Татьяна Морозова.
Сергей Солоух. Шизгара
Своя песня
Сергей Солоух. Шизгара. — М.: Время (Самое время), 2005.
Помните, в тех еще компаниях всегда находился мальчик с гитарой, который сидел в углу, что-то там бренчал похожее на что-то слышанное, почти не участвуя в разговорах, не танцуя (Боже упаси!), иногда быстро опрокидывая стакан, — играл весь вечер. Его могли не слушать, не замечать, но, когда разговор иссякал, его мелодия заполняла собой все, и только она и оставалась в памяти от вечера — расходясь, ее напевали. Без такого гитариста немыслим был ни один сейшн. “Шизгара” — об этом.
“Ну что ж, двигаясь под музыку сначала неловко, слегка стесняясь посторонних, но такт за тактом обретая уверенность, акцентируя сердечной мышцей каждую четвертую, восьмую, …ускоряясь, переходя на бег, кувырки, прыжки, мчась во все лопатки, с вдохновением, напролом, напрямик, наш герой наконец воспаряет, достигнув блаженного единения с великой и безумной Шизгарой”. Так и эта книга. Сначала нащупывая ритм, а потом ему подчиняясь, временами механически выстраивая ряды однородных членов, придаточных, до невозможности замедляя повествование, нагружая его не нужными на первый взгляд, да и на второй тоже деталями, чтобы наконец стало ясно, что не в истории дело, не в героях, не в сюжете, а в духе времени, порождаемом этой самой Шизгарой в сознании автора.
Судя по всему, Сергей Солоух приходится сыном первым слушателям Битлов. Он — как герой научно-фантастического романа, который попал в прошлое и нацепил сразу все его признаки — хочет показать, что знает, как тогда одевались и стриглись; почему ругались отцы и дети; какие темные были улицы; как хотели поступить учиться и в какие институты — и так добросовестно это воспроизводит, что заметна искусственность и нарочитость. И хочется сказать: не надо на 138-й странице в сто пятый раз подбадривать читателя: “Итак, колеса закрутились, и уже теперь точно, отбросив всяческие сомнения, можно смело заявить: “Дамы и господа, обострите ваше уважаемое внимание, приключение началось””.
Диссонанс рождается от толщины книжного кирпича — и легкости названия, усиливается сочетанием архаической стилистики, полной обращений к читателю и отступлений, — и отсутствия молодежного жаргона, драйва — всего того, что неизбежно составило бы ткань повествования, если бы автор был “там, внутри”. Впрочем, среди этого многословия встречаются и находки, которым радуешься, потому что все-таки надеешься, что эти серпантины ни о чем все-таки прием, а не стремление покрыть канву повествования квадратными метрами текста. “Отработав в изрядной глуши пару високосных лет…” — ну хорошо же! И емко, и иронично, и ждешь чего-то подобного опять, но нет, опять: “Вот и все. Начав с далекого пятьдесят седьмого года и кратко (какой там кратко! Почти сто страниц! — Т.М.) набросав важнейшие события минувших полутора десятков лет, мы вновь возвращаемся в день сорокавосьмилетия Сергея Михайловича Грачика, ознаменованный необычайными, из ряда вон выходящими происшествиями, о которых мы, собственно, и ведем обстоятельный и неспешный рассказ”. Да уж. Неспешный.
Автор не брезгует и такими фразами: “…публика любила коллектив за редкий профессионализм и свой, пусть и не слишком экстравагантный и запоминающийся, стиль”. Нет, молод автор! Перо его не напоено той свободой, которая неизвестно откуда и как наполнила душу, кровь, мозг первых слушателей Битлов, да еще в славном городе Новосибирске, где происходит действие, игриво скрытом под традиционным Н-ском. Иначе откуда эта оскорбляющая предмет и “коллектив” бедность слога (“редкий профессионализм”!), напоминающая стилек заметок в комсомольских изданиях тех лет. Хотя и такое упоминание было редкостью!
Чувство впервые воспринятой свободы нельзя просто передать словами — тогда это и будут просто слова; но его можно рационально воспроизвести, что и удается Сергею Солоуху в почти публицистических, но вполне лирических отступлениях про лучшую группу всех времен и народов и ее неожиданных советских слушателей. Эти-то отступления как раз и важны, потому что многое объясняют: почему автор обратился к этому времени, что нашел там, выделил и тем самым не просто перенес в наше время, а объяснил сегодняшним “ни в чем не знающим меры”, что тогда значила эта новая музыка. Но примут ли это объяснение те, чья кровь все еще пульсирует в ритме Шизгары?
“Автор сдержал обещание, не обманул, герои нашего приключения — дети. Очень невоспитанные, своенравные и самовлюбленные дети. Дети, превыше общественного безусловно ставящие личное. Гадкие дети. Дети, на которых управы нет, ибо в них начисто отсутствуют (не сформировались) желания и побуждения, делающие любого примерным семьянином и членом общества”.
Прием очевиден и демонстративен. Автор накручивает спирали определений, но при этом не делает кольца более тугими. Наоборот, они слабеют от желания подтвердить слово о поколении иронической полемикой с публицистическими штампами того времени. “Они не понимают, в чем суть власти и магическая сила денег, …откуда берутся материальные блага (с сопутствующими чувствами законной гордости и глубокого удовлетворения)…”.
Автору будто нравится соединять штампы, а может, он и не замечает этого. С одной стороны, вполне придуманная, но принятая и одобренная временем идея оторванности от жизни благополучных деток, с другой — ехидство про “законную гордость” и “глубокое удовлетворение”, которое помнят те, кто ложился спать под бубнеж программы “Время”, — нынешние-то, нут-ка, словите! Нет, где им! А делать из “Биттлз” музыку сытых и благополучных “гадких детей” — на чью мельницу воду лить?
Вот о чем и речь. Автор играет для себя, с только ему и своим понятными мотивами. Нет при этом размышлений о том времени, о тех характерах, которые сейчас оказались у разбитого корыта или победителями, закрепившими свой успех на Красной площади, на знаковом концерте неунывающего, вечно молодого Пола. Для этого у автора слишком много слов. Они и держат его все время на плаву и не пускают на глубину. Впрочем, может, это и была цель. Свести все к старательному воспроизведению беззаботности, безвоздушности характеров, того отношения к жизни, когда верилось в кайф. “Но что же питало эту мечту, что было в крови тогда, отчего вновь и вновь в этом полном материализма и разочарования мире зажигались глаза и увлажнялись губы? … Музыка, друзья мои, Шизгара”.
Вот и ответ. И дальше — еще более точно. “Я не хочу употреблять другое слово — рок. Этот синоним русскому слову “судьба” потерял свой волшебный смысл, он глазеет теперь на нас с каждого угла, свисает с газетных страниц, расплывается на афишах… Фу, отбросим его, оно ничего больше не означает. Оно стало чужим. Оставим другое (“наше”), неизвестное пока платным всезнайкам, способное и сейчас вызывать в душе чудесное движение. Шизгара”.
Разве “наше”, самое тайное, слово, которое “coined мое поколение”, может “вызывать в душе чудесное движение”? Разве не режет слух настолько неточное слово — о самом сокровенном? Вот эта приблизительность и превращает автора в мальчика за столом с плохо настроенной гитарой. Правда, ему прощали неумелость, потому что лучше-то все равно ни у кого не получалось...
Если Шизгара для автора выражала “всю невербализуемую гамму, всю бездну, и кайф, и облом, и ништяк, и ни фига, и я балдею, и цимус, чуваки, воще” — то мне понятно, почему то поколение настолько не чувствует “бездну”, уж не знаю, почему, но все же затиснутую в перечисление. Все сведено к “я балдею, чуваки, воще”. Вот где облом.
Свобода, рожденная музыкой, дала возможность поверить в “чудо исполнения желаний”. “А почему бы и нет, если вот она, наша всемогущая худышка, синеокая фея в джинсах “Super Rifle”. И все???
Простота, которая хуже воровства. Автору так хочется, чтобы все это было правдой, чтобы, “не смотря в словарь, а только вслушиваясь”, понять, что такое lucky, и по-русски уже утвердительно произнести лаки гай, счастливчик. Или — не столько хотелось тогда, сколько хочется сегодня ощутить свободу от аккордов, от повторения простых словечек, выражающих все немудрящие желания: “не смотреть в словарь”, не ощущать себя “бездны мрачной на краю” и не слышать рока — русской судьбы?
Хочется думать, что С. Солоух все же чувствует мощные силовые линии, рожденные тем временем, понимает, куда они направлены, но решил сыграть свою песню, только намекая на то, чего все ждут (и что, возможно, получили в романе Ю. Арабова “Биг бит”), сознательно уклоняясь от этого. Вместо одних ожидаемых общих мест он предлагает другие, дразня и провоцируя читателя, привыкшего к серьезному разговору о серьезном.
Но “легкости необыкновенной” ни в мыслях, ни в выражениях не получилось. Может быть, именно потому, что автор все равно знает, чем закончилась вся эта история. Мальчики выросли. Замечательный, грустный, метафорический конец романа, когда в Вешняковском (тогда-то Ждановском!) универмаге продаются битлы (“Битлз, — гласила надпись знаками родной кириллицы. — Вечер трудового дня”), и сколько хочешь, и совсем недорого, — Грачик покупает эти диски “на все”. Но это только в юности можно верить, что, “высыпая бумажки всех цветов радуги”, отдаешь “все” и покупаешь самое дорогое.
Это “самое дорогое” так и остается только похожим, созвучным тому, что было самым дорогим, так и остается “переданным знаками родной кириллицы”, ничего по-русски не значащим словом “шизгара”. Многостраничная попытка объяснить, что оно значило тогда, слышавшим мальчика с гитарой — наверное, внятна; не слышавшим — едва ли. Родная кириллица требует чего-то другого, более аутентичного.
Татьяна Морозова
|