Павел Сутин
Апрель, Варшава
Об авторе | Павел Рафаилович Сутин родился в 1965 году в Омске. Окончил Первый московский медицинский институт им. Сеченова в 1988 году. Врач-уролог. Пишет прозу: “Памяти Савла”, ВАП, 1995; “Шахматы в пятницу”, “Время”, 2000, “Эти двери для всех”, “Картинки последних лет”, “Осенняя музыка Гариваса”: все — “Вагриус”, 2003; “Апостол”, “Время”, 2005.
Пой же, труба! Пой же! Пой о моей Польше!..
Александр Галич.
Баллада о Вечном Огне.
Публикуемая новелла — фрагмент новой книги “Апрель”, герои которой — дружеская компания: прозаик Сергеев, хирург Никоненко, профессор Браверманн и редактор некоего журнала “Время и мир” Владимир Гаривас. Они — постоянные персонажи всех книг автора.
Гаривас сказал:
— Это на три дня, не больше.
— Да на сколько надо, — легко отозвался Владик. — Вы, наверное, один такой “главный” в Москве, ей-богу.
— Какой “такой”?
— Могли бы послать Гольца. Ведь есть же люди, ну правда. Не маленькие, умеют работать.
— Мне нравится ездить самому, — терпеливо сказал Гаривас. — Потом, это не обычное интервью. Гольц не сможет, он не в материале... О чем я говорил?
— Чтоб я показал Аузану полосу про пенсионные фонды. Он ее видел, утром. Сказал, что все нормально. Еще вы говорили, чтоб я помог Янгайкиной. — Владик оглянулся на редакционный зал. — Там незачем помогать, она все сделала. Владимир Петрович, она нормально справляется.
Владик был превосходным сотрудником — дисциплинированным и энергичным. Гаривас его высоко ценил за понятливость и самостоятельность, хоть и любил повторять, что “умные нам не надобны, надобны верные”. Владик очень выделялся в ряду прочих сотрудников “Времени и мира” — в ряду старательной Янгайкиной, неописуемого Романовского, нервного Гольца и флегматичного Аузана. Владик не острил и не умничал (Гольц умничал постоянно), а материалы его были безукоризненны — ни единой малости для красного словца, и хороший слог. И он почти не пил спиртного (Романовский пил, да еще как). В девяносто седьмом Владик окончил Институт гражданской авиации, потом аспирантуру. А после этот основательный и умный молодой человек отчего-то оставил добротную инженерную специальность и пошел в профессию, которую и сам Гаривас не считал профессией. Пять лет тому назад Петя Приз из “Большого Города” попросил Гариваса за своего внештатника. “Володя, у меня сейчас, признаться, неважные дела, — с досадой сказал Приз. — Свободных позиций нет. А он, е-мое, сидит на информашках второй год, даже обидно... Славный парень, ответственный, пишет четко. Бери, не пожалеешь”. Гаривас ни разу не пожалел.
Владик был невысок, светловолос, хорошо сложен — неширокие, округлые плечи, мощные бедра, плоский живот. Он прыгал с парашютом, катался на доске (Гаривасу нравились витальные), в день рождения Гариваса подарил свитер с надписью SKIING IS FOR FAT LITTLE KIDS. Был счастливо женат (Гаривас предпочитал женатых сотрудников), подрастала дочка, Даша — такая же русоволосая, как Владик, такая же сероглазая.
— У тебя загранпаспорт с собой?
— Да.
— Оставь. — Гаривас коснулся стола указательным пальцем. — Я попрошу Мурзакова съездить в посольство. Мы с тобой вместе напишем материал. Что скажешь?
— “Вместе”? — с сомнением сказал Владик. — А что за материал?
— Варшавское гетто, шестьдесят пять лет со дня восстания.
— Знаю я, что такое ваше “вместе”.
— Ты понимаешь, они все ждут от нас статью… И Мира, и Веселов. Статью такую, конечно, дать необходимо. Нельзя не дать… — Гаривас замолчал, сдвинул брови. — А, ладно. Долго объяснять.
— Вот, я паспорт кладу. — Владик расстегнул пуговицу нагрудного кармана. — Что мне дома-то сказать? Когда мы летим?
— По-видимому, в четверг. Да, вот еще что… Присядь.
Владик развернул стул за спинку, сел.
— Это не совсем моя идея, — сказал Гаривас. — В смысле, статья.
— Я понимаю. Это вас Сотник подвигла.
— При чем тут “подвигла”... Она принесла новеллу. А потом... — Гаривас безымянным пальцем потрогал бровь. — А потом мы немного повздорили.
— Она берет забыла. Надо ей позвонить, а то она, наверное, думает, что потеряла.
— Берет?
— Положила на стол к Янгайкиной, а потом забыла. Надо отдать.
Мира Сотник вчера сказала Гаривасу, что странно было бы, если бы “Время и мир” не дал статью к такой годовщине. “Монитор” может отделаться статейкой на полторы страницы, сказала Мира, “Большой город” может мимолетно поскорбеть. А “Время и мир” — это достойный журнал, и вы, Володя, должны дать сильный материал.
Они с Мирой пили чай, беседовали. Но как только Мира сказала, что “Время и мир” кому-то что-то “должен” — Гаривас разозлился. Ну а Мире тоже немного надо было, чтобы вспылить. Она славилась тем, как легко портила отношения с людьми.
“Вы порядочный человек, у вас порядочный журнал, так что же вы — будете по сотому разу жевать сопли?”
“О восстании будет материал. Но вот только не надо мне указывать...”
“Да никто вам не указывает, перестаньте! Просто я по вашему лицу вижу, что вы дадите очередную вашу умную статью. Все будет разложено по полочкам. Столько-то автоматов, столько-то пулеметов… Стольких-то расстреляли, стольких-то повесили. Обычная ваша бухгалтерия”.
“Это называется “фактологией”, Мира, а не “бухгалтерией”. Хорошо, ну а чего бы вы хотели? Только спокойнее”.
“Самый верный способ привести человека в неистовство — это несколько раз подряд повторить ему “спокойнее”. Так вот, я бы хотела, чтобы самый порядочный журнал в Москве кое-что напомнил этой беспамятной стране!”
“Бросьте, Мира. У меня идиосинкразия на пафос. И если уж на то пошло — напоминать надо другой стране”.
“А им напоминать не надо! Они покаялись! И по сю пору каются!”
“Послушайте, это мой журнал. Его задачи разнообразны, а тематический спектр... э... обширен. И я сам решаю: какие материалы давать, в каком тоне давать и когда. Вам нужно, чтоб во всех материалах на эту тему гремел набат. Мое же дело — факты и анализ. Есть журнал “Время и мир”, и есть мемориал Яд Вашем. Разные функции — понимаете?”
“Выбирайте слова!”
“Я выбираю”.
“Ни черта вы не выбираете!”
“Прошу вас не повышать на меня голоса. За новеллу спасибо, поставлю ее в майский номер. Послушайте, Мира... Почему вы на меня давите, а? Почему я в разговоре с вами всегда чувствую себя виноватым? Мы дали материал о войне Судного Дня, мы доказательно утверждали, что сирийцы убивали пленных. Их посольство представило ноту. Нота сирийского посольства — она, по-вашему, не свидетельствует о том, что мой журнал занимает позицию однозначную и окончательную?”
“Погодите...”
“Нет, это вы погодите. Я, поверьте, горжусь тем, что у моего журнала хорошая репутация. Но ко мне же ходят, как в кассу взаимопомощи! А я, между прочим, не приемная Калинина и не академик Сахаров! Ведь что получается?.. Нет, уж вы послушайте! Наступает годовщина высылки крымских татар — и ко мне приходят крымские татары, человек триста, и требуют, чтобы была статья! Годовщина оккупации Эстонии... Минуту, Мира! Не перебивайте. Я вас не перебивал. Итак, годовщина оккупации Эстонии. Из посольства приезжает Тыну Тамм. Он пьет со мной чай, пьет со мной виски “за нашу и вашу свободу” и говорит... Вы же знакомы с Тыну? Знаете, да, как он это говорит? “Нефосмошно, штоппы “Фремя и мир” не осфетил этту тракеттию”. И все утверждают, что у меня порядочный журнал, и всем я что-то должен”.
“Так... Спасибо за чай”.
“Ладно, Мира, полно вам...”
“Всего доброго”.
“Мира, ну ей-богу...”
“Не трудитесь, провожать не надо”.
Немудрено, что она забыла берет.
— Ты иди пока, — велел Гаривас. — Я дождусь звонка и тебя позову.
Гаривас видел, как Владик остановился возле стола Янгайкиной. Она писала об учредительном съезде новолиберального союза. Владик показал пальцем строку на мониторе. Ира подняла голову, что-то сказала, они с Владиком беззвучно рассмеялись.
Гаривас открыл синюю папку.
“…Крест Армии Крайовой представляет собой посеребренный греческий крест с очень широкими плечами. На лицевой стороне креста в центральной его части помещен большой пятиугольный щит, обрамленный бортиком. В центре щита изображен “якорь”, составленный из стилизованных букв “Р” и “W” (Polska Walczaca), расположенных друг над другом. “Якорь” окружен венком из ветвей лавра. На заднем плане композиции изображен фрагмент кирпичной стены. Оборотная сторона идентична лицевой, с той лишь разницей, что в центре щита помещена надпись в четыре строки: “1939 ARMIA KRAJOWA 1945”.
Плечи креста с лицевой и оборотной сторон покрыты мелкой насечкой, ребра которой перпендикулярны осевым линиям креста...”
Не то... Он отложил лист, взял другой.
“...В первый день заседания Ставки 2-я танковая армия, развивая наступление на левом фланге 1-го Белорусского фронта, неожиданно столкнулась с мощными силами противника. В завязавшейся в последующие дни на линии Седлец—Минск—Мазовецкий упорной борьбе опрокинуть контратакующие танки противника не удалось. На узком участке фронта враг создал значительное превосходство в силах, нанес урон передовому корпусу 2-й танковой армии...”
Это из мемуаров Штеменко. Не то. Вчера Гаривас просил Янгайкину сделать подборку по Варшаве, а девочка сгребла всю Польшу с тридцать девятого по сорок пятый. И Первую Польскую Армию, и дивизию имени героев Вестерплятте, и Армию Андерса, и Армию Людову. Гольц сказал, что сидела дотемна. Ненужное усердие. Добросовестная девочка, смотрит в рот, пишет все лучше и лучше, но заставь дурака богу молиться... Где же это? А, вот.
“...Руководитель Z.Z.W. Давид Аппельбаум был предупрежден о предстоящей акции. Он сообщил об этом председателю юденрата Чернякову и предложил оказать сопротивление. В июле 1942 года состоялось собрание общественности гетто, на котором присутствовали Черняков со своим заместителем Лихтенбаумом, а с докладами выступили...”
“И что? — подумал Гаривас. — Как быть? Что написать? Мира права — надо ли по сотому разу талдычить общеизвестное? Господи, воля твоя, а надо ли вообще кому-то что-то объяснять?”
Как-то раз “замглавного” одной оппозиционной газеты (до такой степени оппозиционной, что это ее свойство безнадежно подавило здравомыслие редколлегии) сделал Гаривасу упрек. Тот “замглавного” был потомственный москвич, выпускник филфака, хиппи в семидесятых, политолог в девяностых и мусульманин в итоге. И еще он был игруля. Таким все равно, во что играться — лишь бы можно было до изнеможения поговорить. Такие играются в православие, во всякого рода радикализм, в обожание РОДИНЫ (одной заглавной буквы в этом слове им, самозабвенным, недостаточно), в дзен-буддизм, рок-н-ролл — во что угодно. Самые энергичные из них, в особенности те, что имеют отношение к формированию общественного сознания, могут зайти в своей говорильне достаточно далеко. Гаривас встретил этого человека в Домжуре, дело было как раз после ноты сирийского посольства. “Знаете, что я вам скажу, Володя... — “замглавного” огладил рыжеватую бородку. — Тенденциозность — это грех. Вы все-таки не забывайте, что работаете главным редактором, а не евреем”. Гаривас ответил: значит так, для всех недоумков, для всех, блядь, эйхманов и арафатов он, Гаривас, всегда будет таким ЕВРЕЕМ, что любавичский ребе отдыхает. И добавил: да, и как в том анекдоте, кстати, это и к вам относится.
Гаривас закурил. За набатом — это к Яровскому, подумал он, к Харцевичу, к Гронфельду. У них получится ярче, больнее получится. А я буду делать то, что умею лучше других... Сотник отнюдь не дура, не кликуша. Она умная баба, даром что скандалистка. Просто в ней это кричит... “Я в том же трясусь вагоне и в том же горю пожаре…” Да, конечно, я могу сказать ей... Что я ей могу сказать? Ну вот такое, к примеру: не так давно — когда человечество уже пользовалось электронным впрыском топлива, слушало “Джетро Талл”, слетало на Луну и многажды прокляло нацизм — были убиты автоматами, пулеметами и мотыгами семь миллионов камбоджийцев. Семь миллионов. Их забили, как свиней, а мир даже не чихнул. Мир просто немножко понегодовал… Могу я объяснить Мире, что “событийная” журналистика может делать свое дело не хуже всех набатов? Нет, не могу. Не поймет. Умна, но не поймет. Вот Харцевич занимается “комментарийной” журналистикой. Прекрасно. Пусть он и громоздит прилагательные… Мое же дело — факты и анализ. “Вы хочете песен? Их есть у меня!” Я дам парадокс, дам судьбу, противоречие дам... Вот вам, господа хорошие, герой. И извините меня, господа хорошие, коли этот герой... Черт, ну где там Стась?
После ссоры с Мирой Гаривас созвонился со Стасем Шимановским. Они познакомились четыре года назад у Бабенко. Стась был золото. Высокий, шумный парень — ладони, как лопаты, детская улыбка, соломенные волосы до плеч. Он окончил журфак МГУ в восемьдесят шестом, Валенса тогда тряс Польшу, как грушу. Стась любил Москву, метро, кухонные толковища, пломбир, водку. Он был из тех европейцев, что очарованы русской кашей. Стась с Гаривасом засиделись у Бабенко допоздна, пили скотч. Деликатный, непьющий Бабенко угощал их чаем с яблочным пирогом, а они налегали на скотч. Бабенко в том году опубликовал сборник статей Стася, там были интервью с Лемом, материал о генерале Андерсе и воспоминания участника Варшавского восстания сорок четвертого года. Стась признанно считался специалистом в истории польского Сопротивления, в девяносто девятом вышла его книга о Бур-Комаровском. Последний раз Стась приезжал в Москву прошлой зимой. Провел у Гариваса два вечера, подружился с Никоном, научил Марту Белову готовить щуку под сыром. На второй вечер зашел Вадик Худой, они со Стасем пыхнули, пели под гитару “Красные маки Монте-Кассино”. Еще пели: “По улицам Гданьска, по улицам Гданьска шагают девчонки Марыся и Таська...”. Стась читал нараспев: “Уходят из Варшавы поезда, и скоро наш черед, как ни крути…”.
Вчера Гаривас позвонил Стасю, рассказал — какую статью он хочет дать. И попросил: “Помоги с фактологией, будь другом. Мне нужен очевидец. Ты же знаешь — я работаю честно, без купюр. Ты в материале, как никто, помоги”.
“Без проблем, Влодек. Я знаю такого человека, — не задумываясь, ответил Стась. — Только бы он был жив. Я опрашивал его, когда писал про Бура. Ему уже тогда было за восемьдесят... Но у него совершенно ясная голова, Влодек! Это удивительный старик. Только бы он был жив”.
Гаривас набрал Мурзакова, сказал:
— Зайди ко мне, пожалуйста. Я тебя попрошу съездить в польское посольство. Пусть Нина Пална выпишет командировочные, возьми паспорта и поезжай.
Он включил чайник, бросил в стакан пакетик. Зазвонил телефон, Гаривас быстро подхватил трубку.
— Влодек, это я, — сказал Стась. — Здравствуй.
— Привет, Стась. Ну как?
— Я договорился с ним об интервью. Когда ты прилетишь?
— В четверг.
— Позвони мне, когда купишь билет. Я тебя встречу.
— Спасибо, Стась. Обнимаю.
— До видзэня, Влодек.
“Так, прекрасно, — подумал Гаривас. — Нет, черт побери, какой хороший парень! И занят, наверное, не меньше моего, и не виделись бог знает сколько… А вот, однако, стоило один раз попросить — нашел старика, готов ехать в аэропорт. Хороший мужик. Наш человек”.
Он взял из стопки еще один лист.
“…наступление на гетто началось утром 19 апреля 1943 года. Первый удар был нанесен по позициям Z.O.B. на улицах Налевки и Заменхоф. Бойцы Z.O.B. сопротивлялись пять часов. Они подожгли один танк и убили несколько десятков немцев, а затем отступили. Этим фактически и исчерпывается участие Z.O.B. в восстании…”
* * *
Владик ждал его на втором этаже, возле газетного киоска, как условились накануне.
— Здравствуй, Владик. — Гаривас опустил сумку на пол.
— Здрасьте. — Владик сложил вдоль номер “Монитора” и засунул во внутренний карман куртки.
— У нас еще минут сорок. — Гаривас взглянул на табло. — Ты есть не хочешь?
— Я позавтракал. А вы есть хотите?
— Пойдем, выпьем чаю.
Они спустились в кафе. Гаривас взял два стакана чая.
— Нас встретят?
— Да. — Гаривас подул на чай. — Стась встретит.
— Шимановский?
— Знаешь его?
— Видел. На викинга похож.
Гаривас закурил.
— Сотник меня здорово разозлила в понедельник...
— Я заметил. — Владик хмыкнул. — Вздорная особа.
— Я, понимаешь, не люблю напористых…
— А я пьяных не люблю. Кому-то рыжие не нравятся... Иришка Янгайкина, к примеру, не любит толстых.
— Я могу иметь дело со всякими людьми. У меня даже к милиции нет предубеждения. — Гаривас стряхнул пепел в пластиковый стаканчик. — Но Мира Сотник — это что-то.
У него под ребрами, справа, сильно кольнуло. Последние месяцы у него часто так кололо, и почти все время беспокоила распирающая тяжесть. А после выпивки болело сильнее, подступали тошнота и горький привкус во рту. Никон зимой заметил, как Гаривас морщится и трет бок, настоял, чтоб Гаривас приехал к нему в отделение, и пригласил Борю Алферова, великолепного “узиста”. “Камень, — сказал Боря, едва приложив датчик к животу Гариваса. — Два сантиметра. Желчный пузырь с перегибом. Стенка отечна, гиперэхогенна… Надо бы прооперироваться, Володя”.
— Владимир Петрович, почему вы именно меня взяли в Варшаву? — спросил Владик. — Взяли бы Гольца.
Владик во “Времени и мир” был “номером вторым”, но не заносился.
— Гольцу сейчас есть чем заняться. А тебе полезна будет эта поездка. Увидишь одного уникального человека. Необыкновенный человек, руина эпохи. Их почти не осталось, таких людей... И потом — почему “взял”? “Взял” я зубную щетку. А тебя я “командировал”.
Владик допил чай, достал из кармана билет и посмотрел на часы.
— Как обидно, — сказал Гаривас. — Какая, черт побери, в этом неумолимость... Свидетелей почти не осталось, и нет надежды их найти. Когда свидетели замазаны, когда они молчат, когда они спрятались — надежда есть. А когда им за девяносто... Это поколение ушло. Они умерли, эти люди. Просто умерли. Их просто нет. По срокам, по законам природы… Вот скажи: много у тебя знакомых, кому за девяносто?
— Двое, — недолго подумав, ответил Владик. — Бабушка и сосед по даче.
— Видишь, всего двое. Про бабушку не спрашиваю. А сосед что за человек?
— Овощ, — сказал Владик и убрал билет. — И гнида редкая.
— Вот видишь — овощ... Помнишь материал про Абакумова?
— Конечно! — зло сказал Владик. — Ха! Еще бы!
Гаривас через отца Галки Пасечниковой отыскал в Удельной некоего Петра Григорьевича. Гаривас с Владиком ехали в Удельную, аж почесываясь от нетерпения. Человек в начале войны закончил школу НКВД, человек всю войну прослужил в СМЕРШе. Не человек — клад. Они долго петляли по узким дачным улочкам. Из-за заборов визгливо брехали собаки, нумерация строений была запутанной, дачные проулки в высокой траве выводили то к дороге на Быково, то к Малаховскому озеру. Через полчаса нашли дом, Гаривас давил пальцем кнопку звонка, Владик стоял у машины. “Иду, уже иду…” — донеслось с участка. Калитку открыл старичок в болоньевой куртке. Он приволакивал ногу, часто поправлял очки в массивной пластмассовой оправе. Поздоровались, представились, передали привет от Бориса Борисовича, показали редакционные удостоверения. Петр Григорьевич проводил их в дом, там пахло кошками и подгоревшим маргарином. В кухне, на стене, висел отрывной календарь за восемьдесят девятый год, на подоконнике пылились трехлитровые банки с мутными соленьями. Гаривас поставил на истертую клеенку в розочках бутылку “Старки” (Пасечников накануне сказал по телефону, чтобы со скотчем не ехали. “Человек обычных привычек, старого воспитания, не надо ничего западного…”) “Бориса я помню. — Петр Григорьевич добро улыбнулся, его острое, морщинистое личико от этого сделалось вовсе кукольным. — Высоко в свое время взлетел, да… Он в Аргентине работал. С писателем Юлианом Семеновым дружил. Как он сейчас? Здоров? Да он уж на пенсии, верно...” Старик вынул из серванта блюдце с бисквитами. От “Старки” отказался: “Нельзя спиртного, вы извините. У меня же был инсульт прошлым летом”. Гаривас сидел на скрипучем венском стуле, спросил про Абакумова: а что он из себя представлял как руководитель, как администратор? “Это был честнейший человек! Мужественный! — Петр Григорьевич потряс синюшным кулачком. — Уж как его ломали после ареста... И к сотрудникам такой внимательный! У супруги в сорок девятом был выкидыш — так Виктор Семенович сам звонил в ведомственную нашу медсанчасть, чтобы оказали все внимание”. Владик вопросительно посмотрел на Гариваса, после разрешающего кивка сказал: “Петр Григорьевич, мы знаем, что вам приходилось подчищать, так сказать, тылы”. Старик подобрался, стал деловит: “В сорок четвертом установили одного... Бургомистром был, потом ушел с немцами. Так что бы вы думали? Отыскался! В Вильнюсе. Такой обаятельный человек, пел необыкновенно, бас-баритон. Заведовал райпотребсоюзом. Жена, две дочки... Одевался хорошо — шевиотовый костюм, ботинки довоенной работы...”. Гаривас вежливо останавливал старика, просил рассказать о ликвидации литовских “лесных братьев”. Старик не помнил ни черта. Нес про пособников, про то, как с коллегами работали сутками на фильтрации, про капитана Шмулевича, замечательного человека из особого отдела дивизии. “Он рисовал изумительно, все наши товарищи просили его портрет сделать, он никогда не отказывал...”. Гаривас спрашивал: “Петр Григорьевич, вы вот в сорок четвертом служили в штабе войск НКВД по охране тыла Третьего Белорусского фронта. Верно?”. “Точно так. — Старик важно насупился. — А в сорок седьмом был направлен в центральный аппарат”. “Скажите, известно вам что-нибудь о пленении бойцов Виленского и Новогрудского округов Армии Крайовой?” Старик жевал губами, потом опять заводил шарманку: “В сорок четвертом, осенью, дали нам ориентировку на одного. Вражина, белорус, ярый пособник...”. И так далее. Возвращались в Москву злые, как сто чертей. Конечно, жалко смершевца, инсульт перенес человек, дом запущен... Но ни хрена же не помнит человек!
— Я и без Сотник хотел дать статью о восстании. Подумал об этом еще зимой, — сказал Гаривас. — А недавно я попросил Шимановского найти мне свидетеля. Понимаешь? Живого свидетеля, из “аковцев”. И Шимановский, вроде бы, такого свидетеля нашел… Честь и слава Шимановскому, у него необыкновенно широкий круг знакомств.
Прозвучал бархатный гонг, объявили начало регистрации на рейс.
— Пойдем. — Гаривас встал. — Договорим в самолете.
Сразу после взлета Гаривас уснул. Он проснулся через час. Стюардессы разносили соки и минеральную, Владик читал Алданова.
— Это что? — Гаривас зевнул.
— “Повесть о смерти”.
— Хорошая книга.
— У него, кажется, и нет плохих книг.
— Плохих книг у него нет, но есть малоубедительные.
— Например? — высокомерно спросил Владик.
Гаривас знал, что Владик любит историческую романистику, а Алданова ставит выше всех.
— Например, “Начало конца”.
— Да, — неохотно согласился Владик. — Да, это фантазия на вольную тему. — Потом он сказал: — Владимир Петрович, так что там с Шимановским?
— Стась работает в “Часописма Варшавска”, у него своя колонка. Написал прекрасную книгу о Бур-Комаровском.
— Нет, я про свидетеля и про статью.
— Про статью вот какая история... Я хочу дать такой материал, чтобы там были воспоминания поляка, “аковца”.
— Но мы, вроде, готовим материал о восстании в гетто?
— Это гетто находилось в польской столице, — напомнил Гаривас.
— А о польском Сопротивлении мы станем писать?
— Из песни слов не выкинешь. Поляки дрались отчаянно. И в тридцать девятом, и позже.
— Отчаянно дрались в Сталинграде. И на Курской дуге.
— Погоди...
— “Аковцы” ждали “с оружием у ноги”, — обвинительно сказал Владик.
— До поры ждали. Но ни у одной сволочи не повернется язык утверждать, что “аковцы” отсиживались на печи.
— Хорошо, не будем об этом. Значит, Шимановский нашел свидетеля?
— Да. Очень старый человек, воевал в “Армии Крайовой”.
— А… — Владик понимающе улыбнулся. — Ясно. Герой-антисемит, да? Такую статью вы задумали?
— Торопыгин ты, Владик, — укоризненно сказал Гаривас. — Как есть — торопыгин.
За иллюминатором ослепительно светило белесое солнце. Еле заметно глазу плыла назад, под серое алюминиевое крыло в заклепках, бесконечная пуховая равнина.
— У моего друга Бравермана… — Гаривас отклонил спинку сиденья и постарался вытянуть ноги. — Ты знаешь Григория Израилевича?
— Да, конечно.
— У профессора Бравермана работал доктор — Виктор Иванович Бушко. Мы с ним были знакомы еще по институту. Тебе ведь известно, что я по образованию врач?
— Да.
— Витя Бушко воевал в Афганистане. Восемь месяцев. Он до института отслужил срочную. Мы встретились лет через десять после выпуска. Это было в Крыму, мы с друзьями снимали дом в Гурзуфе, а Витя с женой и дочкой отдыхал в Ай-Даниле. Они меня пригласили поужинать. Там, в Ай-Даниле, был приятный ресторанчик под открытым небом. Название еще такое приблатненное, “У Валеры”. Мы с Витей засиделись, пили коньяк. Неплохой, кстати, коньяк, так и называется — “Ай-Даниль”. И Витя немного рассказал мне про Афганистан. — Гаривас произнес со значением: — Он был пулеметчиком.
— У Гольца брат служил в Афганистане. Сапером. Извините, я перебил.
— Так вот, он был пулеметчиком. И он расстреливал.
— Вы ж сами сказали — пулеметчик…
— Ну и вот. — Гаривас потер бок. — Окружают деревню, выгоняют из домов людей. Было нападение на колонну, или какая-то диверсия в том районе... Людей выгоняют под пулеметы и расстреливают. Витя сказал, что в первый раз, как дали команду — он зажмурился. Это был второй или, может быть, третий его выход “на боевые”, он лежит за пулеметом, дают команду “огонь”. Парню девятнадцать лет, ему дали команду, перед ним живые люди… Он зажмурился. И ему с двух сторон — сапогами по голове. От души, чтоб не зажмуривался, чтоб службу понимал. Ухо порвали, выбили зуб.
— К чему вы это?
— Мы с Витей тогда проговорили до самого утра. Я лепетал какие-то глупости... — Гаривас поводил ладонью из стороны в сторону. — “Мирное население”, “вьетнамский синдром”. А Витя мне на это: не лезь. Не рассуждай.
— Владимир Петрович, какая тут связь? Мы говорили про Польшу.
— А такая связь, дружок. Невозможно объединить одной моралью человека воюющего и человека мирного, штатского. Умничать можно, говорить веские слова... Но если хочешь судить честно — будь любезен, пройди с воюющим человеком от Днепра до Одера. А потом уже рассуждай, потом уже суди. Или под Кандагаром каким-нибудь... При плюс сорока, по горам. Чтоб один рисовый суп неделями, а баня — праздник... Гепатит, дизентерия, политотделы, фурункулез... И смерть каждый день. — Гаривас замолчал, подумал: что-то я разошелся, слышал бы меня Бушко. — Вот сначала все это, а потом суди.
— Так черт знает до чего можно договориться! — сердито сказал Владик. — Так все можно списать. Любое зверство.
Гаривас покачал головой.
— Или сам похлебай войны, или не трепись — вот это имел в виду Витя Бушко.
— А при чем тут Варшава?
— Тебе же известна общепринятая версия. “Аковцы” равнодушно наблюдали уничтожение гетто.
— Это не так?
— Скорее всего, это так.
— Тогда в чем парадокс?
— Так нет же никакого парадокса! — сказал Гаривас — У “аковцев” была своя война. Их убивали, они дрались… Я не трибунал, понимаешь? Ни Нюрнбергский, ни Гаагский.
* * *
Стась вел ухоженный, ностальгических обводов “Форд Гранада” по Краковскому Предместью.
— Красивое здание, — сказал Владик. — Вон там, справа.
— Это дворец Радзивиллов. — Стась поправил зеркало заднего вида. — В это время года Варшава особенно хороша.
— Куда мы сейчас? — спросил Гаривас.
— Я везу вас в Старе Място. Я зарезервировал вам номер в “Базилишек”.
Гаривас подумал, что Старе Място — это, наверное, недешево. Он в командировках не шиковал. Он вообще редко шиковал, ездил на старом “Гольфе”, носил дешевые часы.
— А где живет этот человек? — спросил Владик.
Гаривас смотрел в окно. Апрельская Варшава была по-европейски мила. Чиста, уютна. И в сравнении с Москвой очень скромна, даже бедновата. В темно-зеленых кронах каштанов белели зацветшие пирамидки. Над булыжными тротуарами пестрели вывески — “Dom towarowi”, “Burger-king”, “Jubiler”, “Sklep spozywczy”.
— На Конвикторской, — ответил Владику Стась. — У него дочь и три внука, они живут в Познани. А сейчас у него гостит внучатая племянница из Канады. — Он добродушно усмехнулся. — Пани Гонората есть сущий цербер. Она так его оберегает…
— Слушай, Стась, а он вообще светел разумом? — спросил Гаривас. — Мы тут недавно интервьюировали одного, из Подмосковья...
— Он абсолютно разумный человек. Стар, но, как ты выражаешься, разумом светел. — Стась свернул в проулок. — Вот. Мы приехали.
Он закурил и опустил стекло.
— Станислав... — позвал Владик с заднего сиденья.
— Стась. Зовите меня, как Влодек зовет, — Стась. Не надо церемоний.
— Стась, а как вы его нашли? Тогда, когда писали про Бур-Комаровского — как вы нашли этого человека?
— О, это было легко. У нас есть союзы... “Союз ветеранов” — так это у вас называется, да?
— Да.
— Этих людей осталось очень мало. Они национальные герои. В Варшаве я нашел пятерых, когда писал про Бура. Двое умерли в прошлом году. Один живет на Новогродской, но это совсем старый человек. Он почти не слышит, и вообще вам от него проку не будет. А пан Спыхальский — крепкий дед, старый солдат. Кстати, он прекрасно говорит по-русски. Он десять лет работал в СЭВе. — Стась посмотрел в зеркало на Владика. — Пан Владислав знает, что такое СЭВ?
— Пан Владислав знает, — сказал Владик.
— Спыхальский несколько лет жил в Москве, — сказал Стась.
— Это хорошо, — одобрительно заметил Гаривас. — Поляки, жившие в России, свою нелюбовь к русским не то чтобы скрывают, но, по крайней мере, не демонстрируют.
— Как я, например? — улыбаясь, спросил Стась.
— Ну! Ты — особый случай. Ты принадлежишь к неформальному сообществу, стоящему выше национальных предпочтений. Помнишь, как в “Касабланке”?
— В Касабланке?
— Кинофильм “Касабланка”. Хэмфри Богарта спрашивают: “Ваша национальность?”. Он отвечает: “Алкоголик”.
— А нелюбовь к русским — это действительно здешняя национальная особенность? — спросил Владик. — Это не преувеличение?
— Это грустный факт, коллега, — сказал Стась. — Поляки в этом не виноваты. История, пан Влад... Так уж сложилось.
— Нелюбовь к русским нас сейчас не интересует, — сказал Владик. — Мы приехали в Варшаву по поводу другой нелюбви.
— Да-да, я знаю. — Стась затянулся. — Вы будете писать об уничтожении гетто. “Аковцы” не пришли на помощь, когда гибло гетто.
— Это, как ты выражаешься, грустный факт, — сказал Гаривас.
— Пойдемте. — Стась погасил сигарету в пепельнице. — Опаздывать невежливо.
Они вышли из машины, поднялись по ступенькам, Стась нажал кнопку на панели.
— Джень добры. Кто там? — спросили из динамика.
— Джень добры, пани Гонората, — ответил Стась, склонившись к панели. — Это Шимановский.
Послышался тонкий зуммер, Стась отворил дверь. Они вошли в светлый холл. Наверх вела узкая лестница, застланная истертой ковровой дорожкой. На стенах висели пастельные рисунки в белых рамках, горшки с гортензиями и вьюном.
— Прошэ паньстфа, — позвал сверху женский голос.
Они, теснясь, вошли в прихожую. Там стоял, опершись рукой о комод, высокий, снежно-седой, костлявый старик в вязаном жилете. Гаривас посмотрел на хозяина, увидел большеносое, длинное лицо, маленькие глаза, забеленные катарактой, сухие брыли над отутюженным воротничком и шишковатый лоб.
— Здравствуйте, господин Спыхальский, — сказал Гаривас. — Я очень рад знакомству.
И он коротко поклонился. Владик тоже поклонился.
— Пан Гаривас, — утвердительно сказал старик. — Бардзо ми пшиемне... А этот пан?
— Соловьев, — сказал Владик. — Владислав Соловьев.
— Пан Юзеф, до зобатшэня фкрутцэ, — сказал Стась. — Дженкуйе за помоц.
— Алеш не ма о тшым мувичь, пан Шимановский. — Старик кивнул Стасю и протянул Гаривасу правую ладонь.
— Куда прикажете идти? — спросил Гаривас.
Спыхальский протянул руку Владику, сказал:
— Сейчас нам сделают чай. Хотите сливовицы?
— Еще бы, — сказал Гаривас. — Владик, ты любишь сливовицу?
— Настоящую сливовицу? — Владик широко раскрыл глаза. — Куда пройти, чтобы мне налили сливовицы?
Старик раздвинул в улыбке бледные губы.
— Сразу видно москвичей, — произнес он благожелательно. — Юмор... Это мне всегда нравилось в москвичах — юмор.
Он совсем хорошо говорил по-русски, разве что чуть пришептывал.
Стась хлопнул Гариваса по плечу.
— Я заеду в отель вечером. В восемь часов. Не уходите никуда, поедем в одно место на Маршалковской, там подают “фляки по-варшавски”. — Стась обернулся к Спыхальскому. — Естем ци вам пану бардзо вдзенчны. До видзэня.
— Прошу вас. — Спыхальский показал на двустворчатую застекленную дверь.
Гаривас с Владиком пошли в комнату, старик за их спинами громко сказал:
— Гоноратка, джефтшынко! Прошэ ми подачь шьливовица!
* * *
— Вы странный журналист, пан Гаривас, — сказал старик. — Вы задаете странные вопросы.
— Видите ли, пан Спыхальский, я, собственно, уже и не журналист. Я главный редактор. Он — журналист. — Гаривас глазами показал на Владика. — Автором статьи будет Владислав. Я же, так сказать, определяю стратегию журнала.
— Хорошо... Я должен вам сразу сказать кое-что. Не ждите от меня тайн. Я был тогда очень молодым. Я был рядовой боец.
— Я это понимаю. Пан Спыхальский, нас интересует другое.
— Весь внимание.
— Вы не видели в них союзников?
— Э! — старик хмыкнул, легко хлопнул большой ладонью по столешнице. — Мы тогда были унижены. Нас предали французы и Черчилль, а в спину нам ударили советские. Поймите — Польшу растоптали. А они... Как это у вас говорят: они были не сахар. У них была своя военизированная структура. Но их стали резать, как баранов, а они не сопротивлялись. Они позволили согнать себя в гетто, они ждали, что юденраты спасут их от гибели... Да, мы не видели в них союзников.
В позапрошлом году Гаривас опрашивал одного старика. Такого же крепкого, как пан Стась, такого же светлого разумом. Только тот старик был смуглым и низкорослым, его пергаментную лысину покрывал ожоговый рубец — в семьдесят третьем году этот человек горел в танке, на Синае. Разговор происходил в большой, прохладной квартире на улице Алленби. В войну Судного Дня хозяин квартиры служил под началом генерал-майора Шарона, в сто сорок третьей резервной танковой угде. Старшие братья старика воевали на “Пурпурной линии”, в седьмой танковой бригаде. Той, что сдерживала прорыв сирийцев у Рафида. Там сто пять “Паттонов” и “Центурионов” приняли на себя обвал тысячи сирийских Т-62. Бригада с шестого по девятое октября маневрировала, контратаковала, гибла — но держала и перемалывала сирийцев на участке от ливанской границы до Эль-Кунейтры. Когда подошла сто восемьдесят восьмая бригада, в седьмой из ста пяти машин осталось восемь. Но дальше Галилейского моря сирийцев не пустили. А спустя четыре дня их вымели с Голан навсегда. Один брат старика погиб, когда сирийские МиГи атаковали колонну, спешившую прикрыть брешь у Рафида, а второго убили в плену. На стенах гостиной висели черно-белые фотографии в никелированных рамках. На одном из фото узнавался хозяин квартиры — черноволосый, стройный, в темных очках и комбинезоне. За его плечом стоял ладный Арик Шарон: расстегнутый ворот армейской рубашки, густые, растрепанные волосы, живой взгляд и мягкая улыбка. На других фото смеялись и хмурились моложавые мужчины в шлемах “бон дом” или с беретами, просунутыми под погон, — генерал-майор Адан, генерал-лейтенант Элеазар, генерал-лейтенант Эйтан. Старик скрестил ноги в домашних тапочках из овчины и сказал с расстановкой: “Для Страны нет боли сильнее, чем боль Катастрофы. Но... Look mister Garivas, если бы вам довелось оказаться здесь в конце сороковых, то вы бы увидели, что сабра не понимают: как можно бессловесно идти под нож? Сабра сороковых знали только тяжелый труд, нужду и стычки с арабами. Сабра создали Страну из ничего — из песка, из камней... И из своей воли. I am very old men, я вступил в “Хагану” мальчишкой, воевал, преподавал, делал бизнес, у меня восемь внуков. Но я и теперь не могу избавиться от деления на своих, — он сделал вертикальное движение сухой, смуглой ладонью, — и тех, кто приехал после Войны за Независимость. Сабра сороковых... Они преодолели все. Малярию, безводье, нападения со всех границ... Но нет, я не это хотел сказать. Видите ли, Гаривас, здешние люди никогда не ощущали себя жертвами. Это очень важно, постарайтесь это понять — они не были жертвами. В них не было той проклятой обреченности! Они были народом на своей земле и дрались. У европейских евреев и сабра был разный... дух. Сабра скорбели о Катастрофе, но не понимали, как можно безропотно идти на смерть”.
— Как вы потеряли руку, господин Спыхальский? — спросил Владик. — Это было ранение?
— Да. Кисть отсекло осколком. Збышек перетянул мне руку шнуром. Иначе я бы умер от кровотечения.
— Збышек был вашим товарищем? — спросил Гаривас. — Вашим товарищем по Сопротивлению?
— Младший брат. Он погиб в сорок третьем.
— Простите. — Гаривас опустил глаза.
— А сколько лет было тогда вам? — спросил Владик.
— Двадцать два года. — Казалось, что Спыхальскому странно говорить про себя: “двадцать два года”. — А брату зимой исполнилось восемнадцать. — Старик сказал, как объясняют очевидное: — У нас было много таких юных хлопаков, как Збышек. — Он вежливо предложил: — Вы спрашивайте о жидах, паны. Я знаю, что вы за этим приехали в Варшаву.
— Да, конечно, — поспешно сказал Гаривас. — Но прежде... Только не расцените это как недоверие. Но вы же сами сказали, что были рядовым бойцом. Ведь так?
— Это так. — Старик плавно качнул белой головой.
-— Вы были рядовым бойцом. Но почему вы так хорошо осведомлены?
— С января сорок третьего я был посыльным при генерале Петряковском. Я многое слышал от него и от людей из его окружения.
— А вы знали о “Военном союзе вооруженной борьбы”?
— Да кто же об этом не знал в Польше? — старик снисходительно глянул на Гариваса. — Знал и я. И Аппельбаума я видел, как вас вижу. Он был невзрачный... Но в нем, пся крев, чувствовалась порода! Он был поручиком, потомственным военным.
Тут Гаривас подумал, что Спыхальский из тех стариков, что не утратили полного ощущения мира. Старые люди не только хуже слышат и хуже видят. Они ощущают мир, словно через толстую подушку — приглушенно, с временной задержкой, не различая деталей. Поэтому они не успевают за переменой названий, за шутками и новостями. Но у Спыхальского-то старыми были только сухая веснушчатая кожа, брыли в синеватых прожилках, худые плечи под вязаной крестьянской жилеткой, белесые глаза и все его медлительное, плохо гнущееся тело. А разум этого человека был не стар. Пан Спыхальский был чисто выбрит, аккуратно одет, и во всем облике его не замечалось ни одной черты, которая говорила бы, что этот человек доживает. От него не шел кислый, стариковский запах дурной домашней готовки, несвежего белья и нечастого мытья. Он не выказал ни одного стариковского обыкновения — причмокивать, цыкать языком, извлекая из зубов частички еды, зычно перхать горлом и, задумавшись, мычать неузнаваемые мелодии.
— Аппельбаум был боевой офицер, — скрипуче сказал Спыхальский. — Я не раз слышал, как Бур с паном Анджеем о нем говорили — всегда с большим уважением. Знаю, что еще в ноябре тридцать девятого к капитану Хенрику Иванскому из “Войсковы звензек валки збройней” пришли четыре жида-офицера. Аппельбаум был одним из них. Они предложили создать боевую группу, которая была бы частью Сопротивления. О них доложили Сикорскому, и тот дал указание содействовать.
— Надо ли понимать так, что их вооруженное подполье существовало только в Варшаве? — спросил Гаривас.
— С чего же надо так понимать? Их боевки были в Кракове и Лодзи. И в Люблине. Может быть, они вооружились и в других местах, но я знаю только про Варшаву, Краков, Лодзь и Люблин.
— А что еще вы знаете о них? — спросил Владик. — Может быть, вы что-то слышали от генерала Петряковского?
— Я многое слышал от Петряковкого… — Спыхальский подвинул вышивную салфетку. — Я знаю, что ядро их подполья составили члены трех организаций. Одна организация называлась “Бейтар”... — Старик доверительно сказал Гаривасу: — Когда я слышу “Бейрут”, то всегда вспоминаю “Бейтар”. Вторая организация называлась “Эцел”. Название третьей я не помню.
— “Брит-ха-хаяль”, — сказал Гаривас и закурил.
— Вы хорошо информированы, — уважительно заметил старик.
В коридоре послышался шелест юбки, скрип паркета, и в комнату вошла та полная женщина, что приносила сливовицу.
— Юзеф, потшэбуйе спокою, змежэ пану чишьнене. — Она поглядела на Гариваса, и тот сразу понял, что в этом доме надо все делать так, как хочет эта пани. — Подвышшонэ чишьнене, пан... Хайпертеншн. Сорри май интерраптинг ю. Пшепрашем, пан.
Гаривас встал.
— Мы вас утомили, пан Юзеф. Благодарю за рассказ, за помощь. Вы разрешите нам приехать завтра?
— Да, конечно, пан редактор. — Старик поднял белую голову и мягко спросил племянницу: — О ктурэй годжине, мойя дрога?
— О двунаста, — сказала пани Гонората.
* * *
Над кровлей собора Святого Иоанна кружили голуби. Порывами дул теплый ветер. С крохотного балкончика было видно темную Вислу. Гаривас вошел в номер. Владик полулежал в кресле и читал “Повесть о смерти”.
— На чем я остановился? — сказал Гаривас.
Владик отложил книгу (он четвертый или пятый уже раз откладывал книгу, когда Гаривас возвращался с балкона в номер).
— Вы сказали, что организация Анелевича сыграла в восстании незначительную роль. Как она называлась?
— “Жидовске организацие бойове”. Это была молодая организация. В августе сорок второго левые спохватились и решили создать подпольную организацию.
— Трудно поверить, что до войны они были так хорошо организованы.
— Они были очень хорошо организованы. Ячейки ЭЦЕЛа существовали в Польше с тридцать восьмого года. Издавались две газеты, представь: на идиш и польском. Я тебе больше скажу. С согласия польского правительства ЭЦЕЛ создавал тренировочные лагеря и склады оружия. ЭЦЕЛ готовил боевиков для борьбы с английскими мандатными властями в Палестине.
— Вот вам и беспомощные евреи.
— Они были всякие. — Гаривас сел напротив Владика. — Они были и беспомощные, и покорные. Но они были и воюющие.
— Теперь они только воюющие.
— Они получили достаточно опыта для того, чтобы выбрать единственно верную линию поведения, — сказал Гаривас серьезно.
У него заболело в правом подреберье. Стало печь и жевать. А во рту с утра было кисло-горько, и тошнило сильнее обычного. Это было наказанием за вчерашние жирные “фляки” и за сливовицу, и за три стакана скотча. Гаривас с тоской подумал, что оперироваться рано или поздно придется. Оперироваться он боялся. Он и УЗИ оттягивал до последнего — все по-страусиному надеялся, что обойдется, само собой перестанет болеть.
— Мне все время режет слух это его “жиды”, — пожаловался Владик.
— Это просто имя нарицательное.
— Да, я понимаю. А в Америке, говорят, нельзя негров называть “неграми”... Однако это слово меня раздражает. Но почему вы выбрали Варшаву? А Белоруссия и Восточная Польша? Это же была страшная резня, чудовищная… А Минское гетто?
— Владик! Владик! — Гаривас предостерегающе поднял ладонь. — Остановись. Я выбрал Варшаву. И мы будем писать о восстании в Варшавском гетто.
Он подтянул по полу сумку и вынул стопку листов.
— Я все-таки вас не пойму. Вы что же это — будете оправдывать поляков?
— Черт бы тебя побрал, — устало сказал Гаривас. — Черт бы побрал всех, кто хочет, чтобы мир был черным и белым… “Аковцы” видели уничтожение гетто и не пришли на помощь. Да, возможно, что так и было. Следует ли из этого, что поляки покрыли себя позором?
— Следует.
— Это логика пионера Пети. — Гаривас поморщился. — Это логика недалекого идеалиста.
— А какова ваша логика?
— Какова правда? — так ты должен спросить. А правда в том, что храбрый солдат это не всегда добродетельный человек. Еще правда в том, что после войны англичане сделали все, чтобы народ, переживший Холокост, не смог обрести свой дом. Правда в том, что поляки и евреи были врозь… Ты же не маленький мальчик. Ты знаешь сам, что в реальном мире нет места идеализму.
Гаривас перевел дух и подумал: “А я еще говорил Мире, что не переношу пафоса”.
— Правда в том, что поляки дрались за Польшу, — сказал он, понизив голос. — И бог им судия, если они не дрались за евреев.
— Вы извините, Владимир Петрович, — тихо сказал Владик, — но мне противно это слушать. Извините.
— Я хочу быть объективным, только и всего. Перед тобой живой человек, пан Юзеф Спыхальский. Он воевал с немцами с тридцать девятого по сорок пятый. Партизанил, чудом уцелел в Варшавском восстании сорок четвертого года. Сможешь сказать ему: вы предали варшавских евреев, пан? Сможешь? У Спыхальского в Сопротивлении погиб брат. Спыхальский в бою потерял руку. И там, в Польше, были десятки тысяч таких спыхальских… Ну все, остановились. Итак. Надо, чтобы ты представлял детали. Мы не можем опрашивать старика до бесконечности. Ему тяжело вспоминать, у него тогда брат погиб. Завтра расспросим его о Петряковском, и надо сворачиваться... О чем я говорил?
— Что я должен знать детали.
— Да. — Гаривас взял лист. — Послушай. “Большая акция” немцев началась летом сорок второго. В июле немецкие власти приказали инженеру Чернякуву, председателю юденрата, ежедневно отправлять “на переселение” по десять тысяч человек. Чернякув отдавал себе отчет в том, что значит “на переселение”. Еще осенью сорок первого до Варшавы дошли известия об уничтожении гетто в Белостоке и Вильно. Чернякув понимал, что начинается убийство всех евреев Польши. Вернувшись из комендатуры, он принял яд. В конце июля состоялось совещание организаций гетто. Было принято решение о создании “Жидовска Организация Боева”. Они должны были связаться с подпольем вне гетто и добыть оружие.
— И что, они получили оружие?
— “Аковцы” передали им некоторое количество оружия и боеприпасов. Но третьего сентября был арестован один из руководителей, Юзеф Каплан. А другого, Самуеля Бреслера, убили, застрелили прямо на улице во время облавы. И в тот же день все оружие попало в руки к немцам.
Гаривас взял из пепельницы сигарету, затянулся.
— Их вывозили по десять тысяч человек в день. С двадцать второго июля по двадцать первое сентября сорок второго. Точка в точку — от Девятого Ава до Йом Кипур. К октябрю из четырехсот тысяч человек в гетто осталось меньше шестидесяти тысяч.
— Напомните об этом Спыхальскому, Владимир Петрович, — холодно сказал Владик. — Было четыреста тысяч жидов, осталось шестьдесят тысяч жидов. Арифметика... А польские герои ждали с оружием у ноги. — Владик беспокойно посмотрел на Гариваса. — Вы себя плохо чувствуете?
— Все нормально. — Гаривас потер бок и долго выдохнул.
— У меня есть но-шпа и фестал...
— Слава богу, что он просто жив, — сказал Гаривас. — Человек видел это своими глазами. Большая удача, что мы можем говорить с ним. Чудо, что он все помнит... Итак. Немцы разделили гетто на три района: Налевки, Ставки и в окрестностях Новолипья — от Кармелицкой до Желязной. Было ясно, что до окончательной ликвидации гетто остались считаные месяцы. И вот тогда началась подготовка к восстанию. — Гаривас щелкнул пальцами. — А помимо “Жидовска Организация Боева”, существовал еще “Жидовски Звензек Войсковы”. И это была сила.
— Господи, да какая там “сила”... — Владик скривился.
— Видишь ли, костяк “Звензека” составляли офицеры, а в “Боевой” элементарное военное обучение прошли единицы. К началу восстания численность “Жидовска Организация Боева” составляла около пятисот человек. Это была прокоммунистическая организация, и если “аковцы” и не стремились ей помогать, то это вполне объяснимо. А в “Жидовски Звензек Войсковы” стояли под ружьем полторы тысячи бойцов. “Звензеком” руководили кадровые военные, они поддерживали связь с Армией Крайовой.
— Уничтожение гетто началось в июле сорок второго, — сказал Владик. — Так? А восстание — в апреле сорок третьего. Чего же они ждали?
— Ждали? Они не ждали... Они вооружались. Они организовывались. Аппельбаум еще в июле сорок второго предложил Чернякуву оказать сопротивление немцам. Юденрат тогда отказался это делать. А Аппельбаум и его люди не решились выступить самостоятельно. Впрочем, тогда они и не могли ничего сделать. С начала “Большой акции” “Звензек” был отрезан от своих складов оружия. Но к январю сорок третьего в “Звензеке” уже числилось более тысячи пятисот бойцов.
— А оружие? Люди были, так. Но оружие?
— У них были мастерские. Две как минимум. Там делали гранаты. И у них были пулеметы — не меньше десяти. Это подтверждено документально. Трудно представить, где они раздобыли пулеметы, но пулеметы были. У “Боевой” были пистолеты.
— Почему они не объединились — “Боева” и “Звензек”?
Гаривас пожал плечами.
— Трудно сказать... Есть данные о том, что левая “Организация Боева” и в тех условиях гнула свою довоенную линию. Они отмежевывались.
— Бред... — брезгливо процедил Владик. — Нашли время.
— Не нам судить. Но они все же как-то договорились. Территория гетто была разделена на военные округа, каждая организация отвечала за свой округ. Кроме того, “Звензек” передал левым часть оружия. Пятьдесят пистолетов и несколько сот гранат.
— Пятьдесят пистолетов. Пятьдесят пистолетов против вермахта.
— Чем богаты, так сказать... Итак. Девятнадцатого апреля немцы начали наступление на гетто со стороны Налевок и Заменхоф. Евреи держали оборону, сожгли танк и убили несколько десятков немцев. А на Мурановской был длительный позиционный бой. В доме номер семь располагался штаб, из подвала шел тоннель. Всего бойцы “Звензека” прорыли шесть тоннелей. По ним из города доставляли еду и медикаменты. В боях на Мурановской немцы потеряли еще один танк, но двадцать шестого площадь была захвачена. Казалось, что восстание подавлено... Но двадцать седьмого апреля дело пошло так, словно гетто получило подкрепление. Через тоннель прошел отряд и атаковал немцев. А может, это даже был и не один отряд... Атака, которую предприняли евреи, была настолько мощной, что немцы на какое-то время отступили.
— Что за отряд?
— Не знаю, — с сожалением сказал Гаривас. — Я не нашел никаких данных об этом отряде. Бой шел до заката, ночью люди стали уходить по тоннелям. Аппельбаум отказался оставить гетто. У него не было связи с другими отрядами, и он отказался уходить. Через тоннели вынесли раненых и вывели большое количество людей, в боях не участвовавших.
— А что стало с Аппельбаумом?
— Погиб. — Гаривас раздавил в пепельнице окурок. — Свидетели утверждают, что он скончался после тяжелого ранения. К двадцать седьмому числу “Звензек” потерял почти всех своих командиров. Многие бойцы гетто ушли по Мурановскому тоннелю и скрылись в Михалинских лесах. Немцы начали прочесывать гетто и уничтожать бункеры.
Гаривас вытащил из стопки еще один лист.
— Вот рапорт бригаденфюрера СС Йоргена Стропа. — Он стал читать вслух: — “Всего было обнаружено тридцать шесть бункеров, из этих убежищ было извлечено две тысячи триста пятьдесят девять евреев, сто шесть из них убиты в бою. На второе мая найдено еще двадцать семь бункеров. Были ранены четверо немецких полицейских и пятеро польских полицейских...”.
— Гетто прочесывали поляки?
— Да уж не эскимосы, — гадливо сказал Гаривас. — И прочесывали и штурмовали, обычное дело. Но эту Америку мы ведь не станем сейчас открывать, верно? В Литве евреев убивали литовцы, а на Украине — украинцы. И так далее. Если бы немцы взяли Москву, то евреев убивали бы москвичи. Еще бригаденфюрер докладывает… — Гаривас вгляделся в текст. — “Шестого мая ранен унтершарфюрер СС и два человека из заградительного отряда. Уничтожено сорок семь бункеров”. — Он разжал пальцы, и бумага слетела ему под ноги. — Отдельные стычки случались вплоть до начала июня. В рапорте указывается, что последний бой с эсэсовцами пятого июня вела группа евреев из преступного мира.
— В смысле? — Владик изумленно поднял брови. — Господи, и там тоже?
— Их было человек пятнадцать, бандиты и воры. Они не имели касательства ни к “Звензеку”, ни к “Боевой”. Этот Строп докладывает, что сражались они насмерть. Сожгли две танкетки и уничтожили много пехотинцев. И сами все полегли.
— А левые? Что стало с ними?
— В начале мая руководители “Боевой” ушли из гетто по канализационному тоннелю. Они бросили разрозненные группы своих бойцов и ушли. Анелевич уходить отказался. Восьмого мая его бункер окружили, и он застрелился.
— И все же, — угрюмо сказал Владик. — В Варшаве были сосредоточены большие силы “аковцев”. В полукилометре от них выжигали гетто. А они не пришли на помощь. Только не начинайте опять про идеализм.
— Тебя не было в Варшаве весной сорок третьего. Так что не суди. Ни “аковцев” не суди, ни левых. — Гаривас положил правую ладонь на ребра, стал растирать. — Армия Крайова подняла восстание в сорок четвертом. Немцы, как ты знаешь, тогда сравняли с землей две трети Варшавы. Для Армии Крайовой присоединиться к восстанию в гетто в сорок третьем году значило пойти на самоубийство.
— За евреев они бы на самоубийство не пошли, это точно.
— Восстание в гетто было актом отчаяния. Евреям ничего не оставалось, кроме последнего боя. Ничего. А “аковцы” ждали своего часа.
— Ну, так они его дождались в сорок четвертом.
Гаривас неприязненно взглянул на Владика.
— Ты злорадствуешь, что ли? Стыдно… Поляки и евреи были врозь, пойми это наконец. И до войны они были врозь, и во время оккупации… Слушай, ты говорил — у тебя есть но-шпа? Дай, пожалуйста.
* * *
— Вы улетаете сегодня?
— Через три часа, пан Юзеф, — сказал Гаривас, взглянув на часы.
— Большая будет у вас статья?
— Большая, пан Юзеф.
— Я помог вам?
— Еще бы. Через неделю я пришлю текст. Стась вам его привезет. Вы прочтите, а после я вам позвоню. Если у вас будут замечания...
— Вы такой человек, пан Гаривас, что, мне кажется, замечаний не будет.
— В следующую пятницу Шимановский привезет вам статью. Или у вас есть “мэйл”?
— Что? А, пи-си... Нет, это я не умею. Пусть пан Стась привозит текст, я с интересом прочту.
— Еще несколько вопросов, пан Юзеф, — сказал Владик и прижал кнопку диктофона.
— Весь внимание.
— Поймите меня верно, пан Юзеф. Мой интерес — это профессиональный интерес, не праздный.
— Продолжайте, пан Влад. Я все понимаю.
— Я хотел вас спросить о другом восстании. Два вопроса, если позволите.
— Слушаю вас, пан Влад.
— Варшавское восстание в сентябре сорок четвертого немцы подавили буквально на глазах у Первой Польской армии и Первого Белорусского фронта. Вы разделяете общепринятую версию?
— А какую версию вы считаете общепринятой?
— Советские намеренно выжидали, пока немцы уничтожат силы Армии Крайовой в Варшаве.
— Вот как... Любопытно. Значит, вы говорите, — такая версия у вас сейчас общепринята?
— Не совсем так, — вмешался Гаривас. — Это неофициальная версия. Официальной в нашей стране уже никто не верит, как не верят практически всем тогдашним официальным версиям. Но это широко распространенная версия. Хотя, в мемуарах маршала Штеменко...
— Все, что он пишет о сентябре сорок четвертого — ложь! — отрезал старик. — Вам не хуже моего известно, как коммунисты писали историю! И Штеменко лгал, и Рокоссовский... Да! — взволнованно сказал Спыхальский. — Да! Я безусловно считаю, что советские намеренно выжидали, пока немцы перебьют в Варшаве всех наших!
— Тогда я задам следующий вопрос, пан Юзеф, — ровно сказал Владик. — Не было ли то неоказание помощи возмездием за польское невмешательство?
— Невмешательство?
— Армия Крайова не выступила на защиту гетто весной сорок третьего — это я имею в виду.
Старик правой рукой передвинул по столу левую кисть в перчатке и проговорил без выражения:
— А, собственно, зачем вам мой ответ? Вы и без меня все знаете. Такие люди, как вы, пан Влад, всегда все знают.
— Вы видели Бур-Комаровского? — спросил Гаривас. Ему не нравился тон Владика.
— И не раз. Я видел Бура своими глазами и дважды говорил с ним. — Спыхальский смущенно ухмыльнулся. — Первый наш разговор был такой. Бур сказал: парень, проветри, здесь воняет, как в нужнике... А во второй раз он велел починить велосипед его порученца.
— В сорок четвертом он отдал приказ о капитуляции. В советских источниках его называют трусом. — Гаривас поспешно оговорился: — Разумеется, это не наше с Владиславом мнение.
— Те “источники”, пан Гаривас, — это не источники, а труба с дерьмом, — с презрением выговорил старик. — Надо быть мерзавцем, чтобы такое писать. И надо быть идиотом, чтобы в такое верить… Бур был отважнейшим человеком! В сентябре тридцать девятого он командовал кавалерийской бригадой. Это он организовал Сопротивление в Польше. Когда немцы залили кровью наше восстание, Бур отдал приказ о капитуляции… Честь ему! — Старик булькнул горлом. — Восстание было проиграно, а Бур спас уцелевших! Он вел переговоры с немцами и добился для наших бойцов статуса комбатантов.
— Что это значит? — спросил Владик.
— Это значит, что “аковцы” были приравнены к военнопленным и подпадали под действие Женевской Конвенции, — объяснил Гаривас.
— Именно так, — сурово подтвердил старик и придвинул мелко исписанный листок. — Я тоже подготовился к сегодняшнему разговору, паны. Вы, я заметил, историю Польши знаете... Я вчера весь вечер вспоминал, сделал записи.
— Это очень интересно, — сказал Владик.
Ни черта ему уже не было интересно. В такси по дороге сюда он сказал Гаривасу: “Ну а что меняют его свидетельства?”.
Гаривас ответил, что ему и не надо, чтобы свидетельства Спыхальского что-либо меняли. И накануне, в отеле, Владик говорил: “Ну, передали они двадцать автоматов, там, я не знаю... Да хоть пушку пусть передали. Они в бой не вступили. Вы любите говорить про правду истории. Вот вам правда истории — сотни вооруженных бойцов знали, что рядом выжигают гетто. Знали и стояли, мать их, “с оружием у ноги”… Старик все превосходно помнит. Он все помнит, он оправдываться и не думает. Шестьдесят лет прошло, а он четко разделяет: были свои, и были жиды”.
А Гаривас тогда подумал: ну и что? Все делят на “своих” и “других”. Все. Это неистребимо. Это в человеческой природе. Уж если тот танкист до сих пор делит — надо ли удивляться, что делит поляк?
“Уймись, — сказал он. — Думаешь, мне не хочется, чтобы в последний момент пришли добрые парни и прогнали злых парней?.. Еще как хочется. Но так не бывает”.
Среди знакомых Гариваса был один физик, он жил на Красносельской. В октябре сорок третьего, за два дня до того, как немцы убили всех в Минском гетто, родители перебросили этого человека через стену. Они ночью подвели его, четырехлетнего, к каменной стене с “колючкой”, взяли за руки и за ноги, раскачали и перебросили, пока не видел патруль. Мальчик сильно ушиб плечо, но не заплакал, а сделал, как велели папа с мамой. Ерзая коленками, он пополз по ледяной грязи, по трамвайным шпалам, по коровьим лепешкам. Потом он побежал. Он шел день, пил из луж в кюветах. Ночью он зарылся в сырой стог, а утром опять пошел в ту сторону, которую указал папа. Если по шоссе проезжали грузовики с солдатами или телеги — мальчик прятался. В деревне Смиловичи рыжего мальчика в городской одежде увидела невестка старосты. Она схватила ребенка за руку, завела в дом, дала вареной картошки и молока. Мальчика держали в доме два года. Про него знала вся деревня, и полицаи тоже, но никто не донес. Зимой мальчик заболел, надрывно кашлял и бредил. Староста ездил на подводе в Минск, за аспирином, растирал мальчика скипидаром. Пришла Красная Армия, мальчика отправили в детдом, в Витебск, а после в Новокузнецк. В сорок шестом его чудом отыскала тетя. Когда Гаривас готовил материал о старике с улицы Алленби, то перед его глазами вставали не десантники и танкисты на Голанах и Синае, а другое — как те двое берут сынишку за тонкие щиколотки, за мягкие запястья и бросают через стену.
Спыхальский надел очки с толстыми стеклами.
— Я был посыльным у Петряковского... — начал он.
— Да, вы говорили, — сказал Владик.
— Прошло больше шестидесяти лет, пан Гаривас. Я уж лет тридцать, как не вспоминал имен... И лица забыл. У Томаша Сбрыды одна нога была короче другой. Болеслав Кумицкий носил пенсне, он аптекарь был... Но лиц я не помню совсем. В моей группе было девять человек. Трое попали под начало к Петряковскому из “Батальонов Хлопских”. Мы со Збышеком прибились в сорок первом.
Старик взял в руку свою исписанную бумажку, подержал на весу, вновь положил на скатерть. Гаривас с Владиком молчали. Было слышно, как в диктофоне шелестит кассета.
— Пан Юзеф… — Гаривас потер лоб. — Ваша рука... — Он посмотрел на безжизненную кисть в черной лайке. — Как все-таки это случилось?
— Це пан поведжял? — Спыхальский моргнул. — А, рука... Это случилось, когда мы их выводили. — Он обернулся к прихожей и позвал: — Гоноратка! Пшинешьчь тшарна кава!
— Выводили? — спросил Владик. — Кого выводили?
— У жидов было много раненых. Наши выносили их на одеялах. Группы Казимежа Ружанского и Яна Михуры выводили жидов в пригороды. А моя группа прикрывала их отход на Мурановской — такая была наша задача… У нас были автоматы “МП-сорок”, хорошая машинка, сбоя не давала. Я, Збышек, Болеслав и Томаш — мы держали позицию за афишной тумбой... К вечеру гансы подвезли минометы, и мне оторвало руку.
— Погодите, пан Юзеф... — У Владика сел голос. — Я не понял...
— На Мурановской площади погибли пятеро из моей группы. — Старик прокашлялся и отер губы пальцем. — И Збышек. Он перетянул мне запястье шнуром, а потом в него попал осколок. Прямо в голову.
Гаривас потер щепотью переносицу. Он уточнил:
— Это было двадцать седьмого?
— Наши силы вступили в бой двадцать седьмого апреля! — жестяным голосом произнес старик. — Отряд пана майора Иванского выдвинулся через тоннель на Гржибовской и атаковал гансов. Моя группа вошла в гетто через тоннель в Налевках. И еще семь боевок прорвались через Заменхоф и Светожерскую. Одновременно с нашим маневром пошли в атаку люди из “Жидовски Звензек Войсковы”. Мы соединились с жидами и ударили. — Спыхальский хлопнул ладонью по салфетке. — Земля горела — так мы с жидами ударили!
Вошла Гонората, поставила на стол деревянный поднос с тремя чашечками и кофейником. Владик подался вперед, приоткрыв рот. Гаривас остановил его движением ладони.
— Руководство “Армии Крайовой” отдало такой приказ, пан Юзеф? — спросил он.
— Это приказ был такой? — хрипло сказал Владик. — Кто дал вам приказ идти в гетто?
— Кто приказ дал? — Старик обернулся. — То не приказ был, пан журналист. То была честь польская. Генерал Петряковский сказал нам: они там гансов бьют, пся крев, они кровь льют… Невозможно было их не поддержать, они бились, как дьяволы. В том бою майор Иванский был ранен, а его сын и брат погибли. Наш связной установил на чердаке дома номер шесть тяжелый пулемет. — Старик сосредоточенно сказал: — Это очень усилило позицию жидов — пулемет отогнал пехоту.
Гаривас взял из пачки сигарету.
— Матка боска, они дошли до последней черты… Дошли до последней черты и стали биться. — Старик неловко вынул из кармашка жилета клетчатый платок, промокнул уголки глаз. — Но думаю, паны, что и наши люди… — у него дернулся длинный подбородок. — Наши люди, ожидая дозволения Петряковского, тоже дошли до последней черты.
* * *
— А вы что-то невеселы, коллеги, — сочувственно сказал Стась.
Владик завозился на заднем сиденье.
— Что ты ищешь? — спросил Гаривас. — Билеты?
— Сигареты...
Гаривас через плечо подал Владику пачку.
— Ну не кисни, не кисни, — сказал Гаривас. Ему тоже было не по себе.
— Это ведь было здесь, да? — Владик большим пальцем показал за окно.
— Да, — ответил Стась. — Это Светожерская, дальше будет улица Заменхоф. В сорок четвертом немцы все сравняли с землей.
— После войны здесь все перестроили, — сказал Гаривас Владику.
— Не перестроили, а просто построили. — Стась остановился у пешеходного перехода. — Здесь же были руины, Влодек. Бойцы Сопротивления дрались за каждый дом.
“Отчаянно дрались в Сталинграде”, — вспомнил Гаривас.
Он глядел на чистые тротуары, на яркие тенты магазинчиков, на костел с кружевным шпилем. Прикрыл глаза — и вздрогнул, тотчас открыл. На мгновение увиделось другое, как тогда, когда писал про старика с улицы Алленби. Не тенты, витрины, “Фольксвагены”, “Ситроены” и юркие скуттеры, не хорошенькие варшавянки и белые пирамидки среди темной зелени каштанов — другое.
Словно за окном “Форда” произошел freez, словно теплая, шумящая Варшава обратилась в панорамное фото.
С черепичного ската взлетел голубь, крылья остановились в полувзмахе, а выше застыло рваное облако. Верхушка каштана качнулась под ветром — и не разогнулась. Мальчишка подпрыгнул на скейте — зависли в полуметре от тротуара и мальчишка, и скейт. Полицейский в фуражке с мягкой тульей окаменел возле белого “Рено-406”, протянув указательный палец к парковочному автомату, а толстый пан в “Рено” остался с возмущенной миной. Застыл фаэтон с кистями, и светлая грива мохноногой лошадки всплыла в воздухе, как в воде, только колесных спиц было не различить — внутри ободьев застыли пестрые круги.
А спустя миг это фото стало блекнуть, размываться. Проступило другое фото — черно-белое, выцветшее. Абрис улицы был прежний, но небо опустилось ниже, и встали теснее дома. Чуть накренился в повороте деревянный трамвай, над фарой читалась табличка MURANOW, а над кабиной вагоновожатого, в том месте, где у трамваев номера, белел круг с геометрически безупречным символом. Регулировщик в длиннополой шинели поднял руку с жезлом, в окне бельэтажа остановилось, вполуоборот, испуганное женское лицо. Замер, подняв ногу над водоотводной канавкой, прохожий в темной шляпе с провисшими полями.
И это фото тоже дрогнуло, и исчезло, а тут же возникло иное.
Нестройная колонна, баулы, узлы, белые лица, звезды на рукавах и обшлагах, дети поспешают за взрослыми.
И еще раз сменилось фото — полуобрушенная стена, осевшая влево танкетка, опрокинутая афишная тумба, жирный дым и искряные пятна автоматных очередей из подвального окна.
Гаривас сильно потер лицо, вытащил из пачки сигарету, зажал губами.
Стась тронул машину со светофора. Колесики скейта цокнули об асфальт. Полицейский достал из планшета штрафной талон. В фаэтон стала усаживаться молодая компания.
“Форд” миновал пригороды, здесь улица раздалась в просторную трассу с разделительным барьером. Стась включил радио, зазвучал сильный голос Маришки Верес. Гаривас чиркнул желтой зажигалкой “Крикет” и глубоко затянулся. В висках у него мерно гудело, словно кто-то дергал басовую струну. …Ах, как зовет эта горькая медь — встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь…
Стась вывел машину на шоссе к Окенце, прибавил скорости, и в приоткрытое окно туго ударил теплый ветер.
|