Михаил Горбачев, Нодар Симония, Юрий Аксютин, Виктор Шейнис, Борис Дубин, Мариэтта Чудакова, Игорь Виноградов. .
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Михаил Горбачев, Нодар Симония, Юрий Аксютин, Виктор Шейнис, Борис Дубин, Мариэтта Чудакова, Игорь Виноградов

Журнал “Знамя” и Международный общественный фонд социально-экономических и политологических исследований (Горбачев-Фонд) провели 15 февраля 2006 года “круглый стол”, посвященный 50-летию ХХ съезда КПСС.

Вступительное слово произнес президент фонда Михаил Сергеевич Горбачев.

В разговоре за “круглым столом” приняли участие академик РАН, директор ИМЭМО Нодар Симония, историки Ю. Аксютин, Д. Маслов, В. Шейнис, философы Г. Водолазов и Б. Славин, культурологи Г. Померанц и А. Берелович, политик В. Рыжков, социолог Б. Дубин, историк литературы М. Чудакова, литературоведы С. Чупринин, Н. Иванова, И. Виноградов.

“Знамя” публикует некоторые выступления*.

 

Михаил Горбачев

президент Международного фонда социально-экономических
и политологических исследований (Горбачев-Фонда)

Вступительное слово

Десять лет назад в нашем Фонде состоялась конференция, посвященная 40-летию ХХ съезда КПСС. Это была серьезная дискуссия. Ее итоговая мысль прозвучала в выступлении завершившего дискуссию Вадима Андреевича Медведева: нам надо сделать все, чтобы мы твердо шли по пути становления демократии и освобождения от сталинизма.

Прошло десять лет. И что мы наблюдаем сегодня? С одной стороны, много говорится о ХХ съезде как об акте предательства. Это, я думаю, свидетельствует о том, что в нашем обществе далеко не все благополучно.

С другой стороны, мы наблюдаем ренессанс образа вождя — Иосифа Виссарионовича Сталина. В литературе, в кино он мощно выглядит. Можно сказать: раз так было, что же, описывают факты. И тем самым создается образ совсем другого человека, который на самом деле оставил глубокий след, может быть, даже неизлечимые раны. Самое главное: мы никак не можем освободиться от этой болезни — сталинизма.

Сегодняшнее время мне напоминает времена Брежнева. Это были времена, которые привели к неосталинизму, то есть сталинизму без репрессий типа 37-го года, но с известными репрессиями и преследованиями инакомыслия и, конечно, абсолютным контролем за всем и вся.

Встает вопрос: в чем тут дело? Каковы причины? Мне думается, корни — в сложной социальной ситуации. Людям живется тяжело — в бедности, по меньшей мере, половина населения.

Люди говорят: цены при Сталине снижались, жилось лучше. Я прожил это время в деревне и знаю, как жилось крестьянам. Тогда реализовывалась сталинская политика, стратегия, которую он раскрыл в одной фразе после завершения ХIХ съезда, на встрече с членами ЦК. Он сказал, что Микоян — новоявленный Фрумкин — печется о крестьянстве и т.д. И тут же такая фраза: “Крестьянину мы дали землю на вечное пользование. Мужик — наш вечный должник”. Вот вся философия Сталина.

Апогей этой политики — закон Зверева, министра финансов СССР: каждое дерево в саду — плодоносит оно или не плодоносит — облагается налогом. Позволяют силы или нет (а после войны многие женщины остались вдовами) держать колхозный двор, но ты должен сдать 20 килограммов мяса и 120 литров молока. Паспортов нет, никуда выехать нельзя — только по оргнабору и туда, куда нужно власти.

То, что происходит сейчас, меня очень волнует. Все это мы уже пережили и переговорили не раз. Я прихожу к выводу, что кому-то это выгодно. Наверное, тем, кто хотел бы вернуться к прошлым временам. Уверен, что это уже не удастся, но может привести к откатам, тяжелым зигзагам. За это мы всегда очень дорого расплачиваемся.

И, пожалуй, самое важное: Россия — перед выбором. Потому что на самом деле мы еще окончательно не сделали выбор.

Нам нужно понять уроки нашей собственной истории. В ней все очень сильно связано. Большевики после революции узурпировали власть. Почему я говорю: узурпировали? Потому что в Учредительном собрании, которое было избрано и должно было решить вопрос о власти, большевики оказались в меньшинстве. И они поступили по-большевистски — разогнали Учредительное собрание. А ведь Владимир Ленин говорил, что пролетариат борется за власть через демократию и будет управлять страной через демократию. От главного принципа, который был провозглашен, отказались — это произошло, заметьте, до начала Гражданской войны.

Что последовало за этим еще до НЭПа? С союзниками (некоторые из них входили и в правительство) распрощались. Затем и от левых эсеров избавились. От меньшевиков, коммунистов-интернационалистов очистили правительство и подведомственные ему организации. Я уже не говорю о том, что одним махом были прикрыты газеты. Пошли путем натиска, решительной ломки всего жизненного уклада.

Все это, особенно последнее — ломка “через колено”, всего уклада, всей страны, крестьянской страны, — привело к гражданскому расколу и Гражданской войне, чем сразу же воспользовались другие страны.

Через четыре года Ленин заявил (так мог сделать только Ленин, я отношусь к нему с уважением), что мы пошли неправильным путем. Сказать такое, — несмотря на то что в его окружении делались заявления, что это предательство, — мог только он. Очень близкие к нему люди, верившие в него, как в Бога, покончили жизнь самоубийством. Но от заявления, что надо коренным образом пересмотреть точку зрения на социализм, Ленин не отступил.

НЭП уже к 26-му году решил проблему восстановления народного хозяйства на уровне 13-го года — по многим показателям самого высокого в истории дореволюционной России. Наряду с революционным энтузиазмом появились материальные стимулы, личный интерес. Возникли кооперативы, концессии, частная торговля — человек был включен в жизнь, и мог быстро решать проблемы. Это стало величайшей находкой, которая, между прочим, используется сейчас другими странами, особенно в Азии.

Появились поздние работы Ленина. Мы назвали их “завещанием”. Все их знают. В них была новая стратегия, смена курса, который проводился в годы военного коммунизма. Я думаю, если бы Ленин дольше находился у руководства, был бы другой сценарий развития страны. Ибо ему было по силам решение стратегических задач. Он обладал волей, что крайне необходимо в годы перемен.

После смерти Ленина, при первом обострении в связи с хлебозаготовками и поездкой Сталина в Сибирь (27-й год), выводы были скорыми и суд скорым. В ближайшие годы НЭП похоронили. Перечитываешь заново (столько раз читали!) “Основы ленинизма”, где на щит поднимаются методы и подходы военного коммунизма — вот что там главное. Это упаковано соответствующим образом. Последние работы Ленина были за семью печатями.

Не останавливаясь ни перед чем, Сталин и его сообщники вернули страну к диктатуре, диктаторским методам. В конце концов мы получили тоталитарное общество, в котором и жили на протяжении нескольких десятилетий.

Десять лет назад, на конференции в Фонде профессор В.Т. Логинов высказал очень интересную мысль: административно-командная система уже в конце 30-х годов стала исчерпывать свои возможности. Годы войны и восстановления разрушенного хозяйства дали ей второе дыхание, оправдался возврат к ней. А затем снова стали проявляться симптомы упадка.

С приходом к власти Хрущева эти кардинальные вопросы остро встали перед обществом: Пленум 53-го года, когда крестьянам дали кислород и сразу же все начало быстро меняться; ХХ съезд — вопрос о режиме, о культе личности; Пленум 57-го года, на котором рассматривались вопросы децентрализации управления, образования совнархозов и борьбы с отраслевым управлением страной. Это была попытка заставить систему работать.

Надо сказать, что каждый — не только шаг, а каждый сантиметр в усилиях Никиты Сергеевича Хрущева встречал сопротивление, сопровождался огромной борьбой. Ибо в конце концов нельзя все свести к Сталину. Я читал документы и резолюции по расстрелу целых групп, сотен людей. В них всегда стояли четыре подписи: Сталина, за ним — Молотова, на третьем месте — Ворошилова и, наконец, Кагановича. А потом уже всех остальных. Я видел это своими глазами. Я видел эти решения. Эти люди совершили преступления, встав на путь массовых репрессий.

Политическая оценка культа личности Сталина в докладе Хрущева на ХХ съезде партии поднимала вопрос об участии в репрессиях сталинского окружения. Их объяснения, что нельзя было ничего сделать, говорили об атмосфере страха. Но такое оправдание нельзя принять. Сейчас, говоря о мужестве Хрущева, мы высказываем сомнения по поводу того, как это было сделано. Возникает вопрос: можно ли было сделать по-другому?

В дальнейшем по инициативе Хрущева были предприняты серьезные шаги по совершенствованию управления. Но во всем было много спешки, волюнтаризма. В конце концов, на этом сыграли противники Хрущева, и его просто свергли. Причем если в 57-м году его защищали секретари обкомов и даже некоторые члены ЦК, то в 64-м году против него уже была группа секретарей обкомов партии.

О брежневских временах я хочу только одно сказать: это период неосталинизма. Нас приучили вставать и аплодировать. Но если бы только этим ограничилось! Игнорировать роль Сталина в годы Великой Отечественной войны — антиисторично. Я думаю, при всех его просчетах (их было немало) этого делать нельзя. Но то, что мы получили неосталинизм, было откатом и колоссальным торможением процесса развития в стране.

А потом вокруг нас начались события в других странах — и особенно 68-й год. То, как мы поступили с Пражской весной, сопровождалось колоссальной политической реакцией в стране. Идеологическая ситуация стала острой. Борьба с диссидентством, борьба с инакомыслием сковала все общество. Это приходится на годы, когда остальной мир, реагируя на научно-техническую революцию, искал новые подходы и через тяжелейшие структурные реформы выходил на новые технологии. А мы продолжали оставаться в прошлом, оказались в застое, который охватил и экономику, и политику, и духовную сферу.

То, что произошло в 85-м году (я имею в виду перестройку, смену руководства и приход нового поколения на высший уровень власти), — было восстановлением связи времен. Мы опирались на точку зрения Ленина. Мы понимали, что нельзя в такой стране применить НЭП, — это искусственно, но мы отталкивались от принципов, которые в нем закладывались и которые встречали поддержку людей.

Что произошло с перестройкой, — вы знаете. Она оборвалась. Оборвалась искусственно. Но я считаю: мы дошли до такого пункта, когда возврата в прошлое не будет. Несмотря на то, что мы наблюдаем откаты, рецидивы авторитаризма.

Наверное, без этого не обойтись. Демократический транзит на нашем пространстве, в России — сложное дело, поэтому с наивными мыслями нельзя руководить страной. И меня обвиняли в наивности. Я говорю: “Ничего себе — наивный! Пятьдесят лет в политике — сейчас, а тогда был тридцать лет в политике. Прошел все партийные “конторы” и изнутри знал, где идет гниение, откуда мы можем ждать тяжелого удара. Особенно Громыко был “наивный”, Лигачев — “наивный”, Рыжков — “наивный”. Скажу так: в такие времена много болтунов. Если их слушать, — надо сразу уходить.

Я вижу просчеты, которые есть у президента Путина. Но я его защищаю. Я на его стороне, ибо он вытащил страну из хаоса. Уже этого достаточно, чтобы он навсегда остался в истории. Мы же находились в состоянии полураспада всех сфер жизни общества! Мы как бы испробовали коммунистическую модель. Сделали ставку на радикальный, либеральный курс. Но это другая крайность — те же большевики, только с другим знаком. Никак не расстанемся с большевиками: раньше они были в кожаных куртках, сейчас переоделись — носят галстуки.

Стране нужно сделать выбор, который интегрировал бы все современное, позитивное. Ведь уже наработано много форм, методов, подходов. Я вижу будущее в том, чтобы выйти на интегрированную систему, в которой были бы ценности свободы, социальной справедливости, демократии, рыночной экономики, открытости.

Курс президента нуждается в эффективной исполнительной власти — это главное.

Мне думается, мы выберемся.

Нодар Симония

директор Института мировой экономики и международных отношений,
академик РАН

Хрущевская эра в моем представлении

Очень важно при анализе хрущевской эпохи различать два момента. Один момент очень важен сам по себе — это оттепель, под которую я подвожу все то доброе, что сделал Хрущев, в особенности в отношении репрессированных. Тысячи и тысячи семей воссоединились или, по крайней мере, людям стало ясно, что случилось с их близкими. Для того времени это была революционная мера. Прежде всего в сфере нравственности и морали.

Но есть другая сторона — это вопрос о том, что представляла собой хрущевская эра, особенно начиная с ХХ съезда, как момент исторического процесса, через который наша страна прошла с тех пор и до сегодняшнего дня.

Почему я хочу подчеркнуть важность разделения этих двух моментов? Потому что если акцентировать лишь один из них, то можно слишком переоценить Хрущева. А мы, ученые, должны постараться для будущего объективно осветить все аспекты, тем более сейчас, когда уже начали открываться дополнительные архивы, в том числе касающиеся ХХ съезда. В “Известиях” уже появились первые кусочки документов и выступлений того времени, и если посмотреть на проблему в целом, то откроются, видимо, еще какие-то новые грани.

Если брать только второй аспект, то мы можем недооценить то, что сделал Хрущев для десятков и десятков тысяч наших людей, в том числе еще живущих.

Поэтому тут должен быть очень серьезный, аккуратный, тонкий анализ.

Меня сегодня больше всего будет, конечно, интересовать Хрущев и его выступление на съезде как момент исторического процесса в нашей стране. Я считаю: самое главное, что сделал доклад, — это то, что фактически был разрушен миф и сам культ личности. Вернее, было положено начало этому разрушению. И это особенно важно для всего последующего нашего развития, вплоть, повторяю, до сегодняшнего дня.

Была жесткая бюрократическая, иерархическая пирамида власти во главе с вождем. Культ был скрепляющим фактором, связывающим намертво всю пирамиду. Хрущев нанес удар по ее вершине, и это вызвало неизбежное движение внутри пирамиды. Может быть он даже не рассчитывал на то, что получилось в результате его выступления, может быть, он даже до конца не понимал, что делает, — так бывает в истории часто, — но, тем не менее, объективно заслуга принадлежит ему. У него в то время хватило смелости сделать этот шаг.

После этого восстановить культ уже было невозможно. Я являюсь свидетелем постсталинского развития нашего общества, поэтому могу утверждать, что тоталитарный вариант культа личности повторить в нашей стране уже не удалось. Но вот недавно, работая с небольшим коллективом над историографией сталинизма, я с удивлением обнаружил, что до сих пор существуют в этом вопросе какие-то мифы. Даже вчера в газетах прочитал, что Хрущев разрушил культ Сталина для того, чтобы создать новый культ. Даже если он желал этого, у него ничего не получилось.

Нас, правда, приучили восторгаться, хлопать, аплодировать. Но это не культ, это чисто формальное, внешнее оформление, похожее на культ. А культ уже было невозможно восстановить. Многие пожилые люди прекрасно помнят, что с эпохой Хрущева было непосредственно связано появление про него тысяч анекдотов. Но можете ли вы себе представить, чтобы при жизни Сталина было такое количество анекдотов. И причем рассказывались они в открытую — не на кухне в очень узком кругу. Мы приходили в институт и первым делом рассказывали очередной анекдот.

Для эпохи Хрущева был характерен “массовый анекдотизм” с каким-то оттенком добродушия, даже с какой-то доброжелательностью. Смеялись, но смеялись не зло. А когда наступила эра Брежнева, анекдотов стало еще больше, но они уже стали желчными, ядовитыми. Это очень показательно, и с этой точки зрения нельзя было не заметить большую разницу между эпохой Хрущева и эпохой Брежнева.

Но вернемся к Хрущеву. Что еще он сделал для того, чтобы наша страна развивалась по-другому? Он, правда, не открыл, но все же приоткрыл страну. Это тоже было сделано непроизвольно, это был объективный результат новой ориентации во внешней политике. Почему? Хрущев пересмотрел господствующую при Сталине точку зрения на национально-освободительные движения и их лидеров. В Большой советской энциклопедии, изданной в начале 50-х годов, можно увидеть характеристики Сукарно, Неру, Насера как “квислингов” и даже фашиствующих прихвостней империализма. Хрущев начал налаживать с ними контакты, ездить в развивающиеся страны, подписывать договоры о дружбе и сотрудничестве. Благодаря этому десятки тысяч советских людей, специалистов со своими семьями, никогда не мечтавших увидеть что-либо заграничное, вдруг хлынули в страны Азии, Африки и Латинской Америки, где им представился совсем другой мир.

Говорю об этом так уверенно, потому что я был среди такого рода людей. В качестве переводчика я поехал в 1960 году в Индонезию с нашими проектировщиками и строителями. Потом еще много раз ездил. После этого я никогда не писал всяких глупостей в своих статьях и тем более в монографиях. Потому что я понял, что этот мир ничего общего не имеет с тем, что утверждала наша пропаганда, о чем писалось в официальных изданиях и говорилось в официальных речах.

И еще. Хрущев сделал одну, казалось бы, маленькую вещь, которая, однако, сыграла роль переворота в моих представлениях о марксизме. Он инициировал постановление ЦК, разрешающее издание Полного собрания сочинений Ленина. Я допускаю, что где-то в сейфах еще есть какие-то очень важные записочки Ленина, но, во всяком случае, это было собрание его сочинений с восстановлением купюр, текстов, вырезанных по личному указанию Сталина. Я тут же подписался на это издание. И по мере поступления томов читал все, не пропуская ни одной страницы, ни одного примечания. Получив последний, 55-й том, я заново восемь месяцев перечитывал абсолютно всё. Вот тогда-то я и понял, что марксизм — это одно, а тот “социализм”, который строился в нашей стране, — абсолютно другое.

Более того, я решил опубликовать как книгу мою докторскую диссертацию. Она вышла в 1975 году. Там четко было сказано: если ты марксист, то должен признать, что социализм не только не был построен, но он и не мог быть построен в отсталой крестьянской России.

Я не соглашаюсь с характеристикой брежневского режима как неосталинистского. Брежнев был слишком мелкотравчатой личностью, чтобы серьезно осуществить реставрацию сталинизма. Максимум, что он мог сказать своим экспертам, пишущим для него очередной доклад на сталинской даче: “Что вы мне тут пишете какие-то заумные вещи, не делайте из меня философа. По-сталински, попроще пишите”.

Вряд ли можно назвать Брежнева неосталинистом. В плане характеристики “глубины” брежневской “реставрации” сталинизма показательны моя книга и моя судьба. В период брежневщины выходит книга, где говорится, что нет никакого социализма, — и что? Меня сослали в Сибирь? Хотя я готовился ко всякому повороту событий и обсуждал с женой вопрос о том, что мы будем делать, если меня выгонят с работы. Меня выгнали с работы? Была опубликована хотя бы одна серьезная статья, опровергающая то, что я написал в своей книге (около 500 страниц)?! У них не было уже пороха для этого.

Когда иностранцы, которые знают об этой книге, спрашивают, почему со мной так мягко обошлись (выгнали из редколлегии востоковедного журнала, пять лет не выпускали даже в ГДР или Болгарию), я им рассказываю анекдот. Приезжает в гости свояк из другого города, естественно, пошли сразу в магазин, купили пол-литра водки, потом пошли в другой магазин — пытались купить селедку. Селедки не было. Свояк выходит на улицу и кричит: “До чего довели страну?! Нет даже селедки, нечем закусить”. Пошли в овощной магазин — нет ни лука, ни зелени. Он опять кричит то же самое. Тогда к нему подходят двое джентльменов, отводят его в подворотню и говорят: “Ты что себе позволяешь?!”. И начали его всячески распекать, а потом пригрозили: “Если в следующий раз еще так сделаешь, то пеняй на себя”. И отпустили. На вопрос, почему, он отвечает: “Да у них и патронов уже нет”.

Действительно, “патронов” не было. Два раза мой “добрый покровитель из ЦК” направлял мою книгу в журнал “Коммунист”, чтобы они опубликовали на нее разгромную статью. Два раза никто не захотел браться за это дело. Хотя по указанию ЦК все же организовали “обсуждение” моей книги в ряде институтов Академии наук. Поэтому для меня брежневщина — это очередной этап разложения тоталитарного режима, а не восстановление сталинского режима.

Почему все-таки Хрущев потерпел поражение? Для него было абсолютно невозможно отказаться от идеи социализма. Даже не в открытой форме, а в косвенной. И возвратиться к Ленину он не смог.

НЭП — единственный путь. Простая, казалось бы, мысль. Для социализма мы не готовы. Значит, единственное, что мы можем сделать, — построить “мостки” к нему (Ленин). А что такое мостки? Госкапитализм. Все очень просто. Сталин ни разу при жизни Ленина и даже через год после его смерти ни в одной речи, ни в одной статье не упомянул НЭП. Посмотрите его 13-томное издание. Он не принимал его с самого начала, еще при жизни Ленина. А когда Ленин умер, у него руки развязались, и он приступил к последовательному свертыванию НЭПа.

Самое интересное, что даже в горбачевскую перестройку, когда поднялась волна дискуссий и обсуждений, их участники разбились на два лагеря — на правый и левый, но все (и правые, и левые) сошлись на том, что НЭП нам не нужен, и мы фактически сорвали реализацию идеи госкапитализма, мы ушли от этого. Резоны были разные: левые — потому что они хотели возвращения к сталинскому социализму, а правые — потому что они были против регулирующей роли государства и хотели сразу перескочить в американский капитализм, шведский капитализм и т.п. Поэтому НЭП им всем был не нужен.

Через двенадцать лет разрухи, когда уполовинили экономику, порушили нравственность в стране, когда вся страна погрязла в коррупции, только пройдя через все эти бедствия и унижения, некоторые теперь снова возвращаются к идее НЭПа.

На днях я вдруг обнаружил, что слово “нэп” стало снова модным. Его употребил даже доктор наук Мау, который, как известно, слывет абсолютным либералом. А вчера я получил журнал “Эксперт”, в котором опубликована большая статья, которая обсуждает проблему НЭПа в сфере инноваций.

Как мы ни пытались убежать от НЭПа, мы все равно вынуждены вернуться к этой идее — в исковерканном, искаженном виде, но другого пути нет. Конечно, теперь развитый капиталистический мир уже начал потихонечку формировать информационно-технологический уклад и переходить от индустриальной к постиндустриальной эре. И с учетом этого мы, конечно, должны строить уже другие “мостки” — не те, которые Ленин имел в виду — в рамках своего “догоняющего развития”.

Я думаю, что жизнь заставит нас сделать это. Иначе мы не выползем из того исторического тупика, в который начали вползать в конце 20-х годов.

Юрий Аксютин

доктор исторических наук

Доклад Хрущева как грех праведного коммуниста

История составления и оглашения разоблачительного доклада Хрущева, несмотря на то что немало было сделано для ее прояснения, все еще малодостоверна. Но появляются на свет божий новые воспоминания, открываются архивные тайны, опубликованы черновые протокольные записи заседаний Президиума ЦК КПСС. Они, а также рассекреченные материалы ХХ съезда, хранящиеся в Российском государственном архиве новейшей истории, заставляют историков изменить многие свои представления.

Первое, от чего приходится отказываться, — от мифа, будто ожесточенные споры из-за того, читать или не читать доклад о культе личности, велись чуть ли не в ходе всего съезда и протекали в комнате отдыха, где в перерывах собирались члены Президиума ЦК.

Авторство этого мифа принадлежит самому Хрущеву. Такого рода утверждение можно обнаружить и в мемуарах Микояна. Теперь нельзя сомневаться в том, что принципиально этот вопрос был решен еще до съезда. В Президиуме ЦК 5 ноября 1955 года обсуждался вопрос о мероприятиях в связи с очередным днем рождения Сталина. Хрущев высказался за то, чтобы эту дату отмечать только в печати и обойтись без собраний в производственных коллективах. С ним не согласились Каганович и Ворошилов.

Хрущева поддержали Булганин и Микоян. Последний при этом сослался на то, что приходится и так устраивать много торжественных заседаний: годовщина Октября, годовщина Конституции. Можно ограничиться присуждением Международной Сталинской премии. Да и то следует подумать, стоит ли. Ведь сталинские — есть, а ленинских — нет. Торжественное собрание в честь Сталина — отрыжка культа личности.

Хрущев недовольно бурчал: “Кадры перебили, военные в том числе”.

Маленков своего мнения не высказал. А Молотова не было: он участвовал в совещании министров иностранных дел “Большой четверки” в Женеве.

В конце концов решили в день рождения Сталина осветить его жизнь и деятельность опубликованием статей в печати и в передачах по радио, приурочив к этой дате присуждение Международной Сталинской премии. И только.

Вопросы, связанные с массовой реабилитацией, Хрущев поднял на заседании Президиума ЦК 31 декабря 55-го года. Судя по протокольной записи, никаких прений не было. Посмотреть все материалы о массовых репрессиях в 37—40-е годы поручили комиссии в составе секретарей ЦК: П.Н. Поспелова (в качестве председателя) и А.Б. Аристова, а также председателя Комиссии партийного контроля Н.М. Шверника и его заместителя П.Т. Комарова. По долгу службы вошли в нее Генеральный прокурор Р.А. Руденко и Председатель КГБ И.А. Серов.

Комиссия принялась энергично выполнять поручение. И по мере того как в Президиум ЦК пошла систематическая информация о собранных ею фактах, все чаще вставал вопрос, что с ними делать. Принятое в конце концов решение доложить об этом съезду Хрущеву далось нелегко.

В субботу 21 января Хрущев выступил в Большом Кремлевском Дворце перед юношами и девушками, отличившимися на Целине.

В понедельник 23 января состоялось открытие очередной сессии Верховного Совета РСФСР. И то и другое мероприятия были довольно рутинными. Как часто в таких случаях бывало, первые лица страны предпочитали коротать время, причем не только в перерывах между заседаниями, но и во время них, в комнате отдыха за сценой. За чашкой чая обсуждали более насущные и злободневные вопросы.

Вот там-то, судя по всему, и разгорелись споры, вызванные предложением Хрущева использовать материалы комиссии Поспелова в Отчетном докладе ЦК съезду. Эти споры сам Хрущев позже в своих воспоминаниях неверно относит к более позднему времени, когда уже шел съезд.

1 февраля на заседании Президиума ЦК из тюрьмы доставили бывшего заместителя начальника следственной части по особым делам НКВД/МГБ Б.В. Родоса. После того, что он рассказал, ни у кого уже не могло оставаться сомнений, что репрессии и пытки — это не результат злой воли плохих чекистов, а заранее спланированное самим Сталиным и им же руководимое истребление неугодных ему людей.

Начались прения. Из протокола:

“Виноваты повыше, — подавал то и дело реплики Хрущев. — Полууголовные элементы привлекались к ведению таких дел. Виноват Сталин”.

“Товарищ Хрущев, хватит ли у нас мужества сказать правду?” — спросил Аристов.

“Лимиты на аресты утверждались им”, — напомнил Поспелов, это подтвердил и Серов.

“Но Сталина как великого руководителя надо признать”, — поспешил оговориться Молотов.

Не преминул съязвить по этому поводу Микоян: “А ты, товарищ Молотов, поддерживал!”.

“Нельзя в такой обстановке решать вопрос, — возмутился Каганович. — Нельзя так ставить. Многое пересмотреть можно, но тридцать лет Сталин стоял во главе”.

Молотов продолжал настаивать на своем: “Нельзя в докладе не сказать, что Сталин — великий продолжатель дела Ленина”.

С ним опять не согласился Микоян: “Возьмите историю. С ума можно сойти”.

“Если верный факт, то разве это коммунизм?! — поддержал его М.З. Сабуров. — За это простить нельзя”.

“Сказать надо партии” — предложил Маленков.

Его поддержал М.Г. Первухин: “Партия обязана сказать, объяснить и на пленуме, и на съезде, знали ли мы. Знали. Но был террор. Тогда не могли что-либо сделать”.

Что партия должна знать правду — согласен был вроде и Ворошилов: “Доля Сталина была? Была. Мерзостей много. Правильно говорится, товарищ Хрущев, не можем пройти. Но надо продумать, чтобы с водой не выплеснуть ребенка. Дело серьезное”.

К нему присоединился Молотов: “Правду надо восстановить. Позорные дела — тоже факт. Но правда и то, что под руководством Сталина победил социализм. Да и неправильности надо соразмерить. Так что вряд ли успеем перед съездом сказать”.

Подводя итоги прениям, в этот день Хрущев сказал: “Сталин — преданный делу социализма. Но всё варварскими способами! Он партию уничтожил. Не марксист он. Всё святое стер, что есть в человеке. Всё своим капризам подчинял”. Однако согласился с мнением Ворошилова и Молотова, что не надо говорить на съезде о терроре, хотя и с немаловажной оговоркой: “Надо наметить линию — отвести Сталину свое место, почистить плакаты, литературу. Взять Маркса — Ленина. Усилить обстрел культа личности”.

В последовавшие за этим дни вопрос об оглашении на съезде данных комиссии Поспелова был решен в положительном смысле. Договоренность об этом была официально оформлена. Но уже на заседании Президиума ЦК 9 февраля после заслушивания очередного сообщения комиссии, в котором говорилось, что за годы массовых репрессий (1935—1940) “было арестовано по обвинению в антисоветской деятельности 1 920 635 человек, из них расстреляно 688 503 человека”.

Хрущев стал убеждать своих коллег в необходимости рассказать все делегатам съезда. И не только о репрессиях, но гораздо шире — о роли Сталина в их развязывании: “Несостоятельность Сталина раскрывается как вождя. Что за вождь, если всех уничтожает? Надо проявить мужество, сказать правду… Если не сказать, то проявим нечестность по отношению к съезду”. Признав, что следует продумать, как это сделать, он предложил поручить Поспелову составить доклад и выступить с ним на заключительном заседании съезда, обратив при этом особое внимание на причины культа личности — концентрацию власти в одних руках, причем “в нечестных руках”.

Развернулась дискуссия. Выступили Молотов, Каганович, Булганин, Ворошилов, Суслов, Микоян, Аристов, Маленков, Сабуров.

Завершая дискуссию, Хрущев констатировал: “Нет расхождений, что съезду надо сказать”. Что же касается выявленных оттенков, то надо их учитывать. К составлению доклада он считал нужным подключить всех секретарей ЦК.

Возник вопрос — кто же сделает такой доклад? Хрущев назвал Поспелова: ведь он председательствовал в комиссии, составил записку, которая и стала предметом обсуждения. Ему стали возражать: по такому важному вопросу должен выступить первый секретарь.

В Москве уже собирались делегаты съезда, а на последний свой пленум съезжались члены и кандидаты в члены ЦК КПСС. И на заседании Президиума ЦК 13 февраля было решено, что доклад о культе личности сделает сам Хрущев.

Открыл пленум, председательствовал и выступил на нем Н.С. Хрущев. Завершая свое выступление, он сказал: “Есть еще один вопрос, о котором здесь нужно сказать. Президиум Центрального Комитета после неоднократного обмена мнениями и изучения обстановки и материалов после смерти товарища Сталина чувствует и считает необходимым поставить на ХХ съезде партии, на закрытом заседании… доклад от ЦК о культе личности. На Президиуме мы условились, что доклад поручается сделать мне, Первому секретарю ЦК. Не будет возражений?” Возражений не последовало.

14 февраля 1956 года в Большом Кремлевском Дворце открылся ХХ съезд Коммунистической партии Советского Союза. В зачитанном Хрущевым Отчетном докладе ЦК, к удивлению некоторых членов Президиума, не оказалось слов о роли Сталина (“под руководством которого партия на протяжении трех десятилетий осуществляла ленинские заветы”). Две недели назад, когда Президиум рассматривал и утверждал отчет, эти слова были, а теперь исчезли. “Началась новая линия — только осуждать Сталина”, — констатировал позже Молотов.

Во втором разделе отчетного доклада, посвященном внутреннему положению, Хрущев затронул вопрос о культе личности. “ЦК, — сказал он, — решительно выступил против чуждого духу марксизма-ленинизма культа личности, который превращает того или иного деятеля в героя-чудотворца и одновременно умаляет роль партии и народных масс... Распространение культа личности принижало роль коллективного руководства в партии и приводило иногда к серьезным упущениям в нашей работе”.

Тем, кто внимательно читал тогда партийную прессу, фразы эти были не в новинку. Однако на сей раз они были произнесены с трибуны съезда, что придавало им дополнительный вес. И хотя имя этой личности названо не было, вряд ли делегаты сомневались, кто подразумевался под “героем-чудотворцем”.

Помимо осуждения культа личности в Отчетном докладе ЦК содержались важные поправки во внешнеполитическую и идеологическую доктрины. Во-первых, было заявлено, что имеется реальная возможность избежать новой мировой войны. Во-вторых, было сказано, что на современном этапе революционный переход к социализму не обязательно связан с гражданской войной и что при определенных условиях коренные политические и экономические преобразования могут проводиться мирным путем. Наконец, сам приход рабочего класса к власти может быть осуществлен без вооруженного насилия, в конституционных рамках, используя парламент. Эти теоретические новшества открывали некоторые дополнительные возможности для борьбы за разрядку международной напряженности. Хотя в недалеком прошлом они были бы заклеймены как откровенный ревизионизм.

В той или иной степени тему культа личности затронули на съезде Суслов, Микоян, Маленков, Игнатьев, бывший в 1951—1953 годах министром государственной безопасности СССР, Куусинен и даже Каганович с Молотовым.

18 февраля Хрущеву представили первый вариант доклада о культе личности, завизированный секретарями ЦК Поспеловым и Аристовым. Взяв его за основу, Хрущев 19 февраля диктует стенографисткам свой вариант и рассылает его членам и кандидатам в члены Президиума ЦК.

22 февраля состоялось еще одно заседание Президиума ЦК. Вообще-то оно не могло считаться правомочным, ибо ЦК, его Президиум и Секретариат с началом работы съезда как бы складывали свои полномочия до новых выборов, а все вопросы, которые могли возникнуть в это время, подлежали решению или самого съезда, или его президиума. Но что было, то было. Не Хрущев вводил подобные порядки. В описи № 10 (протоколы заседаний Президиума ЦК КПСС 19-го созыва) фонда № 3 Российского государственного архива новейшей истории под № 226 значится протокол № 189 заседания Президиума ЦК от 22 февраля 1956 года. Именно на этом заседании, вероятнее всего, и решались окончательно последние вопросы, связанные с предстоящим оглашением доклада о культе личности. И именно на нем, судя по всему, было решено зачитать этот доклад не во время обсуждения кандидатур в новый состав ЦК, а уже после выборов, перед закрытием съезда. Вполне возможно, что тогда же Хрущев сделал еще одну уступку, пообещав не ворошить дел, слушавшихся на открытых судебных процессах 1936—1938 годов. И тогда же было принято решение, о котором Молотов вспоминал на июньском Пленуме ЦК 1957 года: члены Президиума ЦК выступать по этому вопросу не будут.

Шпаргалка для председательствующего на закрытом заседании съезда очень лапидарна: “25 февраля, утро. Председательствует тов. Булганин. Доклад т. Хрущева”. Стенограмма этого заседания тоже довольно краткая и включает в себя вступительное слово Булганина, зачитанный им проект постановления съезда “О культе личности и его последствиях”, а также следующее пояснение: “Имеется в виду, что доклад тов. Хрущева Н.С. и принятое съездом постановление “О культе личности и его последствиях” не публикуются в настоящее время, но эти материалы будут разосланы партийным организациям”.

Стенограмму предваряет текст самого доклада Хрущева “О культе личности и его последствиях”. С достаточной долей вероятности можно считать его первым экземпляром.

Направляя 1 марта 1956 года членам и кандидатам в члены Президиума ЦК отредактированный текст своего доклада, Хрущев сообщал, что, “если не будет замечаний по нему, он будет разослан партийным организациям”. Замечания были. В текст вклеены машинописные вставки на отдельных листочках. Например, в разделе о методах работы НКВД с арестованными появляется фраза: “Вот какие подлые дела творились в то время! (движение в зале)”. Появились и вставки об отношении Сталина к Жукову, об одном приватном разговоре Хрущева с Булганиным: “Вот иной раз ... сидишь у Сталина и не знаешь, куда тебя от него повезут, или домой, или в тюрьму”. Имеются и дополнения, внесенные аккуратным почерком чернилами или карандашом. Так, например, вставлено “прославившее” Хрущева утверждение, что Сталин планировал фронтовые операции по глобусу: “Да, товарищи, возьмет глобус и показывает на нем линию фронта”. Правда, не вся правка носила столь обличительный характер. Имелись вставки и иного плана, прямо скажем, — охранительного. Вот одна из них: “Надо знать меру, не питать врагов, не обнажать пред ними наших язв”. Но подобная оговорка, скорее всего, была уступкой Первого секретаря ЦК его более осторожным и более осмотрительным коллегам, она ни в коем случае не отражала его тогдашних настроений: если бы это было не так, ему пришлось бы вычеркнуть значительную часть своего доклада.

Доклад Хрущева о культе личности и его последствиях, произнесенный на закрытом заседании ХХ съезда КПСС 25 февраля 1956 года, я считаю поворотным событием в истории СССР, хотя и не очень-то склонен расставлять в его оценке плюсы или минусы. Любая революция, если она не является простым политическим переворотом, а носит массовый характер и глубоко переворачивает социально-экономические основы общества, заканчивается контрреволюцией, которую я бы не стал смешивать с реакцией, с возвращением к прошлому.

Да, Хрущев был коммунистом и верил в скорое наступление общества всеобщего благоденствия. Он отнюдь не был миротворцем ни в смысле борьбы с мировым капитализмом, ни в смысле борьбы с противниками нового строя внутри страны. Но он никак не мог взять в толк, зачем вождю понадобилось уничтожать революционную гвардию, и не мог этого ему простить. Мало того, он искренне полагал, что разоблачение сталинских преступлений не только гарантирует от повторения чего-либо подобного в будущем, но и способствует очищению самой системы от всего наносного, от всего, что ему казалось чуждым, противным этой системе. В этом и заключалась его основная ошибка. Система, основанная на насилии и культе вождя, теряет свою динамичность и действенность, лишаясь этих опор. Вот почему Хрущев, сам того не желая, совершил страшный, с точки зрения правоверного коммуниста, грех, сняв первые печати с книги, которую, говоря языком “Откровения”, никто до него не мог ни раскрыть, ни посмотреть в нее. И вот появился “конь бледный с всадником, имя коему “Смерть”, и возопили души убиенных громким голосом: “Доколе, владыка святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?”. Этот вопль свидетельствовал о кризисе веры в справедливость и о расколе прежде монолитного единства.

Виктор Шейнис

доктор экономических наук, главный научный сотрудник ИМЭМО РАН

Десталинизация: акт первый

ХХ съезд был и остается важнейшим событием отечественной истории. Содержательно и даже хронологически он делит ее советско-большевистскую эпоху пополам.

Из почти трех десятков съездов партии, единовластно распоряжавшейся страной три четверти века, этот съезд выделился не жаркими дискуссиями, как это было на первых съездах, и не чуть по-новому расставленными акцентами в некоторых выступлениях среди скучно-торжественного словоговорения, занявшего почти две недели. Главным был доклад Хрущева на закрытом заседании 25 февраля 1956 года, когда все постановления уже были приняты и центральные органы партии избраны.

Доклад Хрущева, скомпонованный из материалов, которые готовили разные люди, “надиктовок” и импровизаций уже на трибуне самого оратора, — не только повествование о Сталине, отличавшееся небывалой до того степенью откровенности, но и документ своего времени. Вчитываясь в позабытый, хотя и ставший после публикации 1989 года легкодоступным текст, теперь можно по достоинству оценить, чем был этот доклад с его прорывами, разоблачениями, истолкованиями и умолчаниями и на какие рубежи вывел нашу страну самый “оттепельный” 1956 год.

Политическим и эмоциональным ядром хрущевского доклада был рассказ о терроре. Приводилось множество леденящих кровь фактов о лживых обвинениях, пытках, бессудных казнях. Именно этим доклад восприняли и запомнили. Из сказанного нетрудно было сделать вывод (хотя он и не был сформулирован), что террор приобрел такие масштабы, а машина физических и моральных истязаний невинных людей была отлажена до такого совершенства, которые и присниться не могли ни царской охранке, ни диктаторским режимам в других странах. С высокой трибуны партийное руководство обещало: никогда более! И это было главным, с чем вошел в историю ХХ съезд. Как бы впоследствии ни оступался в сталинизм сам Хрущев, на съезде была задекларирована нечетко очерченная граница произволу, перейти которую никто уже не решился.

Хрущев включил в свой доклад некоторые факты о деяниях Сталина во время войны и в послевоенные годы. Хотя в этой части изложение страдало некоторыми перехлестами, легенде о великом полководце и искусном дипломате был нанесен тяжелый удар. Однако и на этом направлении расчет с прошлым был остановлен на полпути. Не было сказано ни слова о провале предвоенной внешней политики Сталина, о фактическом соучастии СССР в начале Второй мировой войны на стороне Гитлера, о секретных протоколах по территориальному разделу в Восточной Европе, которые удалось извлечь из потаенных архивов лишь полвека спустя, о позорной войне с Финляндией, о Катыни и многом другом. А главное — был обойден вопрос о цене победы. Вне критики, естественно, остались цели и средства послевоенной советской политики в Восточной Европе. Этот нарыв, однако, прорвется в самые ближайшие месяцы и остановит нетвердые шаги на пути десталинизации.

Критике была подвергнута и национальная политика Сталина. Реабилитация репрессированных народов имела ничуть не меньшее значение и последствия, чем восстановление в правах политзаключенных. Сотням тысяч людей были возвращены гражданские права (хотя не всем и не полностью). Но смягчение режима для “спецпоселенцев” осуществлялось дозированно, и возврат в родные места был разрешен не всем. Упомянуто было “дело врачей”, но в его изложении был обойден главный компонент — политика государственного антисемитизма, в которой это провокационное дело стало лишь кульминационной точкой.

Самым больным для Хрущева и его коллег по президиуму был вопрос об ответственности членов высшего руководства. Понимая, что уйти от разговора об этом не удастся, Хрущев сам поставил этот вопрос. Его ответ выглядел следующим образом. Первое: Сталину верили, с ним были связаны наши победы. Второе: мы многого не знали (пройдет пять лет, и на XXII съезде будет рассказано о расстрельных списках, визировавшихся членами Политбюро — разумеется, теми из них, кто к тому времени окажется в опале). Третье: все вопросы Сталин решал сам, произвольно и выборочно привлекая или отстраняя членов Политбюро. Четвертое: все мы жили под угрозой ареста, и проживи Сталин еще несколько месяцев, кое-кого из нас в этом зале не было бы.

Беспомощность этих плохо согласованных друг с другом объяснений бросается в глаза. Что, однако, из них непреложно вытекало: никакого Политбюро как органа, реально возглавлявшего партию и государство, не существовало.

Таков был этот противоречивый, обошедший немало острых углов, но, вероятно, содержавший максимум того, что можно было сказать при существовавшем раскладе сил в партийном руководстве, и для своего времени несомненно выдающийся доклад.

Историческое значение ХХ съезда и того, что произошло сразу после него, едва ли можно переоценить. Резкое ускорение приобрел процесс освобождений и реабилитаций. Сотни тысяч людей вышли на свободу, миллионам было возвращено доброе имя. Если бы процесс этот, начатый еще до съезда, шел, как настаивали оппоненты Хрущева, дозированно, не был заявлен громогласно, его влияние на нравственное оздоровление общества было бы куда меньше. Как сказала в марте 1956 года Анна Ахматова, “Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили. Началась новая эпоха”. Заслуга Хрущева в том, что этот обмен взглядами не прошел потаенно.

Намного большее значение, чем собственно оглашение доклада на съезде, приобрел следующий шаг. Выступая перед делегатами, Хрущев заявил, что все сказанное должно остаться секретом партии: нельзя обнажать ее язвы перед врагами. Но уже 5 марта на брошюре, содержавшей текст доклада и рассылаемой в райкомы партии, гриф “совершенно секретно” был заменен другим: “не для печати”. Было рекомендовано ознакомить с докладом коммунистов (свыше 6 млн. чел.), комсомольцев (еще 18 млн.), а также “беспартийный актив рабочих, служащих и колхозников” (т.е. практически всех, кто хотел и мог прийти на собрание, где зачитывался доклад). В результате сообщенная делегатам съезда информация стала достоянием всей страны и крупнейшим событием ее общественно-политической жизни середины ХХ века. Процесс пошел и дальше. Текст доклада Хрущева был роздан руководителям “братских партий” и там размножен. В зарубежной печати информация о “секретном” докладе появилась уже в марте, а его полный текст — в июне 1956 года.

Дважды в ХХ веке перед страной как будто бы открывалась возможность вырваться из исторически накатанной колеи и встать на путь демократического, европейского развития. Первая, очень нерешительная, плохо осознаваемая попытка мирного демонтажа тоталитарной системы была обозначена на ХХ съезде. Вторая, продвинувшая общество неизмеримо дальше, сломавшая самую злую и продолжительную диктатуру ХХ века — в годы перестройки.

Хрущев был если не единственной, то безусловно главной моторной силой начавшихся перемен. Многое узнав и поняв в последние годы жизни Сталина и в особенности после его смерти, он оказался смелее и решительнее более образованных коллег в преодолении параноидальных проявлений сталинского режима.

Разумеется, Хрущев не осознавал масштаба и содержания вырисовывавшихся перед страной проблем, как не предвидел результатов своих действий. На первые признаки пробуждения общества он стал отвечать по-сталински, хотя и без сталинской свирепости. Многое в начавшееся “подмораживание” вносили и его коллеги по президиуму, и огромный партийно-государственный аппарат, сохранявший дух уходящей эпохи. Уже в апреле 1956 года палица партийных репрессий обрушилась на головы тех, кто стал задавать вопросы, которые сознательно и бессознательно были обойдены в знаменитом докладе, а в конце года возобновились политические аресты. На события в ближайшей периферии он тоже реагировал по-сталински: в Польше — грубыми угрозами, в Венгрии — интервенцией. Весь хрущевский период только в свете последующего этапа представляется оттепелью. Более пристальный взгляд позволяет увидеть, как кратковременные оттепели сменялись морозами, и вся государственная политика варьировалась в ритме: вперед-стоп-назад.

Полной реставрации сталинского режима не произошло. Сталинская машина подавления и террора была не демонтирована, а лишь отведена на запасной путь. Еще при Хрущеве и в особенности после его смещения не раз возникало искушение запустить ее вновь — на том настаивали влиятельные лица в высшем политическом руководстве. И в том, что это не было сделано и преследование теперь уже не мнимых, а, как правило, действительных противников режима осуществлялось выборочно, более тонкими (хотя подчас не менее изуверскими) средствами, немалая роль принадлежит разоблачениям, прозвучавшим на съезде, а затем на сотнях тысяч “читок доклада”. После всего этого вернуть время, когда органы государства в массовом масштабе истребляли граждан, оказалось невозможно.

Если не оправданием, то некоторым объяснением скованности Хрущева на пути десталинизации могут служить не только его личные качества, благоприобретенные в школе партийного воспитания и счастливо складывавшейся карьеры. К движению по этому пути была абсолютно не готова партия — прежде всего властвующая и задающая каноны поведения ее часть. Более того, когда зашатались привычные устои, политика Хрущева вообще, ХХ съезд в особенности в представлениях этих людей стали выглядеть источником всех бед и напастей. Раздражение, а затем и ненависть к “волюнтаристу” шли рука об руку с реанимацией сталинского мифа.

Наконец, общество. При Хрущеве оно было незрелым, далеко не преодолевшим наследия самой зверской фазы сталинизма — страха, нерассуждающей веры, деморализации, пассивности. Шок от прозвучавших разоблачений был сильным, но кратковременным. Хрущев и его преемники вскоре убедились, что управляемость общества можно сохранять, соблюдая его информационную изоляцию и прибегая лишь к выборочным и ограниченным репрессиям.

Но в обществе, хотя и медленно, формировались и конструктивные силы. Оценив поступившие после 1985 года сигналы сверху, они заявили о себе как самостоятельном факторе преобразований. Под их давлением или при их участии развитие зашло так далеко, как невозможно было и помыслить в 50—60-х годах. Обрушилась идеократическая модель “партия — государство”. В России чуть позднее была принята Конституция, не лишенная серьезных дефектов, но все же зафиксировавшая права и свободы человека и гражданина на уровне передовых демократических стандартов, идеологический плюрализм, многопартийность, федерализм и разделение властей. Стал формироваться рынок, основанный на автономии хозяйствующих субъектов. Возникли независимые от государства СМИ, общественные организации. Казалось, переход на демократический путь развития стал необратим.

Можно только поражаться тому, как круто и быстро вслед за тем развернулась реставрация авторитарного строя в России и большинстве бывших республик СССР. Многие достижения перестроечных и первых постперестроечных лет оказались утрачены, демократическое законодательство подправлено или обращено в фикцию, на месте парламента, суда, общественных институтов возникли муляжи, а бизнес и главные СМИ поставлены под контроль государства. Под флагом борьбы с сепаратизмом вытесняется так и не вставший на ноги российский федерализм.

Итак, две попытки выхода за пределы исторического стереотипа существования нашего общества в ХХ веке не удались. В первом случае — воля и действия реформаторов оказались ограниченными, а общество не сумело выдвинуть силы, способные перехватить инициативу и власть. Во втором — такие силы возникли, но их способ реформирования экономики и общества оказался во многом деструктивным. Так был не только перекрыт путь дальнейшим демократическим преобразованиям, но и многое из того, что как будто бы уже вошло в жизнь, оказалось обратимым, а власть плавно и даже без сильных потрясений перешла к силам реставрации.

Борис Дубин

социолог, публицист. Левада-Центр

Образ ХХ съезда в общественном сознании

Я социолог, и моя тема — не сам съезд, а его значение, место, образ, роль в общественном сознании — российском, постсоветском, включая нынешний день. Поэтому хронологические рамки — это примерно последние двадцать лет, с 1988 года, когда наш Левада-Центр — тогдашний ВЦИОМ — начал проводить регулярные замеры общественного мнения.

До того как я перейду к некоторым полученным нами данным, хочу отметить одну смысловую точку: двойственность ситуации вокруг съезда, двойственность шагов самого Хрущева и людей, которые были с ним связаны, которые вместе с ним решились на перемены в системе. Все рассказы о съезде и его последствиях развиваются по модели — с одной стороны и с другой стороны. С одной стороны — то-то и так-то, но с другой стороны — что-то другое. Я хотел бы зафиксировать этот момент, социологически он чрезвычайно важен, и в моем сообщении — один из основных.

Я думаю, что здесь мы имеем дело с очень характерной социально-политической ситуацией, когда борьба фракций внутри правящей верхушки при отсутствии в стране, в обществе самостоятельных политических движений, сил, институтов не может дать окончательного результата, привести к определенному выбору. Не удается сделать решающий шаг. Намеренно усиливая ситуацию, я бы сказал, что не удается ни по-настоящему завершить, ни по-настоящему начать. Такая ситуация (“уже не, но еще не”) становится в некотором смысле модельной. Это синдром советской и постсоветской политической жизни. Я к нему еще вернусь.

В этом смысле для меня, как для социолога исторического, социолога российской жизни, съезд — это симптом и символ возможного поворота к другому пути страны. К “другому”, но не “особому”. Сильно упрощая ситуацию, я сказал бы, что в этом смысле можно построить обобщенную политическую историю, историю политической культуры в России второй половины ХХ века и начала ХХI века как систему, которая колеблется между идеей общего пути и особого пути России. Если ограничиться последним годом, то я бы сказал, что он прошел для России между двумя символическими событиями — празднованием 60-летия Победы и пятидесятилетней годовщиной ХХ съезда. Первый юбилей — общенародный или почти общенародный, но по тому, как он на этот раз праздновался, можно сказать, что власть и народ здесь символически имитировали возвращение к “особому”, то есть советскому пути. Вторая дата — в большей мере интеллигентская либо, еще у??же, шестидесятническая, и ее празднование сейчас как будто бы отсылает к возможностям (весьма, отвечу, невеликим, сравнивая масштаб этого праздника) некоего другого, общего пути для страны. Опять-таки как видим, система, ее деятели, ее лидеры, массы людей оказываются не в состоянии сделать окончательный выбор.

Чтобы понять, что я имею в виду под словом “окончательный”, укажу просто на один исторический прецедент. После 1945 года в Германии стали невозможны слова об “особом пути”. Этот период для Германии закончился, и, кажется, навсегда, настолько тяжелую цену пришлось за этот отказ заплатить. К сожалению, в России такой степени окончательности процесса не удалось достигнуть ни тогда, ни, как мы убеждаемся, сегодня.

Теперь к данным. Именно потому, что съезд — это симптом, символ, образ иного возможного пути для страны, он и становится значимым в ситуации поворотов, когда вновь возникают разные точки зрения на будущее.

Вот замер 1989 года. Тогда к самым значительным событиям ХХ века причислили съезд десять процентов опрошенных взрослых людей в России. Почему это стало возможно? Важна смысловая констелляция, в которую образ съезда тогда входил. Что с ним было связано? Приблизительно каждый третий тогда (тридцать процентов опрошенных) относил к самым значительным событиям ХХ века сталинские репрессии тридцатых годов. Каждый четвертый считал самым значительным событием века перестройку. То есть в образ съезда тогда входило отталкивание от античеловеческого сталинского режима и надежды первой перестроечной поры на другой, гуманистический строй жизни.

И вот прошло десять лет. По замеру 1999 года к самым значительным событиям ХХ съезд отнесли меньше четырех процентов россиян, репрессии — как важнейшее событие — одиннадцать процентов, перестройку — шестнадцать процентов.

Иначе говоря, в начале наших замеров в 1988—1989 годах мы имеем примерно такую композицию оценок: максимум положительных — Запада, минимум высоких — “особого” советского пути. Напротив, скорее, тогда была склонность к символическому самоуничижению: “СССР — черная дыра”, “наш опыт никому не нужен, кроме тараканов” и т.п. Это из писем, которые нам присылали вместе с заполненными анкетами.

Итак, в начале — отказ от мифологии и риторики особого пути, пробужденная память о репрессиях, угрожавших каждому человеку и всему социальному целому, негативная оценка советского и негативная оценка фигуры Сталина. Через десять лет композиция перевернулась. Противостоящий общему пути (я несколько слов потом скажу о том, что значит здесь слово “общий”) — это теперь вновь особый путь России.

Говоря совсем коротко, чтобы не входить в длинные идеологические дискуссии, за довольно пустой фикцией особого пути, которую никто — ни массы, ни элиты — не в силах конкретизировать, есть, пожалуй, только один остаточный смысл: это путь великодержавный, имперский, причем в условиях, когда “империи” больше нет и возвращение к ней (большинство россиян это сегодня признает) невозможно. Невозможно, но, тем не менее, безальтернативным образом единого “мы” в коллективном сознании остается великодержавный, и обозначен он фигурой Сталина. Других представлений об обществе, власти, человеке в его отношении к себе, к другим и к власти большинство россиян не знает. И не только не знает, но и отстраняется от такого возможного знания, иначе пришлось бы слишком многое менять и самим меняться, а этого сегодня люди в массе своей не хотят. И Россия снова колеблется между имперским особым путем и общим, на который она так и не может выйти окончательно.

Если в 1989 году Сталина причисляли к самым выдающимся людям всех времен и народов двенадцать процентов опрошенных, то в 1999 году — тридцать пять процентов. В 2000 году Сталина назвали самым выдающимся политиком среди всех возглавлявших страну в ХХ веке каждый пятый из опрошенных. А Хрущева в этом контексте назвали три процента.

В 2001 году сорок процентов указали, что относятся к Сталину с положительными чувствами, симпатией, уважением, сорок три процента — с отрицательными. А еще в 1994 году соотношение, напомню, было такое: каждый четвертый относился скорее с положительными чувствами, порядка половины, то есть вдвое больше, — с отрицательными.

А вот уже данные 2003—2004 годов. Такой вопрос: если бы Сталин был сегодня жив и избирался на пост президента страны, вы бы за него проголосовали? 26—27 процентов проголосовали бы.

Вопрос 2003 года: какую роль сыграл Сталин в жизни нашей страны? В целом положительную роль отметили 53 процента россиян.

Почему я сосредоточился именно на фигуре Сталина, можно, я думаю, не объяснять. Мы говорим о ХХ съезде, а значит — о возможности другого, не особого пути России. Особый путь — это сталинский путь. Это то, что попытались построить в стране за первую половину ХХ века.

Вопросы, которые остались после смерти Сталина и после ХХ съезда и которые Юрий Левада назвал в статье конца восьмидесятых “сталинскими альтернативами”, для России в целом, для разных ее социальных групп, для политической сферы оказались нерешенными. Они даже не поставлены и все больше вытесняются из общественного поля. Какие это вопросы? Может ли страна быть открытой миру — не только через нефтяную трубу, как оно было при Брежневе или складывается сегодня, а как политическое целое, как социальное целое? Может ли страна жить в мире, положив конец бессменным в ХХ веке гражданским войнам и, в том числе, двенадцатилетней бессмысленной и братоубийственной чеченской войне, — жить не чрезвычайной, а стабильной, предсказуемой, нормальной жизнью? Может ли страна идти не по особому пути, а по общему? Под “общим” я вовсе не имею в виду (это я хочу подчеркнуть) такой, как у всех или у кого-то другого. Общий — это значит ориентированный на множество разных других и учитывающий их. Дефицит в сегодняшней, как и во вчерашней России, — это нехватка активных и самостоятельных социальных множеств. Именно поэтому не создается устойчивых политических, социальных, экономических институтов, с которыми могла бы взаимодействовать власть, если она задумает осуществлять реформы (возьмем действия Хрущева, Горбачева, раннего Ельцина), более или менее решительно выходить за пределы политического поля. В частности, приходится обращаться к социально-неопределенному, аморфному и во многом зависимому от власти слою интеллигенции. Или к народу, а популизм, среди прочего, может способствовать просачиванию на “верх” настроений и стереотипов массы. И в сегодняшней российской власти по официальной риторике нынешнего дня видно, что многое здесь подтянуто из самых низов.

В этом смысле я бы теперь по-другому сформулировал пункт об общем пути. Если хотите, вопрос стоит об универсальном человеке. Не таком, как “у других” или “как везде”, но и не такому, как “только у нас”. О человеке, который позитивно ориентирован на многих других, считая их важными для себя и соотнося свои шаги с их интересами, пониманием и ответными действиями. Универсальному человеку в России всегда противостоит, говоря словами Андрея Платонова, “государственный житель”. В этом смысле выбор, который был сделан на съезде в 1956 году, выбор 1985 года, выбор, который сделала Россия в 1995—1996 годах, — это был выбор между государственным жителем и универсальным человеком.

Государственный житель — это человек атомизированной массы, временной, слепленной давлением или приказом сверху. Это не человек коллективный — никакого такого коллективизма особого в России не было, а было ощущение того, что только в массе можно спастись, ускользнуть, “сачкануть”. Только в массе можно скрыться так, что тебя не заметят. В этом смысле поведение массы заведомо пассивно, оно производно – реактивно и пассивно.

К чему в результате всего перечисленного мы пришли сегодня? По-прежнему композиция власти и композиция политической риторики, которая транслируется через первый и второй каналы огосударствленного телевидения, а именно они сегодня воссоздают образ мира для массы российского населения, — это все та же композиция. “Мы” — особые, “они” — чужие, и “он”, который над нами и ними, символизирует даже не власть. Россияне же не видят в нынешнем президенте выбранного на определенных условиях и на определенный срок человека, осуществляющего реальную инструментальную политическую власть. Наши опрашиваемые видят в нем острастку и управу для любой власти. “Вот приедет барин — барин нас рассудит”. В этом смысле президент — сверхфигура. Но ведь со сверхфигурой не имеют реального дела, на нее можно только смотреть.

Поэтому отношение к президенту, я бы сказал, телевизионное. И это телевизионное отношение — как бы я смотрю, и в то же время я не там — становится в некотором смысле образом существования и самопонимания человека в сегодняшней России.

Возвращение — по крайней мере, в целом ряде политических заявлений и самого президента, и близких к нему людей — на особый путь, на путь изоляции свидетельствует о трех кризисах, которые страна прошла на протяжении 90-х годов, ни один из которых не был по-настоящему опознан, назван, проанализирован так, что можно было бы сделать какие-то шаги по их преодолению. Это кризис идентичности: по-прежнему непонятно, кто мы. Непонятно, если “нам” не противопоставят каких-то “чужаков”, и такими чужаками сегодня становятся все (кроме разве что воображаемой Белоруссии, которую люди тоже по телеэкранам представляют). Это кризис партнерства: с кем мы, во имя чего, на какое время, на каких основаниях?

И третий кризис — кризис альтернативы: можно ли по-другому? Все это вместе образует коллапс развития, который становится все более очевидным, когда уже самые бесправные, самые огосударствленные люди, как было в январе-феврале прошлого года, стали массово выходить на улицы.

Последний вопрос. Для такой системы, которую я здесь описал (понятно, что не я один ее так описываю), критическими точками становятся моменты перехода власти. Кроме всего прочего, советское общество не пришло к такой степени нормализации политической и общественной жизни, чтобы власть была передана нормальным путем от одного к другому: ее или захватывали, или получали после смерти правителя. Поэтому приближение такой критической точки всегда приводит в крайнее возбуждение саму власть и прилегающие к ней продвинутые группы, официальные и официозные средства массовой информации.

Подобная модель принципиально неустойчива. Она как бы устойчива в своей постоянной неустойчивости. В этом смысле, на каждом переходе власти, в каждой критической точке возможен как срыв и частичное “возвращение” к старому, к исходному образцу, так и шаг к выходу из заколдованного круга. Предсказать, что именно произойдет, каждый раз невозможно — еще и поэтому так возрастает роль отдельного лица, принимающего решение.

Когда этот выбор на какое-то время делается, контрмодель как бы переходит в спорадическое состояние до следующего возможного перелома, до нового возвращения. Я имею в виду, что всякий раз на развилке между “особым” и “общим” путем возвращается весь перечень вопросов, о которых шла речь выше. Страна опять оказывается перед полным списком тех же проблем, поставленных, но не решенных и ХХ съездом, и после него.

Мариэтта Чудакова

член Европейской академии, историк русской литературы ХХ века

Это был личный выбор Хрущева

1956 год, пошедший под знаком февральского доклада Хрущева, резко изменил общественную ситуацию. Но основа этих изменений была простой, почти элементарной. Они почувствовались раньше — сразу после смерти Сталина через две-три недели в воздухе было нечто другое. Хорошо помню это ощущение, это мои школьные годы. Три года спустя впечатление быстро идущих изменений самой атмосферы подтвердилось — когда нам, студентам, читали доклад Хрущева. После слов секретаря партбюро филологического факультета: “Сейчас будет оглашен документ ЦК КПСС. Обсуждению не подлежит!” — по всей битком набитой Коммунистической аудитории в университетском аудиторном корпусе на Моховой прошел недовольный шумок — “у-у-у!” До марта 1953-го подобное объявление, несомненно, было бы выслушано в гробовом молчании. Вот это и был знак изменений.

А подоплека их была простая: исчез пистолет у виска. Последствия же — огромны, потому что, как говорит один из персонажей в пьесе моего любимого писателя Михаила Михайловича Зощенко, “Высшую меру я, действительно, с трудом переношу. Остальное как-нибудь с Божьей помощью”. Остальное человек и впрямь перенести может; в сущности, даже и высшую меру — по-настоящему непереносима была, надо думать, угроза для детей и близких.

Отмену этой главнейшей угрозы советские люди сначала почувствовали в двух знаковых событиях: освобождение “врачей-убийц” и арест Берии, — затем хрущевский доклад это полностью подтвердил. И вслед за тем развязались возможности личных действий.

Эта роль как таковая в России ХХ века, на мой взгляд, резко изменилась вообще в первые же годы советской власти — стала гораздо выше и значимей, чем до этого в истории разных стран.

Но смерть Сталина и доклад Хрущева на ХХ съезде дали возможность проявляться с гораздо более полной силой свойствам личности. И первой проявилась свобода выбора, свобода воли — то, что нам дано с рождения, но дулом пистолета у виска или на затылке парализуется. Не обязательно быть христианкой для того, чтобы быть уверенной, что свобода воли дана нам изначально, хотя это один из христианских постулатов.

Эта свобода проявилась прежде всего в самом поступке Хрущева. Совершенно ясно по всем документам, что, как бы он ни колебался, — это все-таки был его личный выбор, поскольку в тогдашнем Президиуме ЦК КПСС (суеверно заменившем название сталинского Политбюро), готовившем съезд, были по этому поводу разные и по большей части иные, чем у него, мнения. И точно так же — всегда настаиваю на этом, возражая огромному количеству детерминистов, появившихся у нас за последние полтора десятилетия, и все увеличивающемуся, — начало перестройки было личным выбором Михаила Сергеевича Горбачева, как бы ни говорили про нефть, которая подешевела, про то, что все и так прогнило и что, мол, это и вызвало перестройку — независимо от чьей-то личной воли. Мы достаточно ясно понимали, что все прогнило. Но прекрасным образом могло гнить еще десять—пятнадцать лет, а Горбачев оставался бы все эти годы генеральным секретарем с безграничной властью, каким были до него другие. И повести себя совсем по-другому — это был личный выбор человека, который вырос и воспитывался именно в то время, под знаком этих новых явлений 1956 года, у которого в послехрущевской советской жизни возник рвотный рефлекс против насилия.

Было несколько закономерностей, управлявших взаимоотношениями литературы с ослабленной тоталитарной властью, а именно такой была советская власть с марта 1956 года.

Первую из них можно описать так: далеко не всегда литературные изменения параллельны политическим и даже социальным. Но тектонический толчок, которым стала смерть Сталина, породившая “оттепель”, создал реальную возможность выхода внутренних процессов на поверхность печатной жизни литературы.

Вторая — политическая жизнь в тоталитарном обществе, снимая ряд ограничений и условий, не предлагает литературе те или иные варианты, не конкретизирует открывшиеся возможности, а лишь снимает запреты — даже не оглашая при этом, что именно она снимает. Власть не объявляет — теперь можно писать об этом и так, а не этак. Процесс был иным — только на своем опыте, напором нового качества могла проверить литература, что по-прежнему нельзя, а с чем можно прорваться.

И третья — тоталитарная политика виляет, литература же вовсе не следует ей в этом вилянии. Тектонический толчок преобразуется в литературе в свои, последовательно (в отличие от “генеральной линии партии”) идущие процессы, она, получив этот “первоначальный толчок”, уже продолжает свой собственный путь.

Почти сразу после ХХ съезда начались — и, разумеется, продолжались, — попятные ходы в политике. Именно потому, что власть не могла сама предложить ничего конкретного, но хорошо чувствовала номенклатурным инстинктом, чего делать нельзя, она все время совершала множество ходов и действий, не различимых “невооруженным глазом”. Необходимо понять, как велика была роль в этой ситуации самых разных литераторов, публицистов, гуманитариев, технарей. Этот период по сложности бесконечно превосходит сталинскую эпоху, а потому весьма труден для изучения. Именно с эпохи оттепели началось, например, то новое лицемерие, плоды которого отравили отечественную жизнь на полвека и заново продолжают отравлять сегодня.

Игорь Виноградов

главный редактор журнала “Континент”

Сталин — идейный тиран

Я позволю себе высказать свою точку зрения по трем вопросам, связанным с эпохой ХХ съезда КПСС.

Во-первых, пора наконец разобраться с весьма распространенной ныне оценкой культуры 60-х годов, согласно которой она заслуживает больше минусов, чем плюсов. Это — как считать. И, на мой взгляд, общий баланс здесь все-таки таков, что просто обязывает нас отнести 60-е годы к эпохам, позволяющим как раз много отчетливее видеть границы истинности многих привычных историософских формул, чаще всего толкуемых нами слишком прямолинейно, а потому превратно. Например, — границы той знаменитой гегелевской формулы, которая гласит: “Сова Минервы вылетает в сумерки”. У нас в годы так называемого застоя было очень модно развивать эту тему, и небезызвестный Вадим Кожинов написал даже в связи с этим специальную статью, где (в пику “оттепельным” временам) доказывал, что именно времена реакции как раз и способствуют расцвету культуры. Нелепо было бы отрицать, что есть немало исторических примеров, которые как бы подтверждают такую точку зрения. Но не дают никаких оснований для ее абсолютизации. Хотя бы уже потому, что не надо забывать: сумерки наступают всегда вслед за днем. И если день был пустой, в сумерках, его сменяющих, сове Минервы делать, как правило, нечего. Без 60-х годов ХIХ века не было бы ни Толстого, ни Тургенева, ни Достоевского, которые, кстати, и сами прошли через горнило той эпохи. И точно так же без наших 60-х годов не было бы ни наших 70-х, ни наших 80-х с их действительно немалыми взлетами и в мысли, и в искусстве. На мой взгляд, эпоха нашей Оттепели лишний раз подтверждает тот факт, что первоначальный толчок всякому действительно большому движению в культуре всегда дается каким-то крутым поворотом истории, знаменующим переход к новым формам исторического существования человеческого общества, открывающим более широкий и свободный простор его развитию. Это ситуация, когда в жизни той или иной страны или эпохи возникает новая исторически масштабная духовная, социальная, политическая, культурная проблематика, требующая своего разрешения. И вот тогда-то, именно в этот период начинающегося нового исторического дня, дающего надежду на обновление, и возникают первые ростки той новой культуры, которая может потом развиваться уже и в сумерках — и даже именно в сумерках приносить и наиболее ценные, и самые зрелые свои плоды.

Посмотрите с этой позиции на нашу литературу второй половины прошлого века. Какие имена — как наиболее яркие и показательные для этого периода — вы прежде всего назовете? Наверное, Солженицына, Искандера, Трифонова, Битова, Аксенова, Бродского, — не так ли? А ведь это все писатели, именно в 60-е годы начинавшие, тогда формировавшиеся и тогда же впервые и обнаружившие свой писательский масштаб. А теперь поставьте рядом хоть кого-нибудь из нынешних, действительно равного им по значимости и крупности своего творчества. Да, за последние двадцать лет у нас немало появилось новых писательских имен, и даже очень громких. Но все-таки не такого масштаба — с этим вряд можно поспорить. Значит, не только в сумерки, но и на заре, и даже пусть при свете не очень еще приветливого, все более затягиваемого мрачными тучами дня, когда появляются тем не менее какие-то новые и достаточно значительные возможности для развития культуры, возможен ее расцвет.

Правда, многие не согласятся, возможно, с тем, что тот же Бродский или даже Солженицын — шестидесятники. Но здесь я подхожу ко второй своей теме, на которой тоже хотел бы коротко остановиться.

Мы слышали сетования по поводу того, в какой отрицательный ярлык превратилось понятие шестидесятничества благодаря усилиям тех, кто позиционирует себя по отношению к этой эпохе в качестве представителей новых поколений, шестидесятникам оппонирующих. Но это очень понятная и очень банальная вещь. Этот закон психологической антитезы сформулировал в свое время отнюдь не такой уж плохой мыслитель-марксист как Георгий Валентинович Плеханов. В своих “Письмах без адреса” и в других работах по истории искусства он блистательно продемонстрировал, насколько закономерно, почти неизбежно возникает такое психологическое противодействие своим предшественникам у каждого следующего поколения, претендующего сказать какое-то новое слово. Но поскольку мы находимся в области культуры, где никакое плодотворное новаторство просто невозможно иначе, чем на почве преемственности, не стоит придавать слишком уж большое значение такого рода массовым, я сказал бы даже — в известном смысле стадным явлениям и реакциям. Куда важнее попытаться понять саму природу обсуждаемого явления, обращаясь к целостному анализу его реального генезиса, а не отталкиваясь от привычных, пусть даже и массовых представлений о нем, продуцируемых той или иной оппонентной ему средой.

И вот если следовать этому принципу, то, мне кажется, вряд ли все-таки можно считать оправданной уже и саму ту акцентированную политизацию понятия “шестидесятничества”, опираясь на которую оппонирующие шестидесятникам поколения и пытаются с ними спорить: шестидесятники — это де именно и только те, кто веровал в социализм — хоть и с человеческим лицом, но все-таки в социализм. А я думаю, что шестидесятничеством правильнее называть все то очень широкое духовное явление в истории нашей страны, которое возникло тогда, когда страна оказалась перед необходимостью кардинальных реформ в самом своем устройстве, когда потребовалось переосмысление истории, когда люди встали перед целым рядом сложнейших социальных, политических, нравственных, культурных проблем и вопросов, связанных с дальнейшим существованием страны и потребовавших от них ответа. И люди пытались найти эти ответы, и ответы эти были очень разные. Одни действительно искали их в реформировании социализма, но другие видели выход из кризиса эпохи в иных социально-политических решениях, вплоть до возвращения к монархии, третьи вообще склонялись к общественному скепсису, перенося свои упования на нравственное самостояние личности, четвертые — уже тогда — осознавали всю важность религиозного возрождения. Но все это были люди одного и того же поколения, отвечавшие на одни и те же вопросы, поставленные эпохой, — Аксенов и Аверинцев, Егор Яковлев и отец Александр Мень, Кожинов и Трифонов, Бродский и Распутин. Все они — в широком и более, на мой взгляд, правильном смысле слова — были именно шестидесятниками, все они вышли из этой эпохи, хотя впоследствии и развивались по-разному. В широкой среде этого шестидесятничества было, разумеется, очень много и тех, чье миросозерцание вполне может быть уложено в рамки идеологии “социализма с человеческим лицом”. Но характерно, что и здесь акцент был не столько на “социализме”, сколько на “человеческом лице” — социализм для большинства шестидесятников был прежде всего той реальной данностью, в которой жило поколение, которую предстояло реформировать и которая многим казалась вполне пригодной к реформированию. А вот то новое слово, которое шестидесятники, принадлежавшие к этой достаточно широкой группе, объединенной некоей общей социалистической ориентацией, действительно принесли с собою, — это именно идея реформирования страны в сторону большей ее человечности. И вот этот пафос человечности, эта жажда сделать страну более свободной, более открытой, более пригодной для человеческой жизни как раз и есть то самое главное общее, что роднит уже действительно всех шестидесятников — независимо от того, как веровали и веровали ли они вообще в социализм. Поэтому, когда говорят, что шестидесятники проиграли свою историческую игру, то это может относиться только к тем из них, кто действительно держался всеми силами именно за социализм, — такие тоже были. И они действительно во времена перестройки проиграли свою политическую игру, не успев понять, что социализма с человеческим лицом вообще быть не может. Но разве проиграли свою жизненную игру, начатую в 60-е годы, Солженицын и Бродский, Искандер и Трифонов, Мень и Астафьев — как и десятки других выдающихся представителей нашей культуры, вышедших из Оттепели?!

И третье. Для того чтобы научиться правильно разбираться во всех подобного рода явлениях, нам нужно, мне кажется, решительно отказаться и от такой малоперспективной исторической методологии как привычка оценивать то или иное явление, исходя из того, чего в нем больше — черного или белого. Такой подход тоже, конечно, необходим. Но для этого нужны, во-первых, надежные критерии, а их не определишь, не разобравшись в том, какого рода критерии соответствуют самой природе оцениваемого явления. Поэтому куда важнее понять прежде всего именно саму природу этого явления. И вот такого рода анализ до сих пор, мне кажется, очень слабое место во всей нашей рефлексии — исторической, литературной, литературоведческой, культурной, какой угодно.

Я просто оттолкнусь от одного примера. Сегодня много — и это естественно, — говорилось о Сталине. И вот давайте поставим перед собой такой вопрос. К культуре 60-х годов я отношусь — из того, что я сказал, думаю, это ясно — с должным признанием ее значительности, полагая, что это большое явление, большой период в нашей культурной истории. Но дала ли литература 60-х годов художественно адекватный, убедительный образ Сталина? Уж кому, казалось бы, как не шестидесятникам попытаться разобраться в этой фигуре, из отвержения культа которой 60-е годы как раз вроде бы и выросли! Ведь известно, что литература, искусство часто предваряют в постижении сути многих общественных явлений интеллектуальную рефлексию философии, социологии, психологии и историософии. Предваряют, потому что интуитивно схватывают именно суть явления. Но наша литература 60-х годов, даже великая литература, даже, скажем, Солженицын, не сумела это сделать. Сталин всегда выглядит у шестидесятников, простите, этаким психологическим монстром, патологическим ублюдком-злодеем, в изображении которого акцент ставится именно на личных его качествах, на личном его злодействе. Это прежде всего ужасный “пахан”, как и называл его когда-то Солженицын в своих фронтовых письмах к другу, за что и попал в лагерь. Вот такой “пахан” и сейчас перед нами — в том фильме по роману Солженицына “В круге первом”, где Сталина играет Кваша. Кваша играет отлично, но играет то, что предлагает ему роман. Он просто идет по следу романа. Но это образ, который своей гротескностью уже не убеждает. На уровне самого непосредственного, живого восприятия, которое не чувствует здесь художественной правды образа, становится ясно: что-то здесь явно не найдено.

Что же не найдено? И почему? Я думаю, именно потому, что литература 60-х годов, устремленная по преимуществу к нравственному измерению общественного бытия (социализм с человеческим лицом), и должна была увидеть в Сталине прежде всего жуткого злодея, жуткого “пахана”, бандита.

Что ж, Сталин — действительно злодей. И действительно страшный злодей. Но он гораздо более страшный злодей, чем тот, какого мы видим у Солженицына, у Рыбакова, у Панфилова. Потому что Сталин — это прежде всего идейный тиран, идейный злодей, а личные его качества — лишь индивидуальное дополнение к этой сути. Не надо забывать о том, что Сталин — это руководитель огромного, как сейчас любят говорить, социально-политического проекта. Можно по-разному видеть коммунизм, но он строил его и ради этого прежде всего и была нужна ему власть. Это не просто патологическая личность — это человек, который выразил собой самую суть той античеловеческой, самой природой своей обращенной к насилию исторической эпохи, во главе которой он стоял. Потому что безбожный атеистический социализм, коммунизм и, если хотите, атеистический гуманизм (хотя это нонсенс, это понятия не совместимые) не содержат в себе никаких безусловных табу, запрещающих делать то, что делал Сталин. Напротив, — логически не только вполне допускают, но способны даже и требовать “во имя свое” самого ужасного деспотизма.

Я приведу пример, который может многих шокировать. Но факт есть факт, и он крайне показателен. Абсолютно гуманный, тишайший Виссарион Белинский, который и мухи никогда не обидел, в годы, когда он перешел от так называемого примирения с действительностью к революционному атеистическому социализму, ставшему его богом, альфой и омегой его мировоззрения, не раз писал в своих знаменитых исповедальных письмах к Боткину, что готов уничтожить миллионы, даже большинство человечества ради того, чтобы будущие миллионы миллионов были счастливы в социалистическом раю. Конечно, от теории до практики — дистанция огромного размера, и сам Белинский, подвернись ему такая возможность, вряд ли способен был воплотить свой радикализм в реальность. Но была бы идея — исполнитель, способный воплотить ее в жизнь, всегда найдется. Идея — начало и основа всего, а ее-то и сформулировал со всем свойственным ему бесстрашием мысли Белинский, сформулировал не потому, что был злодей, а потому, что идея эта вытекала из самой сути того мировидения, которое он исповедовал. Это, в сущности, центральная жизненно-практическая парадигма самой историософии этого мировидения, все же остальное, “личное”, относящееся к индивидуальным особенностям ее воплотителей, — только приложение.

Культура 60-х — ни в ее художественной, ни в интеллектуально-аналитической ипостаси — не сумела распознать эту глубинную суть сталинизма, а тем самым и самой фигуры Сталина. Не сумела, потому что сама была достаточно далека от того видения бытия, которое могло открыть ей глаза на эту духовную суть коммунизма. И Солженицын с его христианством, укорененном лишь в нравственной, но не в историософски-аналитической сфере, здесь не исключение. Именно в этом, кстати, и состоит как раз главная историческая слабость подавляющего большинства шестидесятников, главный духовный изъян всей этой эпохи.

Но если мы не будем отдавать себе отчет в глубинной духовной сути сталинизма, то сколько бы мы ни говорили о десталинизации, мы никогда ее не добьемся. И никогда не поймем того важного различия, которое существует между сталинской эпохой и нашей современностью, тоже как будто бы все более поглядывающей в те времена. Между тем, это различие делает сегодня любую апелляцию к авторитету, которым Сталин как строитель великого государства все еще пользуется у миллионов людей, так и не понявших сути сталинизма, в чем-то еще более опасной для страны. Ведь что такое наше современное государство? Я совершенно согласен с Андреем Илларионовым: это корпоративный государственно-бюрократический капитализм, вся суть которого — в спецоперации по запихиванию страны в свой бездонный бандитский карман. Сталин занимался не этим. И если мы не будем понимать этой разницы, мы никогда не поймем, почему применение сталинских методов, освящаемых авторитетом Сталина, может привести сейчас, когда кардинально изменилось их целевое назначение, к результатам в чем-то более даже катастрофическим, чем это было при Сталине. В сущности — к распаду России на удельные княжества, хозяевам которых куда выгоднее быть у себя полновластными самодержцами, чем дрожать от страха перед центральной секирой, как дрожал когда-то Хрущев. Потому-то при первой возможности он и попытался избавиться от ее угрозы, прибрав ее к своим рукам. Что из этого в конце концов вышло — известно всем.

* Стенограмма “круглого стола” размещена на сайте Горбачев-Фонда. Все материалы будут опубликованы в 2006 году в “Горбачевских чтениях”.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru