ничему. Главное, домой ты точно уедешь. Дай, пожалуйста, паспорт”.

Я паспорт достала, вижу, он руку за ним протянул. А я — ну не могу к нему шагу сделать, тем более прикоснуться, положила паспорт на стол и к окну пошла дальнему. Подошла к окну, а там за полосой дюн — море. Синее-пресинее, стеной стоит. И парус в нем. Где же тот шторм вчерашний?.. Ну, думаю, все пройдет. Как шторм прошел… Надо дотерпеть.

Вдруг чувствую — он рядом стоит. И такой он свой, родной, и тихо так спрашивает: “Что, очень тебе противно?.. Можешь не отвечать. Вот я такой. Такая у меня жизнь. Ты только знай, что какой ни есть — я тебя не забуду никогда. Я не надеялся… Ты мне ближе всех на свете. Моя жизнь не изменится, я правда голубой… Правда. Нас много и все больше становится, куда-то мы забрели, и все дальше уходим. Как все это кончится? Всегда, всегда плохо кончалось”.

На подоконнике книжка лежала толстая, в ней закладка. Он ее взял, открыл и говорит: “Вот”. И отошел.

Я прямо у окна прочла отчеркнутое. Библия это была, книга “Бытие” называется. А там про Содом и Гоморру, про Лота, который был праведником и спасся. Совсем просто написано, все понятно.

Он подошел снова, прислонился лбом к плечу моему и говорит: “Ты только не оглядывайся. А то станешь соляным столпом, как жена Лота… И вот что еще: если я еще встречу такую женщину, как ты, то я ее смогу полюбить, а она меня. И я не подведу ее, и не предам, и у нас дети будут. Ты мне шанс дала. Понимаешь? Я детей хочу...”.

Он снова отошел. Все, простились… Я молчу, только слезы текут.

Тут, слышу, лестница заскрипела под тяжелыми такими шагами, и в дверь кто-то вошел. Я слезы утираю, смотрю на синее море и думаю: не буду оглядываться. И в то же время думаю, с кем же это он мог так страшно по телефону разговаривать?.. кто с ним так ужасно поступил, что он мог так разговаривать?..

Оглянулась я!..

И теперь знаю, как в соляной столп превращаются… Ничего… Ничего… Видишь вот — ничего…

Гостя, что вошел, я никак не ожидала. Знаешь, кто это был?.. Ну да бог с ним совсем… Я бы и от любого другого остолбенела, наверное.

Гость этот тоже, как меня увидел, изумился. Поначалу онемел. Но быстро опомнился, любезен даже стал. Паспорт мой взял, и билет для меня через полчаса принес на вечерний поезд. Извинялся очень, что плацкартный вагон. Предлагал телеграмму домой послать. Я все молчала. И мужу телеграмму сама на вокзале дала, что вот, Федя, на самолет опоздала. И что поездом еду… Все еду, и еду, и еду…

Уже подъезжаю…

* * *

Она посмотрела в вагонное окно, и я вслед за нею. Рассвет. Местность уже не моя родная, уже без оврагов и без елок, но тоже знакомая. Едем небыстро вдоль бурной реки, за которой громоздится высокий берег, собранный сплошь из столпов каменных, громадных и поменьше. Над водою туман стелется, в расщелинах скал желтеют лиственницы. Моя спутница достает из-под своей скамьи сумку и корзину с грушами, купленную на маленькой украинской станции. Надевает кофту, одергивает сарафан. Поезд тормозит. И мы прощаемся просто и навсегда, не обмениваясь адресами.

Потом я минут десять вижу сквозь окно, как она спокойно стоит одна на пустом перроне. Совсем неподвижно стоит. С каждой минутой бесцветное небо голубеет, и солнечный свет вдруг проливается и течет по мокрым доскам перрона… А она все смотрит за реку, где сизые скалы, а между ними осины красные трепещут и лиственницы полыхают.

Когда поезд уже трогается, вижу, как по перрону бежит мужик в кепке и сапогах. Пиджак тесноват, и рубаха застегнута до ворота. Бодрый такой мужик, трезвый. Опоздавший к приходу поезда, но все-таки успевший к спокойной своей, молчаливой жене.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru