Елена Долгопят
Повествование о двух встречах
Об авторе | Елена Долгопят — автор “Знамени” с 2000 года. Предыдущие публикации — повести “Физики” (2004, № 6), “Дверь” (2005, № 5), “Правитель мира” (2006, № 4). Автор книг “Тонкие стекла”: У-Фактория, 2002; “Гардеробщик”: РИПОЛ классик, 2005.
Сережа
1
Выходить было рано. Он включил настольную лампу, снял пиджак, повесил аккуратно на спинку стула. Пока компьютер загружался, смотрел в широкое окно на огни дальних башен. Последний день двадцатого века. Канун третьего тысячелетия от Рождества Христова. Ногам было тесно в новых лаковых штиблетах, и он распустил шнурки.
Год выдался неплохой. Он сделал восемь сайтов. Художник, верстальщик, программист — в одном лице. Восемь. Жаль, что не девять. Девять — отличное число для завершения тысячелетия. Но вряд ли кто-нибудь сейчас войдет сюда и скажет:
— Срочно, пожалуйста, сделайте мне сайт, пока Новый год не наступил.
— Навряд ли успею. Разве что очень простое что-нибудь. Для чего вам этот сайт нужен? Кого вы хотите привлечь?
Компьютер тихо гудел, горели огни, люди ждали наступления полуночи. Как будто ровно в полночь Вселенная войдет в новые воды. Лишь несколько часов оставалось на то, чтобы проститься с прошлым.
Он ощутил присутствие этого человека. Девятого и последнего. Словно бы тот сел рядом.
…смотрел на экран и ждал появления своего сайта во всемирной паутине.
Грузный. Под пятьдесят. Глаза выпуклые. Веки тяжелые. Взгляд малоподвижный. Не ответил, чего же он хочет, зачем ему нужен сайт, для какой цели. Встал, подошел к окну.
Сережа сидел за компьютером и не мог видеть того, что видел девятый его клиент. Но клиент был воображаемый, при желании, при некотором усилии воли можно присвоить его зрение, проникнуться его чувствами и мыслями.
…стоял у холодного окна и видел далеко внизу серую “Волгу” с вмятиной на правом крыле.
Сережа видел и то, чего не мог видеть человек у окна, так ясно им чувствуемый, до дыхания, до запаха, до обрывка его сна, до больного зуба в десне. Он видел шофера, спящего в темном салоне, с потухшей сигаретой в зубах.
Машину этот человек — вот только имени у него еще не было — поймал у метро. Едва взмахнул рукой, и она возникла. Как будто из воздуха. До того, как он взмахнул рукой, она стояла в тени с погашенными огнями. По его знаку огни вспыхнули и заснеженная машина выехала на свет.
В опущенное стекло сказал, куда ехать. Шофер назвал цену, человек мгновенно согласился, влез в кабину. Тяжелый, грузный. Шофер включил свет в салоне, и они посмотрели друг на друга.
Ехали с музыкой, она все заполнила, вытеснила мысли, звучала в его голове и сейчас. Знал, что, когда будет пытаться уснуть, когда доберется до постели, она все еще будет слышаться.
…вернулся от окна, сел рядом.
— Итак, зачем вам сайт? Все зависит от цели, вы же понимаете. Вы бизнесмен, учитель, врач, милиционер?
— Не в этом дело.
…молчал. Подбирал слова. Они были вокруг него где-то в воздухе. Сухие мертвые слова. Искал живое слово, способное передать другому человеку свое состояние, надежду.
— Меня зовут Борис Евгеньевич.
— Очень приятно.
Имя обретено.
— Я человек самый обыкновенный, без крайностей, без особых дарований или пороков. Но дело не в этом. Жизнь моя давно налажена. Я женат, дети, внук скоро в школу пойдет. Не в этом дело, конечно. Не в этом. Как-то раз меня посетила довольно странная фантазия. По пути на работу. Я, собственно, уже открыл дверь, уже вошел, уже поздоровался с охранником. Взял ключ и, расписываясь, представил, что охранник ключ по моему требованию не выдает и смотрит на меня в крайнем замешательстве. Я его спрашиваю: “В чем дело?” — “Я не могу вам дать ключ. Посмотрите в журнал”. Я смотрю и вижу там свою подпись. “Что это значит?” — “Что вы взяли свой ключ ровно пять минут назад”. — “Вы хотите сказать, что пять минут назад я взял ключ, расписался, поднялся в кабинет и сейчас там сижу?” — “Этого я не говорю, конечно, раз вы передо мной стоите, но то, что вы ключ взяли пять минут назад, сами можете убедиться”. — “Пять минут назад я в автобусе ехал. При свидетелях. Человек сто”. — “Не знаю. Извините. Вот ваша подпись”. Делать нечего, я поднимаюсь в лифте, иду по коридору к себе. У двери замираю, потому что слышу — за дверью кто-то есть. Постучать боюсь. С той стороны шаги приближаются, я отскакиваю в нишу, где у нас диван и аквариум. Дверь распахивается, из нее выхожу я. Иду к туалету. В то же время я стою в нише у аквариума, и рыбы тому свидетели. Я нисколько не пугаюсь такому раздвоению собственной личности. Напротив. На душе у меня становится легко, я чувствую себя совершенно свободным человеком. Я могу идти, куда хочу: бродить по городу, заговаривать с прохожими, сидеть в кафе, могу поехать на вокзал, взять билет до станции, чье название меня привлечет… Беспокоиться мне не о чем, искать меня никто не будет. Но дело не в этом. Не в том, что меня искать не будут. Дело в том, что ущерба от моего исчезновения никому никакого. Даже если я умру. Все, что должен совершить я, совершит мой двойник, и на работе, и дома все мои обязанности он взял на себя, всю мою жизнь, от которой я не могу отказаться. Я получил свободу совершенно задаром.
…смотрит на Сережу неподвижным взглядом.
— Этого не было. Но я мечтал об этом. Не потому, что мне надоела моя жизнь. Но у меня такое ощущение, что она уже прошла. Она идет, но на самом деле она уже прошла. Понимаете?
— Не уверен.
— Я бы хотел попробовать что-то еще, другое, потому что моя жизнь кончилась. Все, что в ней будет, уже было. Я живу в прошедшем времени. Но я не могу ничего переменить, не сумею. По-настоящему не сумею.
— Вряд ли я смогу вам помочь.
— Ошибаетесь. Я купил тетрадь, 96 листов, и на досуге ее заполнил. В ней мое описание. Я к себе отнесся как к некоему объекту, поддающемуся описанию. Здесь моя внешность, реакции, пристрастия, детство, сны… В некотором смысле это мой двойник. Не тот, который вместо меня остался на работе, а тот, который стоял в нише у аквариума, свободный ото всего и ото всех. Понимаете?
— Едва ли.
— Моя страница в интернете — мое описание, — собственно, я. Но я свободный. Не в том смысле, что моей странице не надо ходить на работу или разговаривать с женой за ужином. Страница свободна, открыта случайным, любопытным взглядам. Мало ли кто набредет на нее, откроет, прочитает, узнает меня, захочет написать мне письмо. Виртуальная свобода. Жизнь, которой еще не было, которая только может произойти.
— В таком случае, мы сделаем сайт-автобиографию. На главной странице расположим самые краткие сведения. Она, да и все остальные, будет выглядеть как лист машинописи. Старый, желтый, потрепанный лист со следами сгибов, пятнами, разрывами, загибами на углах. Машинопись тусклая, гаснущая. Кое-где мы внесем правку авторучкой. Одну строку забьем буквой “х”. Если “кликнуть” на эту строку, появится черная страница, пустая. Черный ящик, черная дыра — что хотите.
“Автобиография
Я, Борис Евгеньевич…”
Слово “Борис”, если навести на него “мышку”, становится ярко-синим, это означает выход на новую страницу, с объяснением, почему вас назвали Борисом, какие в детстве у вас были прозвища. Если они были. Вообще, в отличие от главной, очень краткой страницы, все остальные должны быть подробными, развернутыми. То или иное слово уведет на новую страницу. Таким образом, наш сайт будет разветвляться и походить на дерево, где главная страница — ствол.
Кстати, мы можем сделать главную не просто листом машинописи с правкой, а бланком, с местом для печати, подписи и фотографии. Подпись мы, положим, поставим. Без печати пока обойдемся. Что же касается фотографии, мы сделаем вот что. Вы пишете, что нет ни одной фотографии, на которой вы бы походили на себя. Прекрасно. Как только курсор попадает на “место для фотографии”, открывается страница с объяснением, почему фотографии нет и быть не может, — рассказ о вашей неуловимости для фотопленки, и — рассказ о вашей внешности. Попробуйте описать свою внешность. Тогда ваш труд будет завершен, а забредший на ваш сайт посетитель сумеет вас увидеть мысленным взором.
Набросал на бумаге, нарисовал в фотошопе, сверстал, отладил, запустил... Доменное имя: boris_evg.ru.
— Пожалуйста, вот он, вожделенный ваш сайт, вожделенная ваша свобода.
Он обернулся, как будто и вправду ожидал увидеть сидящего рядом Бориса Евгеньевича.
Утренний мнимый свет. Первый день нового тысячелетия. Он встретил его в одиночестве. Борис Евгеньевич — фантом, вымысел, морок, — распался, исчез, обернулся сайтом в интернете. Теперь любой может им увлечься.
Шесть утра показывал компьютер. С Новым годом!
Он вскочил, метнулся к окну. Утренний свет еще слаб, фактически еще ночь. Огни в дальних башнях погашены. Все спят. Снег истоптан. Валяются гильзы, мишуру гонит поземка. Он не слышал прихода Нового года, выстрелов, фейерверков, криков. Так поглощен был своим гостем… Прямо под окном стояла голубоватая “Волга”. С вмятиной на правом крыле. На заснеженной крыше — цветное конфетти. Он подумал, что все фантазии сплетены из реальности. Машину он, очевидно, видел вчера, когда днем смотрел из окна. Увиденное и тут же забытое всплыло из подсознания, как только заработало воображение, как только ему понадобился материал.
Сережа и представить боялся, что было с Машей, когда он не заехал ни в десять, ни в одиннадцать, ни в двенадцать. Наверняка она звонила. И на мобильный, и на домашний. Но он не слышал. Никогда еще с ним такого не случалось, такого отрешения от действительности, такого погружения в свои грезы. Он был сомнамбулой из немецкого фильма.
Рискнул, набрал ее номер.
— Сережа!
Зарыдала. Успокоилась, спросила, что случилось, где он был, она обзвонила все морги, больницы…
— Я дома был.
— Тебе не совестно?
— Прости.
— Ты думаешь, я не приезжала к тебе? В дверь тебе не звонила? У тебя было тихо, как в склепе.
Ничего не стала слушать. Отключилась. Больше на звонки не отзывалась. С Новым годом, — сказал он сам себе. — С новым счастьем.
Снял лаковые штиблеты, новые брюки, светлую праздничную рубашку. Надел джинсы, свитер, ботинки, куртку, взял бумажник, мобильник. Лишь бы не оставаться одному в это утро, лишь бы уйти из квартиры, где как будто еще пахло ночным гостем. Во всяком случае, он еще помнил его запах. Хотелось забыть.
Пустая замусоренная лестница. Тишина, которая только ранним утром первого января может быть. Первая тишина, первозданная. Только его шаги ее нарушают. Бумажный шорох под ногами. Дверь нараспашку. Кодовый замок сломан, как всегда. На улице так спокойно, так… реально. Как бывает, когда проснешься и вдруг поймешь, что все, от чего колотится в ужасе сердце, всего лишь сон, в реальности ничего этого нет и быть не может. Порой кажется, что реальность добрее сна. Во всяком случае, не так темна и запутанна.
Машина стояла. Огни погашены, внутри темно. Он подошел, заглянул. Никого в ней, разумеется, не было.
Пустая платформа. Кажется, еще ни разу в жизни он не был в метро единственным пассажиром. Поезд не появлялся долго. Наконец из тоннеля подул ветер, раскачал светильники. В вагоне, в одном его конце компания молодых людей сидела угрюмо. Праздник выжал из них все силы, всю энергию, опустошил, так же, как опустошил он весь город, под землей и на земле, опустошил, как эпидемия или война. И Сережа чувствовал себя единственным выжившим.
Казалось, что утро, не успев начаться, умерло, день так и не настал. Вновь смеркалось, с потемневшего неба спускались белые снежинки. Он прошел до Кузнецкого, вышел на Пушечную и увидел огни в кафе. Сдвинул тяжелую дверь. Хорошо, подумал он, увидев людей: официанток, бармена, двух посетителей. Хорошо, а то подумаешь, что один остался на свете, круглым сиротой, последним человеком в мире бездомных собак и памятников.
В центре стола посверкивала крохотными игрушками крохотная елка. Такая была у него в детстве. Он дотронулся до стеклянного шарика. Подошла официантка.
От еды он отяжелел. Почти захмелел. Захотелось домой, задвинуть занавески, погасить свет, спать.
Но прежде чем свалиться в постель, он включил компьютер и проверил почту. В его ящике, кроме рекламы, было несколько поздравлений, на которые он мгновенно ответил. Кроме того, отправил Маше умоляющее письмо. Написал, что уснул вчера, уже собравшись, уже надев парадные брюки и рубашку и даже лаковые штиблеты. Сон отнял у него слух, разум, чуть ли не жизнь. Вернул лишь под утро, когда уже было поздно. “Но, может быть, все же еще не поздно и ты простишь меня, дурака?”
Борису Евгеньевичу успело прийти два послания.
“Здравствуйте, Борис! Хотелось бы верить, что и вы помните меня. Когда-то мы ехали вместе в одном купе, вы читали книжку всю дорогу и не обращали ни на кого внимания, и на меня в том числе. Вы тогда были худенький, застенчивый, в очках. Вы очень точно себя описываете, тогдашнего. Вы лежали на верхней полке и читали. Как-то раз я долго стояла у окна в коридоре, поражаясь бесконечным просторам нашей Родины. Стало холодать, я закрыла окно и вернулась в купе. Вас не было, открытая книга лежала на полке. Я взяла ее посмотреть. Это была “Линейная алгебра”. Оказалось, мы с вами оба учимся математике. Я сразу хотела сказать вам об этом. Но вы вернулись такой мрачный. Не глядя ни на кого, забрались на свою полку. И увидели, что книга, которую вы оставили открытой, закрыта. Вы свесили голову и посмотрели вниз. И тогда я сказала, что брала книгу. Мы познакомились. У нас нашлось много общего, кроме математики. Коньки, Вертинский. Современную эстраду мы оба не любили. Вы пишете об этом сейчас почти теми же словами, какими говорили тогда... Ваша жизнь сложилась неплохо. Мне тоже, в общем, жаловаться не на что. Но тем не менее что-то важное кажется упущенным…”
“Борис Евгеньевич! Я был знаком с вашим отцом, Евгением Николаевичем. Мы вместе служили в Баку. Я был бы рад узнать, как он поживает. Передавайте ему привет от меня. Костя Терентьев тогда, сейчас — Константин Алексеевич”.
Оказалось, Борис Евгеньевич — не совсем фантом, для кого-то он живой человек, имеет отца, знакомства, прошлое, одним словом. Сергей хотел было ответить от лица Бориса Евгеньевича. Но как-то не отвечалось. Он не знал, что и как написал бы сам Борис Евгеньевич. Выключил компьютер.
Думал, что уснет мгновенно. Но то ли дневной свет мешал, проникая сквозь занавески и сквозь веки, то ли шумы окончательно проснувшегося дома, то ли чрезмерная усталость.
Звонок. Долгий, терпеливый, мучительный.
— Сережа, сынок, мы так волновались с отцом, нас Маша успокоила, что ты объявился, неужели ты правда так крепко спал? Ты очень много работаешь, Сережа, мой мальчик, так нельзя, у тебя не самое лучшее здоровье в мире, в детстве врач даже просил следить за тобой, чтобы ты не перегружал мозг за книжками, слава богу, тогда практически не было компьютеров. Почему так долго не брал трубку? Спал? Опять? Не можешь выспаться? Я приеду, сынок. Как зачем? Я просто волнуюсь. Не кричи. Слава богу, голос у тебя в порядке. Отдыхай. У тебя еда есть? Может быть, приедешь к нам? Я сделала плов. Из баранины, конечно. Помнишь, как мы ели плов ночью, во Фрунзе, за длинным столом в саду? Цикады, звезды, виноград. Я тогда впервые в жизни ела плов. Его готовил старик-узбек. Он ничего не объяснял мне, ни слова, только позволил смотреть, как готовит. Я все запомнила. Редко, потому что отцу вредно жирную пищу. Раз в году можно. Мы специально тебе оставили. Приедешь? К вечеру? С Машей?
Он полежал с трубкой в руке. Трубка казалась горячей. Набрал Машин номер. “Абонент недоступен”.
Сна не было. Встал, подсел к компьютеру.
“Маша, дозвониться не могу, решил написать. Ничем не могу объяснить того, что со мной случилось. Но злого умысла не было, поверь. Я был готов за несколько часов до назначенного срока и решил скоротать время…”
Сережа прервал письмо. Открыл сайт Бориса Евгеньевича. Полюбовался. Проверил почту. Нового ничего не пришло.
Перечитывая короткое послание от Кости Терентьева, он вдруг почувствовал, что читает его как будто не сам по себе, что Борис Евгеньевич...
…сидит рядом и смотрит в экран. Слышно его близкое дыхание.
“Мой отец никогда не служил в Баку. Мне неловко отвечать вам так коротко. Я внесу в сайт более подробные сведения об отце, чтобы исключить недоразумения в дальнейшем”.
Сайт разросся на одну страницу.
“…Одно время служба моего отца заключалась в своего рода ревизии. Он приезжал в дальние гарнизоны и проверял выдачу проездных документов. Офицеры имели право бесплатного проезда по стране раз в году. Случалось, они оформляли бесплатные билеты и членам своей семьи. Иногда нарушая правила. Вот эти нарушения отец и выявлял, скрупулезно разбираясь в записях.
По ночам мать оставляла гореть настольную лампу, без отца ей было страшно в темноте. Я такого страха не испытывал. Думаю, в то время, когда у нас горела впустую лампа, отец сидел где-то за своими гроссбухами под светом примерно такой же лампы, и свет этих двух ламп, разделенных забайкальской степью, поддерживал связь между нами. Я вдруг подумал, что они могли даже договариваться насчет лампы. Оставлять маяк в ночи…”
Кроме текста на страничке об отце появилась и фотография. Правда, очень бледная. Видно было молодого человека в военной форме. Этим молодым человеком мог быть кто угодно, он был чем-то вроде формулы, в которую можно подставить любые значения. И, в зависимости от значений, увидеть в ней чернобрового и горбоносого или рыжего и синеглазого, — кого угодно.
Полюбовавшись страницей, Сергей вновь вернулся к переписке. Он повернулся к Борису Евгеньевичу, точно и в самом деле ожидал его увидеть сидящим рядом. Настолько ощутимо было для него в этот момент его присутствие. Не только запах, он и настроение его знал. Он чувствовал его сильнее и ярче, чем любого реального человека, который бы действительно находился рядом. Борис Евгеньевич был волной, которая проникла в Сережу, на которую Сережа настроился.
…повернулся к Борису Евгеньевичу.
— Было это с вами или с кем-то другим? Поезд, девушка, линейная алгебра.
— Кажется, что было. Во всяком случае, насчет линейной алгебры все точно, я ее читал. Не помню только поезда и девушки.
— Давайте назначим ей встречу?
— Зачем?
— Вдруг вы и правда ехали когда-то в одном поезде?
— Ну и что?
— Я бы хотел увидеть человека, вас знавшего.
Для Сережи это было вроде удостоверения личности Бориса Евгеньевича. Ему начало казаться, что он существует не только в его воображении.
На просьбу о встрече она сообщила:
“Дорогой Борис Евгеньевич, вы и представить не можете, как далеко мы друг от друга. Только самолетом можно долететь. То есть можно, конечно, и поездом, но — пятеро суток! В тот поезд, тридцать лет назад, вы сели значительно позже меня. К тому времени, когда я уже почти забыла о твердой земле. Я сходила с поезда на остановках, и мне казалось странным, что земля не движется, что не уносятся назад деревья, телеграфные столбы. Простите меня за лирику; муж говорит, это род болезни; он даже утверждает, что она заразна.
Боюсь, что в этой жизни мы с вами уже не увидимся, Борис Евгеньевич, — а как бы хотелось! Я не смогу добраться до Москвы даже в отпуск. Билет слишком дорог, потому и пространство между нами бесконечно. Вот что такое бесконечность, то — что не преодолеть.
О себе нынешней могу сказать следующее…”
Сережа позвонил родителям, сказал, что в самом деле решил отдохнуть, устроить настоящие рождественские каникулы, съездить куда-нибудь, отвлечься.
— На море?
— Ну да.
Маше звонить не стал, она бы по голосу узнала ложь. Отправил письмо, что чувствует себя нездоровым, что-то с нервами, ведь непробудный сон все-таки был. Знакомый врач посоветовал сменить обстановку, чтобы ни одного знакомого лица. “Как только вернусь, сообщу. Люблю и целую…”
2
Город стоял на большой реке. Река его разделяла. Один район был новым, высоким, стеклобетонным. Его продувал ветер. В старом районе на другом берегу ветер казался тише, снег чище, воздух слаще. Много было деревянных домов, пахло печным дымом. В старом районе ходили красные трамваи по рельсам в брусчатой мостовой. За кирпичной стеной трамвайного парка возвышались тополя. Собаки казались добрее и сытнее, старухи — старее и мудрее, мужчины серьезнее, дети звонче смеялись и звонче плакали, лица женщин были спокойнее.
Сережа после пяти часов перелета да двух на автобусе наконец оказался на земле на собственных ногах. Дневной свет тускнел. Сережа прошел не спеша три остановки. Трамваи его обгоняли. Свет солнца мерк, в то же время включался живыми огнями электрический свет в домах. У Сережи было двойственное отношение к часу сумерек. Ему было тяжело в этот час дома, особенно без света, в полумраке. На улице же становилось веселее. Он любил смотреть на огни машин и фонарей, на свет в окнах и витринах.
Темнота подступала незаметно.
Он вошел в здание. Старые кирпичные стены, бывший монастырь, так и оставшийся бывшим. Глухие стены прочно отделяли от мирского шума внутреннее пространство.
Охранник в застекленной кабине смотрел телевизор.
— Мне нужно передать посылку.
Охранник поднял черную трубку.
Сережа присел на скамью у стены и вдруг почувствовал, как далеко он от дома, как далеко занесла его фантазия. И куда еще занесет? Ему стало зябко.
Она вышла из дверей и остановилась. В пустом фойе кроме Сережи и охранника никого не было. Она смотрела на него нерешительно. Сережа встал и шагнул ей навстречу.
Они переговорили коротко, даже не присев на скамейку.
— Я не знаю этого человека, — сказал Сережа, — он подошел в аэропорту и спросил, не могу ли я передать вам гостинец, он не только ко мне подходил, но все отказывались, а я все равно в этот район собирался и подумал, чего мне стоит?.. Нет, я только в командировку, сегодня уже назад, в Москву… Я не увижу его, мы ведь незнакомы.
Она взяла из его рук пакет. В пакете была коробка вишни в шоколаде и массандровский кагор. Почувствовала его волнение. Оно ее насторожило.
— Вы в самом деле незнакомы? Вы меня не обманываете?
— Зачем бы мне?
— Не знаю. Вдруг он… вдруг с ним что-то случилось.
— Надеюсь, что нет. Его машина дожидалась, по-моему.
— Какая?
— Синяя. “Волга”. Впрочем, не уверен.
Взглянул на часы.
— Пора?
— Да.
— Одну секунду. Я… Даже не знаю, что. Просто, погодите одну секунду.
Они поднялись к ней в кабинет. Рабочий день закончился, люди начали расходиться. Оставшись одни, они выпили по рюмке сладкого кагора. Она съела конфету. Мерцал экран ее компьютера.
— …я взяла да и набрала его имя, фамилию и отчество. Как тогда познакомились в поезде, так я и запомнила на всю жизнь. И компьютер мне выдал его сайт. Можете представить? Нам совсем недавно Интернет поставили… Вкусные конфеты, у нас таких нету. Дорогие, наверно. Напишу ему сегодня, что вкусные, спасибо. И вам спасибо, огромное. У меня все время на языке вертится, чтобы вы ему передали привет, чтобы рассказали, как мы с вами вино пили, мороз сегодня ночью будет, смотрите, узоры на окнах… Я поняла, что вы незнакомы, что не увидитесь, но мне все кажется почему-то, что вы его знаете. Наверное, потому, что вы его видели совсем недавно, а я нет. Странно, что я скучаю по человеку, которого видела один раз в молодости. Может быть, я не по нему скучаю, а по тому, что могло быть, но не случилось? Странная штука жизнь. Как он выглядел? Опишите. Впрочем, не надо. И хорошо, что я его не увижу. Напишу письмо, он ответит. Даже не думала, что он жив. Я, когда выпью, болтать начинаю, простите меня. У вас есть девушка? Это хорошо.
Он улетел из Москвы третьего, вернулся пятого. Из мороза в оттепель. Снег раскис, Москва почернела. Машины летели по шоссе, вздымая грязь. В машине Сережа понял, как устал, как опустошен, понял, что, наверное, и в самом деле — болен. И ему стало страшно. Дорогой он крепко держался за скобу в двери, как будто бы эта скоба была его связью с реальностью, и он боялся ее утратить. Вдруг он сказал шоферу:
— Подождите. Я вам не тот адрес сказал...
— …Маша, как хорошо, что ты дома, я боялся, ты ушла куда-нибудь, я бы тогда не знаю, что я делал, я бы не выдержал.
Она отступила, давая ему проход. Но он не входил, говорил, не переступая порога. Тогда она за руку втащила его в дом, и он оказался возле нее. И замолчал. Он мог ее коснуться, она была рядом. Он опустился вдруг на колени перед ней.
После всех его объяснений в полумраке кухни Маша сказала очень, как ему показалось, разумную вещь; Маша вообще была очень разумной и из всякой ситуации находила выход. Сказала она следующее:
— Борис Евгеньевич — плод твоего воображения. Он — твоя фантазия, и в действительности не существует. Это ты, слава Богу, понимаешь. Люди, которые пишут, прочитавши его биографию в Интернете, что знали его, разумеется, знали не его. Надеюсь, ты и то понимаешь, что эта женщина встретилась в поезде совсем с другим Борисом Евгеньевичем. Узнала она о нем немногое, это немногое и совпало с твоим вымыслом. Ты никогда не увидишь никого, кто бы знал твоего Б.Е. Разве что в зеркало поглядишь. Если ты проведешь эксперимент и напишешь от лица своего Б.Е. что-нибудь вроде того, что, мол, приглашаю всех, знавших меня в тот или иной период моей жизни, даже очень короткий, встретиться, и назначишь встречу в каком-нибудь ресторанчике… Кстати, помнишь, мы с тобой ходили: тишина, потолки высокие, свет неяркий и нетусклый, молочный, белые скатерти… Помнишь? Дороговато, правда, тебе вышло, но удовольствия — море. Короче, если ты соберешь всех знакомцев своего Б.Е., и вы посидите, выпьете и начнете вспоминать, твой Б.Е. тут же станет двоиться, троиться, четвериться… Распадется на число воспоминателей. И все это множество Б.Е., все члены этого множества друг с другом практически не совпадут. То есть с твоим Б.Е. каждый из них частично совпадет, но между собой они совершенно, видимо, окажутся несовместимы. Ты понимаешь, о чем я говорю, дорогой мой Сережа?
— До чего ты умная, Маша.
— Безусловно. Ты не хочешь душ принять, побриться, сходить со мной в тот ресторанчик, какие там были слоеные пирожки… м-м-м… а главное, забыть навсегда своего Б.Е. и сделать сайт реальному человеку, который заплатит хотя бы?
— Очень хочу.
— Так вперед!
За столом, накрытым белой скатертью, под молочным светом круглых ламп, выпив пятьдесят граммов коньяку и приступив к бульону со слоеными пирожками, Сережа произнес:
— Замечательно.
— Я же говорила. Человек должен быть чист, сыт, удовлетворен по всем статьям, тогда он будет кроток и мил, даже если он тигр по гороскопу.
Позвали официантку. Маша расспросила ее насчет кофе. Заказала два эспрессо. Сережа смотрел на Машино лицо. Он чувствовал мгновенность этого живого лица. Что-то вроде этого. Его неустойчивость, преходящесть.
— Понимаешь, — сказал он еле слышно, лишь только официантка ушла, — я безумно хочу его увидеть.
— Кого? — спросила она так же тихо, отлично его услышав.
— Бориса Евгеньевича.
— Ты с ума сошел.
— Наверно.
Маша посмотрела ему в глаза. Карие, с черными испуганными зрачками.
— Это ничего, — сказала Маша спокойно. — Нестрашно.
Официантка подошла. Поставила кофе. Маша придвинула к себе чашку. Глотнула.
— Отличный кофе, попробуй.
Сережа тут же ее послушался.
Он во всем положился на Машу, решив, что она как-то все устроит, что ничего страшного действительно не случилось и не случится.
Буквально на следующий день, подняв на ноги всех знакомых, Маша нашла врача и повезла к нему Сережу. Сухощавый, вежливый врач принимал в светлом небольшом кабинете с кушеткой, письменным столом, креслом, книжными шкафами, за стекла которых Сережа с любопытством заглянул. Разноцветные корешки, в основном старые, потертые, с потускневшими надписями на разных языках. В простенке низко висела картина деревенского вечера с черной лошадью у плетня, с золотой соломенной крышей, с босым мальчиком под низким светлым небом.
— Что скажете? — спросил врач. Маше он велел ждать в коридоре, смотреть в окно из мягкого дивана на заснеженный двор.
— О чем?
— Да о чем хотите. О себе, о картине на стене, о книгах, о погоде. О Борисе Евгеньевиче. Не правда ли, его здесь нет, в отличие от книг, картины, нас с вами?
— Мне на кушетку ложиться?
— Как хотите.
— Я могу остаться в кресле?
— Ради бога.
— Мы будем беседовать?
— Немного.
— О Борисе Евгеньевиче?
— Он существует?
— Безусловно.
— Где?
— В моем воображении. Мне не надо доказывать, что его нет в реальности, я это и так знаю. Но он так четко мне видится, я так определенно его чувствую иногда, что, мне кажется, он все-таки есть. То есть я знаю, что его нет и в то же время чувствую его реальное присутствие. Мне думается, если бы я его увидел, то успокоился бы.
— Для начала попробуем избавиться… ну не то чтобы от вашего воображения, это было бы слишком, вы бы превратились в машину, в биологического робота. Попробуем избавиться от рожденного вашим воображением фантома.
— Каким образом?
— Я введу вас в транс.
— И что? Убедите в том, что Борис Евгеньевич не существует? Я это знаю. В том, что с ним никак невозможно встретиться? Я это знаю. Что вы хотите мне внушить?
— Нежелание встречаться. Всего-навсего.
— У вас получится?
— Надежда есть.
— Знаете, — сказал Сережа, сквозь полузакрытые веки глядя на соломенное золото деревенской крыши, — я не уверен, что хочу потерять свое желание, оно мне дорого.
— В сумасшедший дом хотите?
— Давайте работать, — устало покорился Сережа.
3
Осень. Сухое слово. Несмотря на частые дожди. Осенью сушь и смерть становятся синонимами. Смерть растений, листьев, насекомых, лета, плоти. Бесплотное, прозрачное слово “осень”.
Так думал Сережа, или примерно так, в осенний тихий день, теплый и сухой. Прошло больше полугода со времени гипнотических сеансов, давших Сереже свободу от Бориса Евгеньевича. Несколько дней назад Сережа узнал, что он будет отцом, что Маша беременна. Эту новость он все еще не мог осмыслить.
Сережа делал сайт для сети обувных магазинов. Работал он в конторе на Галушкина, следуя рекомендации врача работать в коллективе, а не в одиночку (за компанию с воображаемыми клиентами). Трудовой день закончился, и Сережа отправился к метро пешком. Не прямо, а через ВДНХ, чтобы побродить, подумать, постараться привыкнуть к своей новой роли, к предстоящему. Любопытно, что будущего ребенка он не представлял никак, какое-то смутное пятно возникало, когда он только пытался его вообразить рядом с собой.
В сухой осенний вечер на пороге сумерек огромное заасфальтированное пространство ВДНХ — с каменными, кажущимися совершенно пустыми павильонами — было инопланетным городом, покинутым коренным населением, и доставшимся в наследство пришельцам. Сережа — один из пришельцев. Он зашел на ВДНХ со стороны остановки “Улица Сергея Эйзенштейна” воздушного метро. Видимо, он попал на самую пустынную часть выставки. За широкими стеклами железобетонных павильонов не ощущалось никакой жизни, никакого движения. Пространства между павильонами были велики. Асфальтовые площади пересекались зелеными насаждениями, за которыми появлялись вдруг деревянные домишки, в которых проводились какие-то выставки, но проводились днем, к вечеру все замирало.
За одним из мрачных и величественных сооружений из стекла и бетона Сереже открылось нечто вроде искусственного озера, довольно большого, строгой прямоугольной формы. Вода попадала в него из трубы, в черной воде отражалось серое мглистое небо, плавали желтые листья. Вдоль каменного берега шла беспрерывно узкая деревянная скамья. Сережа присел на нее. Дерево растрескалось и потемнело. Сережа смотрел на воду и ни о чем не думал.
Вода стояла неподвижно, и, как будто подчиняясь этой неподвижности, остановились и мысли Сережи. Он уже не пытался представить себе будущего ребенка, он вообще забыл о нем, войдя в состояние, близкое сомнамбулическому. Он смотрел на воду и слышал одновременно чьи-то уходящие шаги за спиной, музыку, доносящуюся со стороны чертова колеса, и совершенно отчетливый шорох. Сережа обернулся на этот звук. Ветер тащил по асфальту сухой лист.
Сережа поднялся со скамьи, взглянул на небо, стоящее над этим инопланетным городом, и направился в сторону чертова колеса и его музыки.
Колесо вращалось, поезд мчал по американским горкам, но не было толпы, людского гомона, мороженого, плача, смеха, никто не проталкивался к тиру. В поезде сидели два пассажира, две черные фигуры в головном вагоне. Поезд забирался на железную гору, ухал вниз, фигурки не издавали ни звука. Музыка гремела из динамиков. Несколько тиров располагалось по обеим сторонам аллеи. С пулевыми отверстиями в мишенях, с мягкими игрушками, в которые следовало бросать мяч.
Сережа подошел к колесу, задрал голову, проследил за одной из пустых кабин. Она достигла зенита и пошла на снижение. Никто в ней не сидел и не наблюдал с высоты выставку, Ярославку, железную дорогу со станциями Северянин и Яуза, проспект Мира, постамент, на котором стояли когда-то Рабочий и Колхозница… Сереже и в голову не пришло подумать о недалеком будущем, когда он приведет сюда своего ребенка, чтобы показать из стеклянной кабинки пол-Москвы. Он отвернулся от колеса.
Под деревянным навесом, на углях в железном ящике, жарили шашлыки. Немногие посетители сидели за деревянными столами. Им приносили мясо, зелень, вино. Но в основном столы стояли пустые. Пахло осенью, дымом.
Сережа не торопясь шел к выходу вдоль долгого ряда столов. За одним из последних сидел одинокий посетитель. Видимо, он только что сделал заказ и ждал, развернув газету. Сережа замер. Перед ним был Борис Евгеньевич. Сережа узнал его.
Все оказалось ему знакомо в этом человеке, каждая морщина на лбу, каждый волосок на обнаженном запястье, царапина на стекле часов. И очки были знакомы, так, как будто Сережа сам глядел сквозь них. Перед едой Борис Евгеньевич очки снял и положил на стол.
Никогда прежде Сережа не видел Бориса Евгеньевича, но узнал его мгновенно. Руки похолодели от волнения.
Борис Евгеньевич ждал заказ, затем ел, курил, пил пиво. Сережа придвигался к его столику все ближе и ближе. Когда официант принес чек, лишь низкая деревянная перегородка их разделяла. Борис Евгеньевич надел очки, посмотрел счет, вынул деньги, вложил в книжечку со счетом и сказал вновь подошедшему официанту:
— Спасибо. Сдачи не надо.
Сережа впервые услышал его голос. Голос оказался чужой.
Борис Евгеньевич как будто распался на куски, развалился, растаял.
Незнакомый человек поднялся из-за стола, взглянул равнодушно на Сережу, вышел на аллею и направился мимо Сережи к выходу. Иллюзия рухнула. Все в Сереже опустело.
Он позвонил Маше, сказал, что заночует у себя.
Дома он не был давно. В квартире стоял затхлый, спертый воздух. Сережа отворил форточки. Включил компьютер. В башнях за окном горели вечерние огни.
Сережа вошел на сайт Бориса Евгеньевича. Здесь он тоже давно не бывал. И, разумеется, здесь ничто не могло измениться за это время. Но Сереже показалось, будто что-то изменилось, совсем немного, может быть, запятая в каком-то предложении. Сережа не мог поручиться, но ему так почудилось. Точно сайт был жив и без него, сам собой.
Задумавшись, забывшись, сидел Сережа перед мерцающим экраном.
Проверил свою почту. Ответил на срочные письма. И — написал Борису Евгеньевичу: “…мне крайне важно с вами встретиться. В любое удобное для вас время…”. Несколько раз в течение ночи проверял свой ящик: не пришел ли от Бориса Евгеньевича ответ.
Утром позвонил Маше, спросил, как дела. Позвонил в контору, предупредил, что может опоздать. С врачом он созвонился ночью; был уговор беспокоить в любое время, если понадобится.
Сухощавый, вежливый врач принял Сережу рано утром все в том же небольшом кабинете. В том же кресле сидел Сережа, на то же соломенное золото смотрел. Врач молчал.
— Неужели — дурдом? — прервал тишину Сережа.
— Можно попробовать еще одну вещь.
— Я готов.
— Вещь рискованная.
— Да мне уже все равно. Я в отчаянии, и я отчаянный.
— Я могу вам устроить встречу с вашим Борисом Евгеньевичем.
— Вы не шутите?
— Я никогда не шучу, не дал Бог юмора.
— Но если вы действительно можете, то почему только сейчас, почему не раньше?
— Слишком рискованная штука, я уже говорил.
— Да сделайте же ее поскорей!
— Для начала вы напишете расписку, что предупреждены о последствиях. Можете посоветоваться с юристом. И ваша жена должна быть в курсе. Родители ваши живы?
— Да, но им знать необязательно. Они вообще не в курсе.
— Дело заключается в следующем: я введу вас в очень глубокий транс, в этом состоянии вы и встретитесь со своим фантомом.
— Это все равно что во сне встретиться, — разочарованно сказал Сережа.
— Ошибаетесь. Сон безопасен, во всяком случае, из сна в явь вы всегда возвращаетесь, исключая сон вечный, разумеется. Из такого транса возвращаются не всегда.
— Как же быть?
— Вы хотите вернуться?
— Разумеется.
— В таком случае, следуйте моим рекомендациям. Вы встретите своего Бориса Евгеньевича на той же выставке…
— Откуда вы знаете?
— От верблюда... От вас, разумеется. Все, что я о вас знаю, исходит от вас. Молчите и слушайте.
— Простите.
— Если вы сомневаетесь в моей компетенции, то и затевать ничего не стоит.
— Я нисколько не сомневаюсь, простите еще раз.
— Вы должны полностью мне довериться.
— Да.
— Если вы выйдете из-под моего контроля, — беда.
— Я понял.
— Мне продолжать?
— Разумеется.
— Итак, вы очевидно встретите Бориса Евгеньевича на ВДНХ. Мгновенно его узнаете. Если вам захочется подойти и заговорить с ним, подходите и заговаривайте. Вы должны совершенно убедиться, что он — это он. Но выходить за пределы ВДНХ вы не должны за ним ни в коем случае.
— Почему?
— Вы хотите вернуться к нормальной жизни?
— Хочу.
— Уверены?
— Конечно, уверен.
— То есть ваша жизнь вас вполне устраивает?
— Да-да, я же сказал.
— А что в ней такого привлекательного?
— Я… У меня все в порядке. Зарабатываю, работа нравится, жена у меня, Маша, нам хорошо вместе, ребенок должен родиться к Новому году. Все очень хорошо вообще-то.
— Рад за вас. И не забывайте о жене и ребенке там, на ВДНХ. Если вы проследуете за Борисом Евгеньевичем за пределы выставки, назад, в нормальную жизнь, не вернетесь. И никто вам уже помочь не сможет.
4
В воде отражалось мглистое небо. Он поднял голову и увидел, как движутся темные слои облаков, представил, какой же на той высоте должен быть ветер. Здесь, внизу, было тихо, вода не двигалась, листья лежали на тротуаре. Сережа встал со скамейки и пошел, шурша листьями. К колесу.
Свернул на аллею. Стоял будний вечерний час, но аллея была полна людьми, как воскресным днем, буквально невозможно пробиться. Шум, гам, крики, смех, вой и плач, музыка, выстрелы в тирах, визг с американских горок… Сережа ошалел, оглох, его толкали, наступали на ноги, мальчишка испачкал мороженым его брюки и зарыдал, упустив в небо воздушный шар. Многие задрали головы вслед этому шару, стремительно уносящемуся.
Сережа подчинился толпе, она его понесла. И вынесла к тиру. Сережа заплатил, получил пули, прицелился. Его толкнули.
— Мимо! — крикнул кто-то.
Сережа бросил ружье. Оглянулся. Толпа валила. Как можно в этой давке кого-то найти, узнать, остановить, расслышать голос? Сережа стал пробиваться к колесу. Занял очередь. Гремела музыка. Стеклянные кабинки возносились на небо. Люди смотрели вниз замирающим взглядом. Сережа думал разглядеть с высоты все и всех разом. Ветер донес запах дыма, горелого мяса.
Конечно, — спохватился Сережа, — он должен быть там! Сегодня на месте фальшивого Бориса Евгеньевича должен быть настоящий.
Сережа бросился пробиваться к ресторану. Все столы оказались заняты. Официанты метались с подносами. Валил дым из железных ящиков, красными огнями горел из круглых отверстий уголь. Сережа протискивался вдоль низкой перегородки, всматриваясь в посетителей, которые ели, пили, ждали, курили и смотрели сытыми глазами. Кто-то воскликнул над ухом:
— Безобразие!
И Сережа мгновенно узнал голос.
Обернулся. Увидел глаза за стеклами очков. Неподвижный взгляд. Совсем близко. Различимы поры на лице.
— Здравствуйте! — прокричал Сережа Борису Евгеньевичу. — Вы что-то сказали?
Музыка грохотала.
— Я сказал: безобразие. Цены, я имею в виду.
— Да, конечно.
Борис Евгеньевич опустил глаза и сказал кому-то внизу:
— Мы идем домой.
— Нет, — возразил мальчик лет шести, которого Борис Евгеньевич держал за руку.
— Что с ним делать? — спросил Борис Евгеньевич Сережу.
Но ответа ждать не стал и потащил заревевшего мальчика через толпу — к выходу. Сережа поспешил следом. К счастью, из-за мальчика Борис Евгеньевич не мог продвигаться быстро. И Сережа их не упустил.
У шлагбаума на выходе толпа поредела. Борис Евгеньевич купил мальчику сладкую вату, и тот успокоился. Сережа прошел за ними до самой трамвайной остановки. Дождался с ними трамвая, сел. В пути слушал их разговор:
— Сосны с удовольствием растут на песке, на скалах, у них цепкие корни.
— У нас во дворе растет сосна.
— Да.
— Витька на нее залазил.
— Каким образом? Веток внизу нет совсем.
— Витька цепкий. Он на столбы лазает.
— Ты только не вздумай.
— Почему?
— Падать больно.
Все, что они говорили, Сережа уже знал, как будто все сказанное уже было сказано когда-то и услышано, но забыто, а сейчас вспоминалось. Он не мог оторваться от человека, который давно существовал в его памяти. Не вообще, не когда-то, а именно такой и именно сейчас, в этом трамвае, громыхнувшем на повороте в тихую, спокойную улицу.
Сережа пришел в себя лишь тогда, когда дверь подъезда закрылась за Борисом Евгеньевичем и его внуком.
Дверь закрылась, Сережа остался один.
Он посмотрел на огромный серый дом. Оглянулся. Дети гоняли мяч на площадке. Стояла машина. Из открытой дверцы тараторило радио. Сережа взглянул на часы. Почти шесть. Скоро стемнеет. И тут только Сережа понял, что сделал то, чего не должен был делать ни в коем случае, — покинул выставку вслед за Борисом Евгеньевичем.
Он испугался, хотя ничего страшного пока не произошло. Возвышался многоквартирный дом, дети носились, тараторило радио, в сером небе мчались темные облака.
Сережа благополучно добрался до ВДНХ. Увидел издали чертово колесо. Ему показалось, все кабинки пусты. Он вошел на безлюдную пыльную аллею. Безмолвный поезд громыхал с горки на горку. Сережа шагнул под навес ресторана. Почти все столики были свободны. Он сел за ближайший. Тут же появился официант. Подал меню.
— Куда все делись? — спросил Сережа.
— Кого вы имеете в виду?
— Посетителей. Здесь тьма народу была час назад.
— Это вы что-то путаете, это по воскресеньям здесь тьма народу, а сегодня четверг. Что закажете?
— Кофе.
— И все?
— Не знаю. Принесите что-нибудь.
— Шашлык?
— Пусть шашлык.
— Вы напрасно так, у нас шашлыки превосходные.
— Да, конечно.
Официант ушел. Сережа достал мобильный и набрал Машин номер. “Абонент недоступен”. Сережа почувствовал, что безмерно устал и никого не хочет видеть, даже Машу.
До дому он добрался в сумерках. Не помнил, как добрался. Ни о чем не думал, пребывал в тупом оцепенении. Кодовый замок опять был сломан. В приотворенную дверь вперед Сережи проскользнула собака.
В почтовом ящике он увидел белый листок. Достал ключи, ткнул в дверцу, но она отворилась сама собой. Кто-то вывернул замок. Белый листок оказался повесткой. Ковалев Владимир Яковлевич приглашался в суд свидетелем. Адрес был указан Сережин. Сережа спрятал повестку в карман.
Лифт не работал. Сережа выругался, постоял, как будто надеясь, что лифт все-таки оживет, загудит и доставит его на седьмой этаж… Поднимался Сережа медленно, прислушиваясь к звукам, доносящимся из-за дверей. На площадке седьмого этажа как будто поджидала Сережу проскользнувшая вперед него собака. Стояла она именно у его двери и внимательно на Сережу смотрела.
— Иди к черту, — сказал Сережа.
И тут только заметил, что его дверь словно бы и не его. И цвет другой, и замков два вместо одного, и глазок очень крупный, выпуклый, телескопический. Сережа взглянул на номер квартиры. И сказал терпеливо смотревшей на него собаке:
— Это моя квартира.
Собака ничего не ответила, и Сережа подумал, что, наверное, каким-то образом, в оцепенении ума, перепутал дом. Он спустился на один марш к окну. Несомненно, он находился в собственном доме, в собственном подъезде. Слева детский сад, справа — школа. Можно даже наблюдать, как уборщица моет пол в освещенном классе. Сережа поднялся к “своей” квартире, посмотрел на собаку и надавил кнопку звонка. У звонка оказался чужой голос.
Кто-то подошел с той стороны, взглянул на Сережу, увидел, наверно, и собаку. Отворил.
Собака вбежала в дом. Высокий крепкий парень кивнул Сереже.
— Спасибо.
Он собирался закрыть дверь.
— Секунду, — остановил его Сережа и вынул из кармана белый листок.
Парень прочитал повестку.
— Понятно.
— Придете?
— Куда ж я денусь?
Сережа не уходил, и парень спросил:
— Я должен где-то расписаться?
— Да нет.
— Тогда все?
— Да. Один только вопрос. Вы давно здесь живете?
— Давно. Мы еще… в общем, я еще в детский сад ходил, когда мы сюда переехали. Бабушке квартиру дали, она инвалид войны была.
Сережа спускался еще медленнее, чем поднимался. Он слышал, как захлопнулась “его” дверь, слышал голоса спокойно живущих в своих квартирах людей. Все было совершенно обыкновенно. Все. И Сережа был человек совершенно обыкновенный. Вот только быть его не должно было. Здесь, во всяком случае.
Он — бомж. Без определенного места жительства. С неопределенным местом жительства. Неопределенный человек. Фантом. На самом деле несуществующий. Часы показывали третий час ночи. Сережа сидел на вокзале.
Сидел тихо, спокойно, трезво, прилично одетый молодой человек. Нога на ногу. Башмаки немного запылились. Щетина на лице немного выступила. Но милиция пока еще не обращала на Сережу внимания, пока еще он не привлекал ее взгляд. Тем более что сидел он в тесном ряду пассажиров, и невозможно было догадаться, что он сидит без багажа, без билета, без цели. Неопределенная личность без определенных занятий.
Сережа пытался придумать что-нибудь. Определенный или неопределенный, а есть он хотел, и спать хотел в чистой постели, и жилье свое хотел иметь, и все прочее, что полагается иметь добропорядочному гражданину. Осмыслить происшедшее было невозможно.
Старуха напротив Сережи вынула из сумки сверток. Достала бутерброд. Белый хлеб с колбасой. Она ела и запивала чаем из термоса. Чай был горячий. Сережа не мог оторвать от старухи глаз. У него оставалось в кошельке около пятисот рублей. Он вполне мог пойти и купить себе что-нибудь в буфете. Даже на ресторан бы ему хватило, на одно какое-нибудь блюдо плюс кофе с пирожным. Но что станет с ним, когда деньги будут потрачены?
— Хочешь? — услышал вдруг Сережа.
Старуха протягивала ему бутерброд.
Он взял. Сказал смущенно “спасибо”. Съел. И чаем запил из ее стаканчика. Чай был с мятой.
Проснулся Сережа оттого, что озяб. Ряды пассажиров поредели, старуха спала, обняв сумку. Был шестой час утра. Сережа зевнул. Он решил выпить кофе или чаю. Встал и пошел к буфету. Там и обнаружил, что бумажник у него увели.
На третьи сутки Сережу задержали. Он был нетрезв, избит, в замызганной старой куртке, без документов. На вопросы о местожительстве застенчиво улыбался. За окном шел дождь, сентябрь под конец испортился.
5
Падал мокрый снег. Сквозь его пелену мир казался призрачным. Особенно через вагонное стекло, когда прямо под тобой, под сиденьем, греется железная печка. В электричке тепло, и холодный мокрый снег тебя не касается. Ты сидишь у окна и любуешься на снег через стекло, наблюдаешь за бегущими сквозь снег прохожими, за серыми голубями, долбящими размокшую корку, за жалкой дворнягой, ковыляющей мимо.
Сережа увидел смутно свое отражение в окне. Бледное, давно небритое лицо, по которому тут же провел ладонью. И на ладонь свою посмотрел с грязными ногтями. И подумал: “Зачем я сижу в этом вагоне, который скоро наполнится и тронется, и увезет меня неизвестно куда и неизвестно зачем? Мне нечего искать и ничего не найти, я потерян, меня еще может пожалеть какая-нибудь женщина, как жалела недавно одна, по имени Нина, и накормить, и даже пристроить работать; еще недавно я убирал на зиму чей-то сад, и был сыт, и имел угол. Но я нигде не могу удержаться, как бы меня ни удерживали. Я все качусь, качусь куда-то…”.
Электричка тронулась. Сережа смотрел из тепла на холодную зиму.
Вечером он сидел в полутемном баре где-то в Подмосковье за одним столом с совершенно незнакомыми людьми, которым рассказывал свою историю, как он всегда ее рассказывал, опьянев.
— …здесь нет ни моих родителей, ни Маши, ни одного моего знакомого из прошлой жизни. Строго говоря, здесь и меня нет… Почему вы смеетесь?.. Здесь есть только Борис Евгеньевич. Я его подкараулил как-то раз, уже давно, еще зимы не было. Я с ним поздоровался, он сказал, что не помнит меня. Хотя ведь видел однажды. Но не запомнил. Не запомнился я ему. Я сказал, что у меня к нему дело. Он, разумеется, спросил, какое. Я сказал, что все знаю о нем. Он удивился. И посмотрел на меня без всякой приязни. Это понятно. “Что же такое вы обо мне знаете?” — “Я знаю о вас все”. — “Например?” Я рассказал ему о его мечте, о которой он никому никогда не рассказывал… Мечта иметь двойника, который будет за тебя жить твою жизнь, а ты в это время будешь совершенно от собственной жизни свободен. Он обалдел. Я знал то, что никак не мог знать. Но все-таки знал. Он испугался. Спросил, чего я хочу. Я попросил рублей двести. Он мне вынес. Я ушел. Так что у меня в принципе есть один знакомый человек, он меня не знает, зато я его знаю, и за это он может мне дать денег на пропитание, и, значит, я не совсем пропащий человек... Ничего нет смешного…
Он сидел и говорил, ему подливали в стакан. Голова кружилась, стало вдруг совсем хорошо.
— В конце концов, — сказал он.
И смолк. Затем отодвинул стакан.
— Там снег идет. Я хочу посмотреть.
Он попытался встать, но не смог.
Маша сидела возле него в эту минуту, но он этого не понимал. Не чувствовал, что она держит его руку. Не чувствовал, что лежит в постели, в больничной палате, в отдельном боксе, не знал, что его сын уже родился, что Маша принесла ему его показать. Сережа был в другом месте, за столом в полутемном баре, его мутило, скоро его выволокут под тихий снег. Он был в трансе, из которого никто не мог его вывести.
Саша
1
В детстве его поразили натюрморты малых голландцев. Отец (он тогда жил с ними) объяснил, что ветчина, лимоны с обрезанной корочкой, перья, черепа, бабочки, розы, чертополох, мраморные урны, охотничьи рога, песочные часы, изображенные на картинках в определенном порядке, могут означать то мудрость, то смерть, то болезнь. “Эти предметы — как члены предложения; вместе сложенные, они означают что-то, известное художнику и зрителю. Правда, нынешние люди в большинстве своем уже не знают значения этих вещей, они думают, что просто смотрят на вкусную ветчину, и от одного вида лимона у них во рту становится кисло. Не знаю, много ли они теряют”.
У Саши возникла привычка, глядя на какие-нибудь предметы в реальности, гадать, что бы они могли значить. Лежа, к примеру, вечером на диване у себя в комнате, он смотрел на стол.
Книги, синяя ваза с цветами, красный шерстяной клубок. Ему казалось, все это — какое-то сообщение. Сочетание предметов, сочетание цветов для Саши имело смысл. Но какой, он не знал.
Кошка прыгала на стол, сбрасывала клубок и раньше него оказывалась на полу. Без клубка предметы на столе означали что-то другое, возможно, прямо противоположное. Так иногда запятая меняет смысл предложения.
Никто не знал смысла теней или трещин на потолке, или морозных узоров на стекле, или стоящих на трюмо маминых тюбиков, коробочек, безделушек. Все это считалось бессмысленным, случайным. Но Саша так не думал.
Он стал записывать в тетрадь сочетания предметов в своей комнате, видимых и невидимых (белье в шкафу, например). Те сочетания, которые наблюдал, и те, которые воображал. Их оказалось так много, что тетради не хватило, и он попросил у матери новую. Мать поинтересовалась, что он пишет. Он попытался объяснить. Мать испугалась, она подумала, что ее сын сумасшедший. Врач сказал, что болезненная склонность мальчика пока не страшна, но с ней надо бороться. Он провел с Сашей несколько гипнотических сеансов, прописал осторожный лекарственный курс (в основном травы), посоветовал записать ребенка в спортивную секцию.
Методы оказались эффективны. В конце концов Саша пришел в уверенность, что никто, ни природа, ни божество, ничего не хочет ему сообщить, — ни листвой рябины за окном кухни, ни отражением этой же листвы в желтой кафельной стене. Ни тем, ни другим, ни чем-то еще. Конечно, смысл может быть и в следах на снегу, и в обгорелой спичке на краю стола, тот смысл, который извлекают из предметов детективы или охотники. Точнее даже не смысл они извлекают, а прошлое. Картину прошлого, чаще всего недавнего, картину преступления или бега зверя по траве. Не больше.
Саша записался в секцию бокса. Поначалу было трудно. От усталости, от боли во всем теле, раздавленном грузом тренировок, пальцы не могли справиться со шнурком на ботинках. Саша даже плакал во сне. Просыпался с мокрым лицом. Внизу ехала машина. Тень от рябины проплывала по потолку.
Тренер говорил, что надо перетерпеть, тело привыкнет. Саша впервые воспринимал свое тело отстраненно, почти как чужое, не совсем послушное. Во что бы то ни стало он хотел научиться им управлять. Это упорное желание и удержало его в секции. Кроме того, он полюбил наблюдать за боксерскими поединками. На собственном опыте зная, чего стоит удар, падение, понимая тактику боя, сознавая усталость, страх, безумие, овладевающие боксерами, он получал от зрелища двойное удовольствие, двойное в смысле объема. В одной плоскости, абстрактной, это было просто зрелище, в другой плоскости лежали корни этого зрелища, его плоть. Плоть и дух он видел одновременно.
Отчасти за это одновременное сосуществование плоти и духа Саша полюбил и театр. Абсолютная условность при совершенной безусловности представления доставляла ему безмерное удовольствие. К примеру, он, как и любой зритель, отлично видел, что на сцене натянута обыкновенная бельевая веревка, с другой стороны, он мог воспринимать ее как стену между двумя квартирами или струну, дребезжащую, едва ее задень, — в зависимости от предлагаемых обстоятельств.
При всей относительной условности театра и относительной безусловности боя то и другое имело для Саши много общего. Он объяснял это сочетанием плоти и духа; плоти, управляемой, направляемой духом. В кино Саша плоти не находил и потому его не полюбил. По телевизору смотрел только новости.
Кроме театра, он обожал цирк. Еще маленьким мальчиком после первого в своей жизни представления он заявил маме, что домой не пойдет, а останется здесь жить. Он рыдал у гардероба, не желая надевать пальто, визжал и катался по полу.
— Ты хочешь обратно в цирк? — громогласно спросил седой огромный администратор.
Мальчик стих мгновенно.
— Встань.
Он легко взял Сашу на руки. Они поднялись по круглой лестнице, вошли в двери.
Оказалось, что в цирке уже никого нет. Ни зрителей, ни клоунов, ни попугаев, ни обезьян в платьицах, ни пуделей. Тихо. Полумрак. Пахнет пылью, животными.
— Хочешь остаться здесь один? — спросил администратор. — Мы выключим свет.
— Нет, — прошептал Саша.
С тех пор он не мог вообразить существование цирковых артистов и зверей вне представления. Они рождались с приходом зрителей и исчезали с их уходом. Так же исчезал и великолепный цирковой оркестр. Сашу поражало, как дирижер управляет им, стоя спиной к зрелищу, как он умудряется вслепую попасть в ритм действия. Понятно, что все отрепетировано, но ведь это не кино, артист может сбиться, сделать лишнее движение. Саша решил, что дирижер работает на слух. Он слышит вибрацию арены и зрителей — сквозь оркестр.
Бокс не стал профессией. Хотя задатки у Саши были несомненные. Упорство, трудолюбие, природные данные. У него оказалась прекрасная реакция. Он не просто видел каждое движение противника, он его практически предугадывал. Легко уходил от удара. Двигался, подчиняясь партнеру. Не навязывал своей тактики и потому — был неуловимым, как тень.
Бокс не стал делом жизни, потому что смотреть и разгадывать значение увиденного (или хотя бы чувствовать это значение, сочувствовать ему) Саше хотелось больше всего на свете. До таких крайностей, как в детстве, он не доходил, но все же время от времени приближаться к краю ему доводилось.
В театральном зрелище несомненно Сашу привлекал смысл, вкладываемый режиссером и художником в каждую мизансцену. Совершенно очевидно, что в хорошем спектакле любой предмет имел место, роль и значение. Горит ли лампа на столе слева от бутылки, падает ли от ее света тень героя на стену за его спиной, лежит ли газета на стуле, висит ли на плечиках под потолком пиджак, — все не просто так, а создает настроение, придает дополнительный смысл словам героя, играет и выигрывает иной раз.
За осмысленность каждой тени, каждого цветового пятна и светового блика, каждого предмета и каждого жеста из всех зрелищ больше всего Саша и полюбил театр.
Но его профессией стала живопись. Увлечение началось с личного открытия, о котором Саша мало кому рассказывал. Он листал альбом русского авангарда (когда-то отец достал бог знает по какому блату), всматриваясь в причудливые, а иногда простые сочетания линий, пятен, геометрических фигур — во всякого рода абстракции. Встречались в них и вкрапления прозаических реальных предметов вроде гвоздя, обрывка газеты или пуговицы. Они казались среди пятен и линий совершенно неуместными. Саша был мучительно занят разгадыванием смысла этих фантастических построений. Он добивался смысла, несмотря на то что прекрасно знал из деклараций художников, что смысла в свои работы они не вкладывали, напротив, старались его изгнать. Тем не менее Саше казалось, что художники ошибались, и смысл в их работах возникал помимо их желания. Не потому, что человеку свойственно находить смысл повсюду, точнее, привносить его во все. Саше представлялось, что, отряхнув свои работы от обыденного, человеческого смысла (отряхнув смысл как прах), художники открывали поле другому смыслу, человеку не предназначенному.
Представьте себе ребенка, не выучившего пока ни одной буквы. Он берет письмо. Он понимает уже, что все эти линии и закорючки что-то значат, и если бы он знал что, то мог бы разобрать написанное. Но ребенок бесконечно заблуждается. Даже если кто-то прочтет ему письмо вслух, он все-таки не поймет, о чем речь. Письмо предназначено не ему. В нем говорится о вещах, от него далеких, ему невнятных. Любой человек (в том числе он сам) казался Саше таким ребенком, не умеющим прочесть письмена из трещин на асфальте, или из мусора, уносимого зимним ветром, или из живописных абстракций. И самое большее, чего может достичь человек, — догадаться, что все это имеет значение, недоступное его мысли, так же как недоступна человеческой мысли бесконечность Вселенной.
В общем, Саша так или иначе постоянно возвращался к своей мании.
Он не стал ни художником, ни искусствоведом, то есть он не создавал картин и не рассуждал о них. Зато он превосходно разбирался в стилях, манерах, школах. Его мнение по поводу, скажем авторства, считалось непререкаемым. Он стал экспертом. Глядя на картину, он мог рассказать, кем она написана, в какое время, мог объяснить, почему так думает, сославшись на те или иные особенности живописной манеры, или на специфические цвета и краски. Конечно, если требовалось не просто его мнение, а именно научная экспертиза, он обращался в соответствующие лаборатории. Проводился спектральный, химический или радиационный анализ, никогда не опровергавший его предположения.
Он был превосходным специалистом, но держался только своей области. Он никогда не говорил о значении картин — об их духовном значении, о том, что художник хотел сообщить нечто своей работой, передать настроение, мысль, идею, состояние… Этого Александр Андреевич не касался.
2
Александр Андреевич заблудился.
Он много раз бывал в этом приземистом, с толстыми кирпичными стенами доме, всегда холодном внутри. Он знал, что скоро этот старый обшарпанный дом вычистят, отремонтируют, наведут на него лоск, пристроят рядом башню, где будут прекрасные выставочные залы, бесшумные капсулы лифтов, дорогие буфеты, где будет тепло и чисто и все оснащено по последнему слову техники. В крайнем случае, предпоследнему. Но Александр Андреевич не любил перемен, даже к лучшему. Ему всегда становилось жаль того, что уходит безвозвратно, вот-вот исчезнет, практически на твоих глазах. Его сердцу почему-то милы оставались толстые холодные стены, весь дом, походивший на бастион, выдержавший тысячу атак, бомбардировок, нашествий. Выстоявший. Он любил полумрак его залов, до которых добирались долго по крутым каменным ступеням, истертым, исхоженным. Полумрак не могли пробить никакие лампы, и картины смотрели на зрителя из сумерек, из старины, из других времен, хотя писаны были, быть может, всего лишь год назад или даже ближе.
Зимний вечер стоял тихий и теплый. Александр Андреевич шел Большой Грузинской, вдоль стены зоопарка со стеклянными арками. Он заглядывал в арки. Там, в темноте, не оставалось уже посетителей, животные были предоставлены наконец сами себе. Он услышал чей-то звериный крик, когда свернул в переулок, как будто был не в центре города, а в глухом месте, на охотничьей тропе. Он ни о чем особенно не думал, шел не спеша узким, прихотливо изогнутым переулком, поглядывал на новые высокие башни, из которых, наверно, виден был весь зоопарк и он, бредущий. И так, глядя на огни башен в сиреневых февральских сумерках, он проскочил мимо нужного здания и очнулся, только когда предстала его взору многоэтажная больница с реанимационной машиной, стоящей у входа на возвышении, и от того кажущейся памятником самой себе в безмолвии зимнего вечера.
Пока он шел, пока возвращался, поднимался, снимал пальто и вешал в закутке на вешалку, вернисаж успел начаться. И речи уже произнесли, и каждый уже нашел себе место, собеседника, компанию. Кто-то был занят разговором, кто-то картинами, кто-то выпивал и закусывал у столика в углу, кто-то уже даже собирался уходить. Тем не менее неслышное появление Александра Андреевича заметили все. И все практически взгляды обратились на него.
Он знал заранее, что будет героем вернисажа.
О художнике Мишине до его смерти слышали немногие. Он жил замкнуто. Бедно. Немногие близкие ему люди говорили о нем как о человеке мрачном, тяжелом, часто невыносимом. У него была комната в Мытищах в двухэтажном бараке, стоящем вдоль железнодорожных путей. Мимо проходили поезда на Ярославль и Читу, электрички до Софрина, Александрова, Сергиева Посада. Комната находилась с торца. Он любил распахивать окно как бы навстречу поездам. Он говорил, что, лежа на кровати, ему кажется, будто поезда проходят буквально сквозь его комнату, ничего при этом в ней не разрушая, лишь один раз от сквозного ветра рухнула с подоконника ваза, которую он собирался писать, в результате написал осколки, хотя мог написать вазу и по памяти, как делал по памяти большинство своих работ, но очень уж хороши оказались осколки. Больше он на подоконник ничего не ставил, оставляя окно распахнутым и свободным для хода поездов. Даже зимой он любил лежать на кровати с открытым окном и закрытыми глазами, положив руки поверх одеяла и шевеля пальцами. Его вдова говорила, что он и во сне шевелил пальцами, как собака — лапами.
Александр Андреевич сталкивался с Мишиным пару раз на каких-то выставках. Они не здоровались, так как не были друг с другом знакомы. Хотя Александр Андреевич знал, что этот маленький испитой человек — художник Мишин. Знал ли в свою очередь Мишин, кто этот крепкий, худощавый, коротко стриженный человек с внимательными глазами и сломанным носом, неясно. Но помнил его лицо Мишин крепко. Александр Андреевич, сам того не ведая, настолько поразил воображение художника, что сделался героем многих его картин.
До этой — посмертной — выставки Александр Андреевич работ Мишина не видел. Да и мало кто видел. При жизни художник практически не выставлялся, если не считать районной библиотеки и собственного дома, куда допускал только немногих близких друзей. После смерти мужа вдова позвала известных критиков, они согласились, что работы Мишина обладают несомненной художественной ценностью, и помогли организовать первую настоящую выставку. Александр Андреевич получил приглашение лично от вдовы.
В основном работы можно было разделить на три группы. Одна, чуть не самая большая, — виды из окна. Но не из окна комнаты, в которой жил, а из окна больничной палаты, в которой пролежал как-то две недели с тяжелым алкогольным отравлением. Виды он писал по памяти и по воображению.
Прохожие, собаки, машины, мусор, снег, дождь, ветер, солнце, — все это, появляясь и исчезая, меняло выражение пейзажа за окном. Художник нередко говорил о своем пейзаже как о лице, и о выражении пейзажа — как о выражении лица. В одних и тех же декорациях различные герои разыгрывали то одно, то другое представление. (Героями становились и люди, и предметы, и животные, и тени…)
Второй излюбленной темой художника были машины. У него они выходили живыми существами, чувствующими и холод, и усталость, и удовольствие (от езды, от остановки, от встречи). Старые, новые, разбитые, под снегом, с сухими листьями на крыше, красивые, уродливые, элегантные, подтянутые, инвалиды… Он их любил, хотя никогда не владел ни одной из них и не умел ими управлять.
И наконец, третья тема. Лицо Александра Андреевича.
Больше тридцати его портретов было представлено на выставке. Александр Андреевич — пожарник с отражением огненных всполохов в золотой каске. Измученный раб на галере. Хирург, выпивающий в ординаторской после тяжелой операции. Убийца (бледное, небритое лицо во весь холст, шрам над левой бровью, широко раскрытые, пустые глаза)…
Александр Андреевич ходил от одного своего лица к другому под взглядами многочисленной публики. Сходство было передано фантастически. В любом образе оно сохранялось, и любой образ казался естественным для этого лица, само собой разумеющимся. Александр Андреевич не выступал в роли хирурга, пожарника или убийцы. Он безусловно был ими — хирургом, пожарником, убийцей. Собственное лицо вдруг стало для него открытием. Оно оказалось формулой, принимающей то одно значение, то другое. И все значения были верны.
Шофер старой “Волги”.
За рулем застрявшей в пробке машины. В серой кепке, с зажженной сигаретой в зубах. Пачка “Примы” на приборном щитке. “FM 90.4” — горит номер волны на шкале приемника. Пассажир на заднем сиденье загородился газетой “Коммерсант”. Вечер.
Вечер на картине, вечер за стенами старого особняка, вечер внутри стен. Вечер навсегда. Горели лампы, направленные на картины, в полумраке бродили зрители. К Александру Андреевичу обратился один из критиков.
— Что скажете?
— Что я могу сказать? Вернее, что вы хотите от меня услышать?
— Как вы себя чувствуете и убийцей, и хирургом, и сыщиком, и шофером сразу? Тысячеликим.
— Как ни странно, могу себя идентифицировать с любым из них.
— А со всеми одновременно?
— Пожалуй.
— И с теми, кто так и не был написан?
— Да. Я тоже о них думал.
— Вдова была удивлена, что у всех этих лиц есть прототип, скромный и вежливый человек.
Александр Андреевич усмехнулся.
— Но ведь вы никогда никого в своей жизни не убивали?
— Бог миловал.
— Хорошо. Будьте здоровы.
Они выпили водки из пластиковых стаканчиков, закусили маслинами.
— Какие планы у вдовы? Будет она что-то продавать? — спросил Александр Андреевич.
— Но только за большие деньги… Хотите что-то приобрести?
— Не потяну, к сожалению.
— Но хотели бы? Что, скажите, ради Бога?
— А как вы думаете?
Критик оглядел зал. Взгляд его задерживался то на одной работе, то на другой.
— Кроме — извините — убийцы ничего в голову не приходит.
— Не угадали.
Александр Андреевич почему-то очень этому обрадовался. И не открыл критику свое предпочтение.
Он слукавил, денег у него было достаточно, чтобы приобрести даже не одну работу, в общем, пока малоизвестного художника, которого, конечно, скоро раскрутят, он это понял. И при других обстоятельствах несомненно приобрел бы несколько работ. Но Александра Андреевича уж слишком притягивал этот художественный мир, втягивал в себя, поглощал. Если бы одна из картин оказалась у него дома, он бы не сумел он нее отойти, отвязаться. Выучил бы ее наизусть, каждый бы мазок запомнил, каждый оттенок цвета, каждую линию. Он бы в ней растворился. Александр Андреевич чувствовал себя персонажем, чудом сошедшим с картины (картина спрятана где-то на чердаке, ее никто не видел, и слава Богу).
К ночи начался снег, побелели тротуары. Александр Андреевич шел и разглядывал редкие следы, не думая о людях, которые их оставили. Ему представлялось, что значение следов никак не связано с теми, кто их оставил.
Заметив его исчезновение, заговорили о том, почему же художник избрал его своим героем, что он нашел в нем такого?
3
В годы перестройки Александр Андреевич собрал одному американцу отличную коллекцию советской живописи шестидесятых годов. Он ходил по мастерским, по чердакам и подвалам, ездил в Ленинград, по провинции. Всюду у него были знакомые художники, ценившие его знания и чутье.
Американец получил хорошие работы, художники — неплохие по тем нашим меркам деньги. Александр Андреевич, помимо денег, получил удовольствие от поездок, от новых лиц, от коротких встреч, от ветра над большой, стоящей подо льдом реки, от городов в мартовском тумане, от черных после зимы деревянных заборов, от печного дыма над деревенскими домами. Даже от дорожных неудобств: сквозняков, ржавой воды, жесткой постели в прокуренной комнате. Он мог бы стать и бродягой (возможно, художник Мишин задумывал и такую картину).
Американец не только заплатил Александру Андреевичу, но и создал ему прекрасную репутацию на Западе. Тогда был большой интерес к России. Александр Андреевич смог купить себе квартиру, отделиться от матери.
У них с женой был закрытый дом. Он представлял собой их внутреннее пространство, проникновение в которое ощущалось ими болезненно, как проникновение стального лезвия в тело. Дом как тело. Они редко приглашали гостей. Незваным могли и не открыть дверь. Это порождало слухи о хранимых в доме богатствах, о картинах великих мастеров, спасенных Александром Андреевичем с какого-то чердака в провинции или купленных по дешевке на развале в Средней Азии. Студенты шутили, что, оказавшись наконец дома, Александр Андреевич разоблачается и принимает свой истинный облик. Он — старый марсианин, уставший от людей за три тысячи лет. Считалось, что порядок в доме заведен именно Александром Андреевичем, жена ему лишь подчиняется.
Она и в самом деле казалась человеком более открытым. Но это был ее порядок.
Она хотела оставаться дома самой собой, не думая о том, какое производит впечатление, хотела тишины, нарушаемой лишь ходом часов. Александр Андреевич даже радио слушал через наушники. Она была синхронной переводчицей, очень уставала от многочасового слухового напряжения, когда надо успеть уловить смысл, тут же передать его на другом языке, а говорящий не ждет и продолжает свою речь, иногда невнятную или полную малознакомых терминов. Анна Иосифовна не отказывалась от любой работы: переводила на каких-то сантехнических конференциях, на симпозиумах по электронике, на встречах с виноделами Франции. Они и с Александром Андреевичем познакомились на профессиональной, так сказать, почве.
Она тогда готовилась переводить лекции английского профессора по истории прерафаэлитов (она переводила с английского и с французского). С Александром Андреевичем встретилась на кафедре за два часа до начала лекции. Заканчивалась весна, уже не топили, в старом каменном здании было холодно. Она кашляла, пила горячий отвар из термоса, записывала в блокнотик. Александр Андреевич объяснял ей термины по технике живописи.
Почерк у нее был крупный, ровный, разборчивый. Они сидели одни в большой аудитории.
Объяснения закончились, до лекции оставалось десять минут.
— Спасибо, — сказала она.
— Да не за что.
Они продолжали сидеть за одной партой. В окно дуло.
— Наверное, вы и есть моя вторая половина, — сказал вдруг Александр Андреевич.
— Почему вы так решили?
— Не знаю. Мое тело как будто обрело наконец некое устойчивое равновесие рядом с вами. Мне не хочется уходить от вас. Расставаться. Давайте быть вместе?
Она посмотрела на него. Шмыгнула носом.
— Устала я.
— У меня дома есть бутылка коньяку, подарил один коллекционер, еды, правда, мало. Зато можно сделать тепло, включить обогреватель. Зашторить окна. Поедемте ко мне после лекции?
— У вас тихо?
— Окна во двор.
— А соседи?
— Пожилая пара. Их вообще не слышно. Собака иногда лает откуда-то сверху.
— Могу только позавидовать. У меня брат постоянно слушает какую-то дикую музыку, ребята к нему ходят, курят, говорят басом, девицы говорить не умеют, хохочут и визжат.
— Тем более, поедемте ко мне.
— Выглядит так, как будто я к вам поеду из-за тишины в доме.
— Да наплевать, как это выглядит.
— Действительно.
Дом — место, в котором не надо притворяться, делать вид, лицо. Можно ходить растрепанными, неприбранными, — это их друг в друге не раздражало. И сам дом был у них несколько не прибран, запущен, им это казалось даже мило. Они могли подолгу сидеть на кухне за чаем и молчать. Или разговаривать негромко. Они прекрасно чувствовали состояние друг друга, были друг к другу внимательны, были друг другу необходимы.
— И представить не могу, что мы могли жить врозь. У меня даже голова кружится, если представлю, — говорила иной раз Аня.
— Да, — соглашался Александр. — Мне легче представить себя без руки. Без левой.
Они смеялись и прижимались друг к другу.
— Как тепло с тобой.
— Молчи.
Своего рода семейная идиллия. Без задних мыслей, тайн, червоточин.
4
Примерно через месяц после вернисажа, в начале марта, Александр Андреевич зашел в ЦУМ. Он хотел купить жене настоящие французские духи ко дню рождения. Он долго и внимательно принюхивался, рассматривал пузырьки, наконец выбрал граненый, хрустально преломляющий свет. Духи пахли, как сладкая карамель из детства. Спрятал во внутренний карман коробочку, прошелся по первому этажу. Он в магазины ходил редко, ЦУМ помнил еще советским, ему было любопытно, что и как здесь стало.
Пустынно, торжественно по-музейному. Даже робость охватывала.
Кепка в шляпном показалась ему знакомой. Он примерил и узнал себя в зеркале. Шофер с картины художника Мишина. Кепка стоила недорого, Александру Андреевичу хватило оставшихся денег на покупку. Из магазина он сразу поехал к матери, хотя поездка в планы не входила, он и не знал, дома ли мать. Уже в дороге догадался позвонить ей по мобильному.
Автобуса ждать не пришлось, добрался быстро. Мать дверь не открывала, он поначалу испугался, но потом понял, что она побежала в магазин, что-нибудь купить к его приходу. Он редко бывал у нее, и она, конечно, обрадовалась и заметалась.
Он не стал стоять под дверью, спустился во двор. Асфальт уже был без снега. Черный, влажный, сверкающий в вышедшем из туч солнце.
Александр Андреевич стоял у подъезда, руки в карманах, пакет с кепкой — под мышкой. Ветер шевелил волосы. Солнце зашло, воздух посерел, потемнел. Он стоял во дворе дома, где вырос, но никакой ностальгии не чувствовал. Он не скучал по своему детству, нисколько не хотел в него вернуться, даже памятью. Он сам себе казался чужим на детских фотографиях. К тому же ему казалось, что мальчик на фотографии знает о нем значительно больше, чем он сам.
Издали увидел мать и пошел ей навстречу. Она несла белую коробку торта.
Выпили чаю, она поспрашивала его о делах, о самочувствии, рассказала о соседях: Лидка растолстела ужасно, Антона забрали в армию, им откупиться нечем, Валентина, похоже, беременна. Она сама очень ждала внуков, все еще надеялась дождаться.
Он прошел в бывшую свою комнату, присел на диван. Увидел стол с пустой вазочкой, книжку в бумажной обложке. На секунду забыл, что взрослый, и стал мальчиком. Оглянулся и увидел в зеркале себя.
Вечерело. Голая рябина смотрела в окно.
Перед уходом починил матери текущий кран, приклеил в кухне крючок для полотенца. Она ходила за ним и смотрела, как он работает, следила за каждым движением, ей его присутствие было дорого, она боялась хоть что-то упустить. Уже надев куртку, он сказал про сверток, который оставил на стиральной машине в коридоре:
— Мам, пусть это здесь полежит, у тебя.
— Что это?
— Кепка. Купил сегодня.
— Зачем же оставлять?
— Да я не знаю, зачем ее купил. Блажь нашла. Неохота даже домой тащить, глупость какая-то.
— Я тогда в шифоньер положу, там, где мои шляпки.
На этот раз автобуса ждал долго. Замерз. По темной улице дул ветер, нес снег. Возвращалась зима. Аня позвонила ему на мобильный, спросила, где он.
— На остановке. А ты?
— У меня только что выступление кончилось, иду по улице, ветер и снег.
— Здесь тоже ветер и снег. Я у матери был, кран чинил.
— Молодец. Я иду мимо гастронома, в витрине такие заманчивые пирожные.
— Говорят: не проходи мимо.
— Точно.
— Я уже в автобусе. Встречай меня чаем с пирожными и картошки, что ли, отвари.
— Думаешь, я раньше тебя буду?
— Несомненно.
Пока автобус довез до метро, пока поезд донес под землей до нужной станции, окончательно настал вечер. На выходе из метро вдохнул вместе с холодным воздухом дым дешевой сигареты. Мужчина курил, повернувшись к ветру спиной. Видимо, ждал кого-то. Уютно горел свет в киоске. Александр Андреевич подошел, заглянул:
— У вас “Прима” есть? Дайте пачку, пожалуйста.
Зазвонил мобильный.
— Ты где?
— В двух шагах. Уже из метро вышел.
Пачка “Примы” так и лежала у него в глубоком кармане. Он не мог о ней забыть, так как всегда ходил руки в карманы и, значит, всегда на нее натыкался. Но не вынимал, не распечатывал. Он и не курил особенно. Когда-то, в колхозе на первом курсе, закурил, но на пятом курсе практически бросил. Иногда ему хотелось, когда бывали редкие гости и курили, и дым поднимался, и разговор затягивал, и пили хорошее вино, тогда брал сигарету, щелкал зажигалкой, подносил огонек. На этот случай в кухне, в тумбовом ящике лежала пачка сигарет. Но не “Прима”, конечно.
В апреле, в самом конце, Анна Иосифовна уехала на две недели с представителем зарубежной машиностроительной фирмы. В Хабаровск, затем в Читу, затем в Екатеринбург и Пермь. Всегда, когда она уезжала, Александр Андреевич чувствовал себя сиротой. Ему не хотелось возвращаться вечерами в пустой дом, он напрашивался в гости к знакомым или бродил по городу допоздна. Иногда заезжал к матери, но ночевать у нее старался не оставаться, говорил, что плохо спит на своем детском диване, ему снятся старые детские сны и тревожат.
Утром он проводил Аню до аэропорта, затем поехал к Дмитрию Малышеву, занимавшемуся любопытным исследованием. Малышев писал историю смыслов различных предметов и цветов. Была, к примеру, глава о красном цвете, или о черепе, или о глазах, или о лошади. Одним и тем же цветам и предметам разные народы или общности людей (иногда очень небольшие) в разные времена присваивали разные смыслы. К тому же многие художники вкладывали в эти же цвета и предметы свое индивидуальное значение. Малышев читал Александру Андреевичу новые главы, где размышлял об эволюции смыслов и значений. Александр Андреевич высказывал свое мнение. Не столько, впрочем, мнение, сколько впечатление. Для Малышева его реакция была неким камертоном. Он к ней прислушивался. Кроме того, Александр Андреевич мог подсказать новый поворот сюжета. Вспомнить о чьем-нибудь неисследованном художественном мире. Иной раз у Александра Андреевича возникали неожиданные ассоциации, связи, сопоставления.
После беседы выпивали чай или кофе и расставались, довольные друг другом.
Сам Александр Андреевич был автором нескольких монографий об особенностях стиля провинциальных среднерусских художников начала века. Пробудил к некоторым именам интерес в научном мире. Он преподавал историю живописи России. Время от времени его приглашали на экспертизы государственные организации и частные лица. Он был человеком известным и уважаемым в своем кругу. Иногда, скажем, в переполненном вагоне метро или в толпе у кассы в супермаркете “Рамстор”, или просто идя по людной улице, он чувствовал узость, крохотность своего круга, как будто он был членом какой-то касты, ложи, никому, в общем, не важной. Больше того, ему казалось, что и нет никакой касты, ложи, нет круга, к которому он принадлежит (круга света, отделяющего от тьмы). Он один, и все ему чужие. Он не понимает до конца их языка. В нем содержится гораздо больше смысла, чем они вкладывают, а он — может извлечь.
Он считал это свое состояние возвращением (извращением) детской мании и, чтобы поскорее от него избавиться, пускался вдруг бежать по тротуару, или бегом поднимался по эскалатору, или вдруг вступал с кем-нибудь в беседу, для начала спросив, который час или где здесь поблизости поликлиника. И мгновенно возвращался к норме.
После проводов Ани он пробыл у Малышева часов до трех дня. Вышел от него безумно усталым. День стоял тихий, как будто оробевший перед близкими сумерками. Чтобы подышать воздухом, Александр Андреевич пошел к метро пешком. Дворами. Ему вообще не хотелось торопиться.
Это был старый район кирпичных пятиэтажек. Дворы заросли тополями, березами, кленами, рябинами... Но больше всего — тополями. Снег уже сошел. Дети гомонили во дворах, асфальт был исчерчен цветными мелками. Прошлогодняя листва лежала на земле.
В этот раз они говорили с Малышевым о синем цвете, о его оттенках. О синем цвете и без них было немало сказано, в связи ли с христианской символикой или в связи с именами великих художников, пристрастных к этому цвету. Но Малышев провел замечательное исследование по истории синего в русском народном костюме, в русской военной и милицейской форме и — в детских рисунках. После беседы о синем Александр Андреевич невольно обращал внимание на все синее со всеми его оттенками. На высокое синее небо, на голубые глаза встречной женщины, на бледно-сиреневую куртку мальчика, на синюю подновленную “Волгу”. У “Волги” стояли четверо мужчин. Александр Андреевич услышал:
— Пятьсот долларов. Больше за такое старье тебе никто не даст.
Александр Андреевич остановился.
— Продаете?
Все четверо уставились на него.
— Кто продавец?
— Уже покупатель есть, — сердито сказал мужчина, говоривший, что эта “Волга” старье.
— Я могу больше предложить, чем пятьсот.
Мужчина провел большой ладонью по лысеющей голове, посмотрел прямо в глаза Александру Андреевичу.
— Она больше не стоит.
— Дело ведь не в том, сколько она стоит. Я хочу ее купить.
— Вольному — воля, — и мужчина отступил, давая Александру Андреевичу проход к машине.
Пока съездил домой за деньгами, пока расплатился.
Продавец поднимал купюры к свету уже включенного уличного фонаря, мял, подносил к глазам. Пересчитал три раза, спрятал во внутренний карман.
Съездили в ГАИ, оформили.
Продавец смотрел, как Александр Андреевич садится, включает зажигание, свет, фары. Трогается.
Помахал на прощанье рукой.
Александр Андреевич расстегнул куртку. Вынул из кармана “Приму”, надорвал, вынул сигарету, пачку бросил на приборный щиток, включил приемник, нашел FM 90.4. Машину он не водил двадцать лет с лишним после армии. Он служил в Казахстане, возил начальство по степи. Он, конечно, не разучился водить (тело помнит, как говорится), но у него не было опыта езды в большом городе, в агрессивной толпе машин. Тем не менее довольно быстро Александр Андреевич освоился. Из боксерского прошлого он сохранил прекрасную реакцию, когда видишь движение противника раньше, чем он его успеет совершить или даже задумать. Машина как противник. Часа три он прокатал по городу, прежде чем почувствовал себя уверенно. До матери добрался около полуночи. Он знал, что она еще не спит, смотрит телевизор.
Мать кормила ужином. Занимала разговорами, тянула время. Сын вроде бы и не торопился, не спеша ел и на вопросы отвечал обстоятельно, хотя видел, что время уже к часу и на метро никак не успеть. Мать надеялась, что он у нее переночует, что утром они посидят вместе или даже сходят куда-нибудь. Но все-таки было странно, что он заехал без дела так поздно и не торопится, как ему свойственно, уезжать, и прилипший к нему чужой запах дешевых сигарет настораживал.
Ужин закончен.
— Разбирать постель? — спросила мать.
— Зачем? — удивился он.
— Неужели поедешь? У нас здесь сейчас и машину не поймать.
— Я уже поймал. Она меня под окном ждет.
Мать выглянула в окно, увидела внизу, у подъезда, синюю “Волгу”.
— Да в ней нет никого.
— Естественно. Я же не могу быть и в ней, и здесь одновременно. Это моя машина.
Очень поздно, во втором часу ночи, сел он в новенькой кепке в свою машину. Мать смотрела из окна, как “Волга” оживает: заводится мотор, включается свет. Машина трогается. Ее нет, а мать все смотрит из окна.
5
Москва почти опустела. Синяя “Волга” мчалась свободно. Время от времени Александр Андреевич замедлял скорость, рассматривая невиданные прежде места. Обозначенная художником Мишиным радиоволна предназначалась для шоферов, для тех, кто в пути. Много передавали старых песен, очень подходящих дороге, бегущим навстречу огням. Александра Андреевича занесло в Лосинку. Там он заправился. И решил рвануть в центр. У метро “Ботанический сад”, давным-давно закрытого, сидел на тротуаре человек. Сидел на самом краю, на бордюре, поставив ноги на проезжую часть. Завидев синюю “Волгу”, он поднял руку. Александр Андреевич сбавил ход.
По всей его фигуре, по зеленовато-бледному лицу, Александр Андреевич понял, что человек сильно пьян. Не смог подняться на ноги, когда машина встала перед ним. Александр Андреевич или, точнее, шофер, изобретенный художником, вышел из кабины и присел перед пьяным. Одет пьяный был прилично, и пахло от него, кроме прочего, хорошим одеколоном.
— Куда ехать? — спросил шофер.
Пьяный молчал.
— Как хочешь, — шофер поднялся и направился к машине. Оглянулся и увидел, что пьяный отчаянно пытается встать. Вернулся, помог ему. Сумел усадить возле себя и пристегнуть ремнем безопасности. Шофер был человек сильный и хладнокровный.
Он повел машину к небольшому круглосуточному “Макдоналдсу”. Вести старался ровно. Пьяный задремал.
Оставил его в машине и пошел в ресторан. Двое ребят лет шестнадцати жевали за столиком гамбургеры. У ребят были красные бессонные глаза и детские лица. Шофер попросил большую колу со льдом и три чая. Но стакан с кипятком — один, в который и опустил все три пакетика. Ребята следили за его действиями. Даже жевать стали медленнее. Стакан с тройным чаем шофер оставил ждать на столе у ночного окна. Вышел с колой.
Стащил пьяного прямо на тротуар, запрокинул ему голову и вылил на нее ледяную колу. Пьяный дернулся. Льдинки скользнули за пазуху. Очнулся и заорал.
Он размазывал по лицу и волосам липкую жидкость и повторял:
— Скотина, скотина…
Шофер помог ему подняться и поволок в ресторан.
— Скотина, оставь… куда? сволочь…
Затащил пьяного на второй этаж, в туалет. Врубил холодную воду, схватил за волосы и нагнул под струю. Долго удерживал.
Выдернул из-под крана, отпустил. Человек стоял, ошалело дышал, вода стекала за воротник рубашки. Глаза смотрели трезво и с ужасом.
— Как тебя зовут? — резко спросил шофер.
— Виктор.
— Где живешь? Быстро!
— В Сокольниках.
— Пошли.
Шофер спускался первым. Виктор следом. Шофер оглянулся, взял его под руку, подвел к столу с чаем, усадил. Снял крышку со стаканчика. Чай еще дымился.
— Пей.
— Не хочу, — сказал Виктор с отвращением.
— Через не хочу.
Ребята смотрели, как на представление.
— Легче будет.
Виктор решился, отпил глоток, сморщился.
— Что?
— Сладкий.
— Ты не пьешь, что ли, сладкий?
— Не пью.
— Водку предпочитаешь?
— Кофе.
— Сегодня у нас чай. Пей или я тебе врежу.
Видимо, Виктор понял, по глазам, что шофер действительно сейчас врежет. Взял чай и выглотал.
— Посидим, — решил шофер.
Виктор вдруг побледнел. Поднялся.
Шофер слышал, как он спотыкается на лестнице, как хлопает дверь туалета.
Вернулся с приглаженными влажными волосами, застегнутой рубашкой в пятнах колы, подтянутым галстуком, с совершенно уже осмысленными глазами. Сел.
— Взять тебе кофе?
— Спасибо, — произнес тихо.
Приводя себя в порядок в туалете, Виктор понял, что его обокрали, что нет при себе ни бумажника, ни мобильника, — ни копейки. Без денег он себя чувствовал совершенно беспомощно. Он был человек подозрительный и вполне допускал, что обокрал его именно шофер, что кровные его деньги лежат у шоферюги со сломанным в какой-то драке носом во внутреннем кармане его дурацкой куртки.
Лет Виктору было между тридцатью и сорока. Уже с брюшком, уже лысина просвечивала. Солидный человек, потерявший вдруг контроль, попавший в передрягу, в крушение, он приходил в себя на берегу. На берег его доставил шофер.
Выпили по стаканчику кофе. Мальчишки, давным-давно съевшие свои гамбургеры, сидели и ждали, будет ли что-нибудь еще.
— Как тебя зовут?
— Александр, — не сразу ответил шофер.
Виктор посмотрел на свои часы. Часы стояли. Стекло треснуло.
— Почти четыре утра, — сказал шофер. — Скоро это заведение закрывается. Технический перерыв.
— Довезешь меня домой? Я заплачу сколько скажешь, в пределах, конечно.
Шофер усмехнулся.
Мальчишки вышли за ними из ресторана и увидели, как они садятся в синюю машину. Уезжают.
Как многие только что протрезвевшие люди, Виктор чувствовал себя неловко. Ему чудилось, что человек за рулем, везущий его домой, видел самую интимную часть его личности, видел его мерзким, беззащитным, видел то, что в обычном, трезвом состоянии тщательно скрывается нормальным человеком. Очевидно, поэтому он чувствовал к шоферу неприязнь. Почти ненавидел его лицо, его кепку, его дешевую сигарету, его машину, его музыку, под которую катила под колеса черная дорога. Но был вежлив.
— Теперь налево, пожалуйста… туда, где пруд… Нет, лебеди давно уже не плавают, хотя раньше, действительно, были. Вы здесь бывали раньше?.. Да, у них был деревянный домик в центре, действительно, красиво, когда под окном в темной воде белые лебеди… Четвертый подъезд. Подождете? Я мигом.
Ключ тоже вытащили, так что пришлось звонить в дверь, будить жену. Она была на седьмом месяце, ходила медленно, и он не знал, то ли она спит и не слышит, то ли все-таки уже идет. Звонил беспрерывно. Она распахнула дверь. Он отпустил звонок.
Ни слова не сказала. Ушла на кухню.
Он выглянул из окна комнаты и увидел синюю машину. Хотя в мертвенном электрическом свете ее цвет казался серым, точно сгоревший уголь. Шофер доверчиво сидел и ждал его возвращения. Простой нормальный мужик. Конечно, он его не обкрадывал, он его спас по доброте душевной, полночи возился.
Заглянул на кухню.
— Тебе звонил Сергей Петрович. Просил перезвонить как только появишься, в любое время.
— Я одолжу у тебя мобильник?
— А твой где?
— Потом, Валя, меня человек внизу ждет, неудобно.
В лифте набрал номер Сергея Петровича. “Абонент недоступен”.
Шофер курил, опустив до упора стекло. Пахло водой из пруда, скорым холодным утром. Он протянул шоферу деньги через окно. Мобильник зазвонил.
— Сергей Петрович?.. Нашли? Не может быть. Я уже не надеялся. Замечательно… Ну, это не проблема, главное, что согласна, найдем-найдем машину… ты меня просто к жизни воскресил.
— Вам машина нужна? — спросил шофер, как только он отключил телефон.
— Да.
— Моя не подойдет?
— Вы же не знаете, зачем.
Они вдруг оба перешли на вы.
— Скажите.
— Подвозить одного человека от студии Горького до дому. Вечерами, довольно поздно. И далеко, в область, по Ярославке.
— Если я вам подойду, то с удовольствием.
— Оплата вас не интересует?
— Интересует.
Небо на востоке начало светлеть.
Он подъехал к своему дому. Припарковал машину у подъезда. Набрал код, дверь открылась. Посмотрел на машину, прежде чем войти. Она запылилась, загрязнилась, как-то по-человечески устала.
Александр Андреевич уснул прямо на диване, в чем был, только ботинки стянул и кепку бросил на стул. Проснулся от яркого апрельского солнца и оттого, что жарко стало в теплой куртке. Не сразу понял, где он и кто. Снял куртку, отнес в прихожую, на вешалку. Долго искал мобильный, пока не вспомнил, что он в куртке, во внутреннем кармане. Вынул и позвонил жене.
— Привет, мне кажется, что мы уже с месяц не виделись… не то слово… ночью? ночью я спал… телефон отключал… были какие-то дурацкие звонки, и я решил его отключить… как погода?.. у нас весна… целую… да.
Он снял с себя все “шоферское”, сложил, затолкал в шкаф, в самый низ, туда же сунул кепку; замызганные ботинки поставил в прихожей ровно под “шоферской” курткой. Пошел в душ. Долго отмывался от своей ночной жизни, от едкого запаха “Примы”. Сварил кофе, включил телевизор, посмотрел новости. Постепенно пришел в себя. Побрился. Выключил телевизор, притащил на кухню несколько книг, тетрадь для записей. Он любил работать на кухне, хотя вся квартира была в его распоряжении, и замечательный письменный стол, огромный, тяжелый, с двумя большими тумбами и кабинетной настольной лампой под стеклянным абажуром, которая была чем-то вроде приданого его жены. На кухне чайник под рукой и холодильник с колбасой. Теплее, проще, свободнее. Привычнее. Он и мальчиком любил делать уроки или читать не у себя в комнате, а на кухне, даже когда мать готовила, и стол был практически занят, он все равно пристраивался с краю.
На лекции он хотел поговорить о том, из чего делали краски в “дохимические” времена, из каких растений, минералов, существ их добывали, какие составляли смеси, какие существовали секреты и какова была зависимость краски от минерала или растения (или животного, или насекомого), из которых ее получали; зависимость в идеологическом смысле, в том смысле, что свойства исходного материала могли передаваться краске (в глазах людей). И краска становилась священной, магической, олицетворяла сама по себе, вне всякого еще изображения, полет, хитрость, мудрость, лукавство, терпение, жизнь, гибель, вездесущность, свет… И была своего рода кодом в понимании некоторых старинных изображений (кодом, разумеется, различным у разных народов, племен и даже отдельных художников, так как каждый владел своей магией). “О свойствах краски” озаглавил он свои записи.
6
Он купил новый мобильник, самый дешевый. И его номер дал для связи своему работодателю. На шоферскую работу старый мобильник не брал, преображаясь в другого человека как можно полнее, оставаясь без связи с собой прежним. Он думал, что это может кончиться шизофренией, но думал как будто не о себе, как будто это не его касалось, а какого-то другого, малознакомого человека, к которому он равнодушен.
К центральному входу он подъезжал к одиннадцати вечера. Отзванивал, что приехал, и настраивался ждать. Уличка была узкая, глухая в этот час. С одной стороны студия, с другой — жилые дома. Во многих окнах свет был уже погашен. Люди укладывали спать детей, да и сами ложились, кому рано вставать на работу.
Александр гасил в салоне свет, включал свою радиоволну, закуривал “Приму”.
Иногда она выходила из дверей быстро, иногда задерживалась. Александр ждал терпеливо и равнодушно.
Она — примерно его возраста или чуть младше. В черном до пят пальто, в очках, за которыми — серые испуганные глаза. Александру казалось, женщина его опасается. Был с ней вежлив, даже предупредителен. Выходил из машины ей навстречу, открывал дверцу, помогал сесть. Хотя она напрягалась от малейшего его прикосновения, даже от касания. Что-то в ней было стародевическое, и заключалось оно не в походке, не в пальто, похожем на долгополую сутану, не во взгляде из-за очков, а именно в напряжении от малейшего прикосновения, каком-то даже мгновенном одеревенении.
Он старался вести как можно ровнее, мягче. Неизменно спрашивал, не мешает ли музыка. Неизменно она отвечала, что не мешает. Не курил, так как она предупредила, что не выносит дыма. Она садилась рядом с ним, потому что на заднем сиденье ее укачивало. Смотрела прямо перед собой. Серые глаза не двигались, не видели его. В очках отражался встречный свет.
Из Москвы выезжали довольно долго, медленно преодолевая заторы на светофорах или бог знает от чего образующиеся. Часто застревали на повороте в Королев, зато потом летели практически свободно. Он врубал музыку чуть громче. Ему казалось, ей тоже этого хотелось. Они летели по черной дороге, как по той черной дыре между жизнью и смертью, о которой помнят пережившие клиническую смерть, правда, не все. Это было переживание сладостное и почти невыносимое, дорога летела в тебя черным призраком, чудом не разрывая; ее невозможно было вместить, но она вмещалась. Белые пальцы женщины цеплялись за черное пальто. Эта дорога была их самой близкой связью, самой крепкой узой. И они оба ждали этой близости, ждали позднего вечера, черной дороги, музыки, странно расцвечивающей путь.
Поселок стоял прямо у шоссе. Метров за сто шофер замедлял ход. Ее пальцы расслаблялись. Он сворачивал в поселок уже совсем тихо, спокойно. Выключал музыку. Во дворах по-весеннему орали кошки. Он останавливал машину у ее подъезда. Выходил, отворял дверцу. Она смотрела на свои окна во втором этаже. Два окна, в которых горел свет, за которыми не спали и ждали ее.
— Спасибо, — говорила она ему.
Когда дверь подъезда за ней закрывалась, он уезжал.
Он знал о ней, что она консультант по фильму о начале восьмидесятых. Уже на этапе монтажа ее включили в группу. Он ничего не знал больше, потому что не любопытствовал, да и не встречался ни с кем из группы, кроме нее, всегда молчавшей, и помрежа, всегда спешащего. Помреж оплачивал его ежевечерние труды.
Как-то раз они задержались в пути из-за аварии. Грузовая фура перевернулась и перегородила дорогу, движение замерло. Водители передавали друг другу, что там впереди. Машины стояли глухо. В темноте крапал дождь, пахло бензином. Он посмотрел на женщину, пытаясь уловить за очками ее взгляд. Ему показалось, что взгляд ее растерян.
— У вас есть телефон? — спросил он.
— С собой? Нет. У меня вообще нет мобильного. Зачем?
— В таких ситуациях очень выручает. Хотите, позвоните с моего, предупредите своих, чтобы не волновались.
Ответила не сразу. Вынула платок, сняла очки.
— Спасибо, они не волнуются, спать лягут и все, — сказала, протирая стекла.
Ресницы у нее были светлые. Она не красилась.
Остановились у ее подъезда уже глухой ночью. Оба окна горели.
— Видите, ждут, а вы надеялись, спать лягут. Лучше бы позвонили.
— Наверно.
Она скрылась в подъезде. Он подождал немного и уехал.
Оставалось им несколько совместных путешествий, коротких вечерних свиданий, близости. Она перестала каменеть от его касания и взгляда. Ей стало жаль, что скоро придет всему этому конец и что так ничего и не случилось, хотелось удержать, переменить, перемениться. Так, во всяком случае, ему показалось. Во всяком случае, она сказала в один из последних вечеров, когда выехали уже за кольцевую.
— Курите, вам же хочется, а я окно приоткрою, сегодня такой теплый вечер, почти майский.
— Вы уверены?
— Курите.
— У меня сигареты едкие.
— Ничего.
И он выкурил одну сигарету, только потому, что она просила.
Горел свет в двух ее окнах.
— Если бы вас не ждали дома, — сказал он вдруг, — мы могли бы дальше рвануть по Ярославке, до Сергиева Посада, до Ярославля, до Архангельска.
— Да, — согласилась она, — это было бы здорово, только чтобы ночь не кончалась до самого Архангельска.
Они сидели в машине у ее подъезда под светом ее окон. Она отворила свою дверцу.
— Не спешите, я помогу.
По утрам он отмывался под душем от своей второй жизни, истреблял ее запах и совершенно забывал о ней до вечера, так же как он не помнил о своей первой жизни за рулем синей “Волги”. Стоя под душем, он думал, что доктор Джекил и мистер Хайд — слишком простое разделение личности, слишком полярное, хотя, безусловно, и возможное. Один из многочисленных вариантов. После душа и кофе звонил жене. Она рассказывала о своем путешествии, о местах, где никогда не бывала прежде. О пространстве, которое никогда раньше не чувствовала, о первобытной силе деревянных богов, которых прежде ей не доводилось видеть. Ей хотелось поделиться с ним и пространством и силой.
— Как думаешь, они еще существуют, эти боги? — спрашивала она.
— Уже давно сказано о их гибели, но боги, конечно, бессмертны.
В этот вечер доехали нормально, без задержек. Но оба ее окна были черны, не горел за ними свет.
Они смотрели из машины на тьму за ее окнами.
— Что-то случилось, — тихо сказала бледными губами. — Я боюсь.
— Может, просто устали и уснули?
— Нет, не может. Я боюсь.
— Что же делать? Хотите, я с вами поднимусь?
Подъезд с обшарпанными стенами, истоптанными ступенями, с железными почтовыми ящиками. От волнения она не могла попасть ключом в замочную скважину. Он взял ключ, открыл, вошел первым.
Темно, затхло.
— Где выключатель? — прошептал.
— Справа.
Нащупал, щелкнул.
— Света нет.
— Почему? — испуг в голосе.
— Не знаю. Пробки перегорели.
Она обошла его, пробежала в кухню, в комнату. Щелкала выключателями, свет не загорался.
Услышал ее плач. Прошел на кухню, выдвинул из-под стола табуретку, сел рядом. Он уже понял, догадался, что никто не ждал ее за светящимися окнами, она жила одна-одинешенька, и свет оставляла, как маяк, чтобы дом не казался покинутым, чтобы думали, — здесь люди.
— Есть у вас запасные пробки?
Пока он мыл руки, она поставила чайник.
Пили чай с печеньем. Горел желтый электрический свет. Она сняла очки и посмотрела на него беззащитно. Ему так жаль стало ее серых глаз.
В эту ночь он узнал ее историю.
“Я жила тогда в другом городе, в Казахстане. Это был русский город, до пятьдесят шестого — Алтайский край. Далеко отсюда. Ни одного знакомого из той жизни у меня сейчас нет. Я заканчивала школу и была влюблена в мальчика, его взяли в армию. Мы жили в собственном доме, в старой части города. Его забрали осенью. Все совпало: сад опустел и вечера мои опустели. Я приготовилась ждать его, как зиму пережить, в спячку погрузиться до его возвращения.
Снег выпал. В воскресенье утром родители уехали на рынок за мясом. Я мыла пол. Услышала стук в окно. Наш условный стук. Решила, что мне почудилось, или синица стукнула клювом. Выглянула и увидела его под окном. Жалкого, грязного, небритого, с красными от холода ушами. Дома он сразу сказал, что дезертир. Ничего не объяснил, почему. Попросил отцовской одежды, чтобы в гражданское переодеться. И тут же хотел уйти. Я велела ему все снять, нагрела воды, он помылся в ванной, я почистила, как смогла, его форму, сапоги. И уговорила, что надо пойти в военкомат и повиниться. И проводила до военкомата. Он уже оттуда ко мне не вышел.
Он погиб в Афганистане.
Я долго думала, что виновата в его смерти. Сейчас так иногда только думаю. Мечтаю, что он бы скрылся, и его бы не поймали, и как-нибудь где-нибудь он бы тихо устроился жить, положим, водил бы, как вы, машину, и мы бы встретились через много лет. Но это все пустое.
Я описала эту историю в письме, а письмо отправила в газету. Я не думала, что его напечатают, я просила, чтобы они переслали его одной девушке, которая писала в газете, что хочет дождаться парня из армии, но боится, что не сможет, что терпения не хватит. Я ей пыталась объяснить, что люди иногда ждут, когда уже и нечего ждать, а ей-то всего два года пережить. В общем, хотела я с ней своей жизнью поделиться. Но только с ней. Они же, мерзавцы, для всех напечатали. Я туда поехала ругаться. Небоскреб железобетонный, люди толкутся. Я постояла в вестибюле и уехала. Это давно было, лет пять назад. Какой-то режиссер тогда мое письмо прочитал и запомнил, и решил фильм снять на сюжет моей жизни. Хотел меня найти, чтобы спросить разрешения и подробности кое-какие, но долго не находил. Уже съемки кончились, когда нашел. Спрашивать поздно, но он все-таки показал мне материал и разрешил приезжать на монтажно-тонировочный период, даже машину мне предоставил, вашу, так как только вечерние смены.
Фильм уже практически готов, актеры озвучивают героев, а я сижу за стеклом и наблюдаю. Иногда подсказываю, какие лучше слова сказать, если не видно губ в кадре и можно любые слова вложить. Это для меня большое… отвлечение. Я отвлеклась от этой давней истории, и она стала как будто не моей”.
Ранним утром он припарковал машину у детской площадки во дворе на московской окраине. Позвонил своему нанимателю и, кажется, разбудил его. Сказал, что, к сожалению, больше не сможет подвозить вечерами эту женщину. Обстоятельства внезапно переменились, он просит прощения.
Он оставил в машине кепку, початую “Приму”, “шоферский” мобильник, на который Виктор несколько раз безуспешно пытался дозвониться. Домой вернулся городским транспортом. Судьбой синей “Волги” больше не интересовался. Угнали ее мальчишки, или до сих пор она стоит и ржавеет в старом дворе. Ничего этого он не знал и знать уже не хотел. Хотя и скучал иногда по ночной дороге, по белым пальцам, вцепившимся в черный драп, по серым, неподвижным глазам, по песням и встречным огням. “Куда махнем сегодня?” — “В Архангельск, если ночь не кончится”
И где-то она не кончалась.
Через несколько дней после приезда соседка сказала Анне Иосифовне, что видела ее мужа за рулем синей “Волги”. Александр Андреевич заявил, что соседка безусловно ошиблась.
— Мое лицо не только мне принадлежит, — сказал он, — оно не только меня означает, если можно так выразиться. Приведу тебе удивительный пример. За несколько лет до нашей с тобой встречи мне позвонил знакомый следователь и попросил срочно приехать. Дело было поздней осенью, шел то ли дождь, то ли снег, никуда, конечно, ехать не хотелось, тем более в область, на перекладных. Но я поехал. Он сказал, что срочно требуется моя экспертиза. Представь себе двухэтажный кирпичный барак, видимо, еще довоенный. В одной из комнат убили жильца. Он казался таким же нищим, как и все обитатели барака, но милиция нашла в его логове несколько дорогих антикварных вещей. Некоторым, на мой взгляд, цены не было. Я так до сих пор и не знаю, кем был на самом деле убитый, кто его убил и за что... Мне показали небольшую работу со средневековым рыцарем на коне. И конь, и рыцарь были в черных доспехах. Конь с рыцарем стоял на темно-зеленом лугу, тщательно написанном, можно было различить все травинки, лепестки каждого цветка, крылышки и даже усики насекомых, — все, до мельчайших подробностей. Черной громадой возвышался над этим космическим лугом рыцарь. Забрало было поднято, и мы видели в черном обрамлении его бледное лицо. Мое лицо. Сходство было разительным. И черты лица, и цвет глаз, и даже сломанный нос. “Впечатляет?” — спросил следователь. Я осмотрел картину и нашел, что она написана в середине шестнадцатого века, в Германии. Мое заключение затем абсолютно подтвердилось лабораторной экспертизой. В общем-то, ничего нового я не узнал. Я сам встречал лица, как будто сошедшие с полотен давних времен. Многие их обладатели даже и не догадывались об этом. Но когда встречаешься с собственным лицом, которое старше тебя на четыре сотни лет, это заставляет отнестись к своему лицу как к загадке, как к некоему символу, означающему что-то помимо того, что оно — я, Александр Андреевич, мальчиком занимавшийся боксом, обожавший цирк, театральные представления и картинки в альбомах. И меня не будет, а лицо — останется и будет значить что-то...
|