Михаил Айзенберг, Алексей Алехин, Мария Галина, Алла Латынина, Владислав Отрошенко, Семен Файбисович. P.s. Наталья Иванова
От редакции | В рамках Московской книжной ярмарки, посвященной литературе non-fiction, состоялось обсуждение специального тематического номера «Знамени» (2005, № 11), отданного этому разделу словесности. Публикуем выступления, прозвучавшие на этом обсуждении.
Михаил Айзенберг
Иногда полезно, я думаю, взглянуть на один вид искусства глазами другого. Можно сопоставить, например, новую прозу и изобразительное искусство, которое давно разделилось даже не на два рукава, а на два рода художественной деятельности. Та его часть, которую принято называть “актуальным искусством” (за вычетом шарлатанства и самоуверенной наивности), как будто отходит от пластических задач и становится чем-то вроде оперативной философии: философией в действии. Художник мыслит операциями, акциями.
Возможно, сходные задачи полуосознанно ставит себе и та новая проза, что отказывается от фабульных обязательств, от fiction. Она тоже претендует на роль философии, точнее — микрофилософии. (“Микро” не в значении “мелкая”, а как подобие микробиологии.) Микрофилософ мыслит там, где ничего не различишь без специальной оптики. Такая оптика не может принадлежать ни герою, ни автору-рассказчику, но кому-то третьему, наблюдающему рассказчика со стороны и угадывающему его способ видеть, его зрительную технику. Писателю нужно другое место, причем не постоянное, а подвижное.
Предметом рассмотрения — и изображения — становится здесь состав воздуха. Собственно, сам этот воздух (“воздух времени”). Это и задает отказ от вымысла и сюжетной конструкции, которая лишила бы художественную материю каких-то свойств, необходимых для такой работы: способности быть предельно гибкой, неплотной. Способности обнаруживать невидимый предмет или находить выход там, где его как будто и быть не может.
Алексей Алехин
Лирическая поэзия (именно лирическая — эпическая устроена иначе) всегда по сути своей документальна. Проза, вопреки расхожему мнению, позволяет авторской мысли отлетать куда свободней: сочинять, моделировать, подставлять себя в обстоятельства то князя Мышкина, то Сони Мармеладовой. Поэзия же прикована к реальному авторскому “я”, как каторжник к ядру: поэт ничего не может “придумать” — только пережить. И если этой подлинности за стихами нет, опытный читатель сразу чует фальшь. Такими придуманными стихами были заполнены бесчисленные тома записных советских стихотворцев, да и теперь их полно: “сочинительством” грешат как раз дилетанты и графоманы.
Я бы даже сказал, что из других искусств лирическая поэзия всего ближе, пожалуй, к художественной фотографии. И там и там в основе художественного образа лежит преломленный взглядом художника, но непременно реальный факт: оптический — в фотографии, факт подлинного впечатления или внутреннего переживания — в поэзии. Далее и тот и другой в своих творениях весьма активно трансформируют действительность — но не могут отлететь от нее бесконечно далеко. И если фотография, отказавшись от объекта съемки, превращается просто в графику, то лирическая поэзия, обратившись к примысленным ощущениям и чувствам, оказывается и вовсе пустышкой.
Так что обычное суждение о “поэтической фантазии”, под которой понимается безудержно вольный полет воображения, само и есть фантазия.
Только не надо из сказанного выводить, будто лирическая поэзия — это non-fiction, а то мы так далеко зайдем. Окажется, что и “Война и мир” — non-fiction, ведь война-то с Наполеоном и правда была. Давайте относиться ко всему этому как к очередной игре. Чтобы не получилось: ухватились за модное словцо и ломаем голову, чем бы его заполнить.
Документальность и вымысел всегда присутствуют в литературе в некотором соотношении, и в разные времена оно может меняться. Но не более того.
Мария Галина
В “экспериментальном” номере “Знамени”, как уже отметил в своей рецензии Андрей Немзер, не было ничего экспериментального. Все с тем же успехом могло бы появиться и в других номерах — мемуары, критика, лапидарии, литературная реконструкция… даже поэзия. Гораздо интересней было бы увидеть то, чего в других номерах НЕ БЫЛО. Я имею в виду сетевую литературу. В одном из своих новомирских обзоров Сергей Костырко отмечал, что в сетевой литературе, вообще в Интернете, эссе, non-fiction — самая естественная форма, причем она там развивается, эволюционирует… Например, известный проект Дмитрия Кузьмина “В моей жизни” — эссе самых разных авторов на самые разные темы: “Дождь в моей жизни”, “Еда в моей жизни”, “Музыка в моей жизни”… Кстати, тот же “Живой журнал” — по нему прошлись уже все, кому не лень, но, может, имело бы смысл хотя бы объяснить читателям “Знамени”, что это такое — быть может, даже с отрывками, выдержками из него. Там много интересного. В частности, та же эссеистика, критика, а еще то, что сами жэжэ-шники называют “лытдыбр” — то есть собственно дневниковые записи. Как к нему ни относись, но это совершенно новый феномен, в который вовлечено чуть ли не все “сетевое” население земного шара. И этот слой реальности надо фиксировать и изучать. Не хотите почему-либо представлять образцы сетевой литературы, то хотя бы статью о ней или блок материалов. Быть может, имело бы смысл поговорить о сетевом слэнге, о ярких сетевых фигурах, о феномене анонимности в Сети, о феномене известности… На деле Сеть и “бумажная” литература соприкасаются довольно тесно: Горчев, Курицын, Горалик, Макс Фрай — все это известные сетевые персонажи.
Алла Латынина
Скажу сразу: я не сторонник тематических журнальных номеров, как и тематических газетных полос. Слишком много в свое время я подготовила таких полос в “Литературной газете” (юбилей Толстого, Тургенева, Достоевского, Некрасова и писателей рангом помельче), и всегда оказывалось, что к одному стоящему тексту подверстывается парочка заметок, которые не имели бы шансов выдержать свободный конкурс материалов. В тематических журнальных номерах та же картина: три-четыре материала делают номер, а остальные идут “до кучи”. Чего-то в этом роде я ожидала и от тематического номера “Знамени”, выпущенного к ярмарке литературы нон-фикшн, и потому раскрыла его оглавление без особого энтузиазма.
Я читаю “Знамя” в Интернете. Однако у меня нет желания сидеть в Сети часами. Я просматриваю содержание, если что-то меня интересует — скачиваю в нужную папку, и потом уже медленно просматриваю сохраненные тексты, решая, стоит ли их оставить для более внимательного чтения или тут же удалить.
Желание сохранить текст в компьютере — конечно, не может выступать как критерий его оценки. Но я не рецензирую номер, я лишь рассказываю о поверхностных впечатлениях при его чтении.
Первое, что бросается в глаза, — рубрики, нарушающие сам традиционный принцип рубрикации: пушкин, сахаров, путин, бродский. Новшество вряд ли удачное. Рубрика — это то, что может повторяться в разных номерах журналов. Наверное, рубрики “пушкин”, “сахаров”, “путин” повторяться могут, хотя, с моей точки зрения, они довольно бессмысленны. Но вот воспоминания Михаила Айзенберга “Открытки Асаркана” идут под рубрикой “асаркан”. Есть такое азбучное правило: название рубрики и статьи не должны совпадать. Ну, допустим, оно сознательно нарушено, новация такая. Но с трудом представляю журнал, устроивший у себя постоянную рубрику “асаркан” — хотя сами воспоминания Михаила Айзенберга об этом загадочном персонаже московской литературно-интеллектуальной тусовки брежневской поры меня привлекли в первую очередь и, разумеется, оказались сохраненными в компьютере. Однако по порядку.
Номер открывается явно программной статьей Натальи Ивановой с подзаголовком-дразнилкой “Ноябрьские тезисы”. В первом тезисе говорится, что отношение к тексту как к fiction или как к non-fiction решается не жанровым чутьем, а миросозерцанием: “атеисты воспринимают Библию как сказку, фикцию, fiction, верующие — как Священное Писание, non-ficton...”. В этой заданной автором дефиниции я не обнаружила себе места и сохранила статью, чтобы попытаться не торопясь его отыскать.
Под рубрикой “пушкин” помещена работа Анатолия Королева “Похищенный шедевр”. Честно говоря, я не собиралась ее даже раскрывать. Пушкинистика, как мне кажется, все, что можно, уже совершила, а к пушкинским штудиям современных писателей (возможно, очень полезное для них хобби) я отношусь с предубеждением, которое, впрочем, никого не призываю разделить. Но тут мне попалась статья Андрея Немзера, где работа Королева уничтожалась столь страстно и беспощадно, что это уже не могло не заинтересовать. По-моему, Немзер разгневался совершенно напрасно. Анатолий Королев вовсе не преследует цели заменить своей реконструкцией устного пушкинского рассказа неуклюжую запись Титова, известную как “Уединенный домик на Васильевском”. Он ставит перед собой вполне писательскую задачу: “осторожно прописать опус юного Титова”, приближаясь к замыслу Пушкина. И, по-моему, с этой задачей справляется.
Меня не слишком заинтересовал рассказ Виктории Волченко под рубрикой “дурдом”. Это как раз тот случай, когда материал, томящийся в редакции в ожидании своей очереди, оказывается востребован специфической задачей номера. Той же задачей востребованы и “Дневники” Александра Алтуняна, помещенные под рубрикой “путин” (однако чтение оказалось неожиданно интересным).
Зато мемуарный очерк Елены Боннэр “До дневников” относится к тем материалам, которые редакция жаждет заполучить, и для их публикации вовсе не нужен тематический номер — они уместны в любом. Точно так же в любом номере могли быть напечатаны подборка стихов Кибирова и превосходная статья Якова Гордина о том вранье, которым изобилуют мемуары “друзей Бродского”.
Я не собиралась читать заметки Елены Холмогоровой под иронической рубрикой dolce vita, представляя немного, о чем там речь, но глаз зацепился за смешную деталь, и я не заметила, как проглотила эти забавные заметки о нашем фантасмагорическом быте. А вот “рассказики” Дронова могли бы и полежать в редакции: не то плохо, что Надежда Яковлевна Мандельштам в одном из них выглядит выжившей из ума капризной старушонкой, а то, что в невымышленность случившегося диалога совершенно не веришь.
Критический раздел журнала никаких следов новаций не несет, все, что положено, в нем есть, но обсуждать его в свете особых задач выпуска смысла не вижу.
В общем, номер необычный, но и не новаторский. Никаких особенных канонов он не нарушает (кроме отсутствия в номере прозы), никаких ярких материалов, которые были бы неуместны в другом выпуске журнала, не публикует. Однако, подводя итоги, я обнаружила, что число заинтересовавших меня материалов явно превысило обычную журнальную норму. Все-таки, готовя выпуск, в редакции старались.
Владислав Отрошенко
Процесс идет в прямо противоположном направлении. Не “эстетика non-fiction занимает все новые литературные территории”, как было сформулировано в вопросах для участников недавней письменной дискуссии в “Знамени” по поводу “перспектив воображения”, а на территорию non-fiction вторгаются в качестве диверсантов принципы художественной литературы. Текст Анатолия Королева под названием “Похищенный шедевр”, помещенный на страницах “нон-фикшинистского” номера журнала, демонстрирует это в полной мере. По формальным признакам это — не измышляющий, не художественный текст. Но здесь совершается постоянная работа диверсионно-подрывной группы, в состав которой входят воображение, преображение, вымысел и домысел. Современное развитие литературы non-fiction привело к такому положению дел, что в ней стали играть существенную роль именно эти четыре элемента, исконно принадлежащих территории fiction и составляющих ее важнейшие энергетические ресурсы. Ситуация парадоксальная. Но это вовсе не означает, что нужно отказываться от ее понимания. Во избежание недоразумений ситуацию следует зафиксировать. Впрочем, она уже зафиксирована. Я имею в виду статью Натальи Ивановой “По ту сторону вымысла”. Игровой подзаголовок “Ноябрьские тезисы” (в отличие от злосчастно известных апрельских они не нуждаются в броневичке и бурных овациях, но нуждаются в спокойном и внимательном прочтении) не может ввести в заблуждение. Речь идет о вещах серьезных, без осознания которых невозможно выработать критерии оценки новейших форм эссеистики. Речь, в частности, идет о принадлежности текстов non-fiction к “художественному письму” и о праве воображения “оперировать реальными лицами, историческими персонажами, конкретными событиями”. Причем “оперировать” не для того, чтобы исказить суть дела, а для того, чтобы в нее проникнуть. И проникнуть не в качестве строгого исследователя, порождающего тексты для научного оборота, а в качестве представителя изящной словесности, чьи произведения выполнены “на условиях интеллектуального артистизма”. Разумеется, я полностью разделяю то ответственное мнение (высказанное Андреем Немзером), что ни в коем случае нельзя подтасовывать факты, о ком бы ни шла речь — о Бродском, о Пушкине… Но нельзя делать и другое — не замечать или игнорировать в тексте код художественного письма, которое требует иного взгляда на вещи. Да, есть в произведениях, исполняемых на сцене non-fiction, один момент — столь же явный, сколь и неуловимый, — который позволяет сказать, например: абсолютно не важно, точен ли Анатолий Королев как пушкиновед; важно, что он точен как художник, артистично изобразивший весь процесс воровства г-ном Титовым истории о влюбленном бесе, принадлежащей Пушкину. Именно артистизм превращает это эссе в самодостаточный кристалл, в котором виден весь спектр проблемы Гения и Бездарности, родственной проблеме Гения и Злодейства. И здесь действительно не имеет значения, о ком говорится в произведении — о Пушкине, о Титове. Говорится о Поэте и Непоэте. Персоны преображаются в персонажи, персонажи — в архетипические и мифологические образы. Таков один из путей развития литературы non-fiction в условиях сверхразвития информационных и информационно-поисковых систем, когда все, что могло быть известно, уже известно. Я бы очень хотел не замечать код художественного письма в некоторых сочинениях Томазо Ландольфи — в тех, где он “оперирует” в высшей степени “реальными лицами”. Оперирует Николаем Васильевичем Гоголем. И очень хотел бы увидеть, как все литературоведы Земли и все ангелы Небес призывают Ландольфи к ответу за его “Жену Гоголя”, где изображаются любовные отношения писателя с куклой-трансформером. Я бы даже пожелал итальянцу гореть в адском огне за такое обращение с Николаем Васильевичем. Но не могу этого сделать. Потому что Гоголь здесь не Гоголь. Он — персонаж. Он — образ. Всемирный. Мифологический. (Во французском городе Пуатье рисуют на стенах домов, принадлежащих чересчур мечтательным людям, профиль Гоголя как символ странности.) И потому что изящная словесность выводит Ландольфи не только из сферы литературоведения, но и — чудесным образом — из сферы зла. Гений и злодейство — две вещи… и т.д. А вот что касается его соотечественника доктора Чезаре Ломброзо, который важно и научно толкует в “Гении и помешательстве” об онанизме Гоголя, самого настоящего Гоголя, связывая это занятие с “превосходными комедиями” писателя, — и что касается нашего соотечественника доктора Владимира Чижа, который в книге “Болезнь Н.В. Гоголя”, не замутненной никакими художествами, представляет самого невымышленного Гоголя — тоже важно и научно — клиническим шизофреником, то я бы не удивился, если б узнал, что Небеса не простили им опытов работы с реальностью и что гениталии итальянского доктора жарятся на одной сковороде с мозгами русского.
Семен Файбисович
По мере течения разговора о нон-фикшн все менее понятно, о чем речь. К примеру, Наталья Борисовна упомянула последнюю книжку Льва Рубинштейна как пример нон-фикшн “по определению”. Но ведь так оно только “по видимости” — по внешнему, то есть, сходству. А по сути самый что ни на есть фикшн, просто маскирующийся под нон-: придумки, желающие казаться правдой — и для многих кажущиеся ею. Если пользоваться аналогами визуального мира — вроде как фотографии того, чего не было. А нон-фикшн, вроде, считалось, не жизнеподобная литература, а литература жизненного факта.
А вот другой случай. По “Культуре” в программе Архангельского обсуждались этнографические проблемы России в новом веке: русский этнос, мол, вымирает, а представители других этносов (культур, религий) все активней мигрируют на свободные и освобождающиеся места — беда: конец великой цивилизации?! Если только ассимилировать пришельцев, но как? Посмотрел я все это, послушал, а ночью мне приснилось, что решено ассимилировать котов. Они как раз стали размером с нас и выучились по-русски. И лица — бывшие морды — у них симпатичные и “свои”, и в целом они свои в доску, обходительные, да еще размножаются хорошо: все проблемы зараз можно решить... Проснувшись, я записал сон, и вышло вроде эссе — это нон-фикшн или не нон-? Был же жизненный факт сна — а я его просто сообщаю… А если написать на тему этого сна крупную форму: скажем, роман “Брысь!”? Или пьесу? Это что тогда будет — и где граница?
В общем, вопрос чем дальше, тем более открыт. И чем больше задумываешься, тем более запутанным все выглядит. Если только во сне прояснится.
P.S.
Мой диагноз: что-то сдвигается, происходит в самом составе воздуха современного искусства, вроде бы совсем и напрочь отказавшегося — только что — от изображения реальности. Нет — картине, нет — подобью, нет — портрету! И вдруг все меняется. Реальность упрямо возвращается — на новом этапе. Например, для кино известного, казалось бы, рода стал тесен и неточен термин “документальное” — появляется и манифестируется (как новое жанровое направление) “реальное кино” (терминология Виталия Манского, — “Искусство кино”, № 3, 2005). Среди других признаков отличает реальное кино прежде всего отсутствие — и принципиальная невозможность! — сценария; реальное кино снимается (живет) в реальном времени. Столь ярко проявивший себя Театр.doc (см. статью М. Липовецкого — НЛО, № 73, 2005) — это тоже вовсе не “документальная пьеса”, а нечто иное.
То же и с литературой.doc, через которую проявляются эти новые тенденции. Ей недостаточно быть рядом с документом; она не начинается там, где кончается документ; это не застеколье; это — не автоматическое письмо… В № 11 (non-fiction) мы искали — на ощупь — эти границы.
Наталья Иванова
|