Юрий Петкевич. Пяточка. Рассказы. Юрий Петкевич
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Юрий Петкевич

Пяточка

От автора | Когда я учился в Минске в институте народного хозяйства, на уроке немецкого языка свистнул. Учительница сразу же: кто свистел? Все молчат, и я затаился, но она догадалась, что это я свистел, и сказала мне: “Куда ты попал? Тебе, Петкевич, только пастухом быть”.

Шляпочка

Владик привез с собой какого-то незнакомца в шляпочке. Тот повесил шляпочку на гвоздь в стене, вытер платочком лоб и поспешил присесть, а я не успел предупредить — и стул под ним развалился. Незнакомец поднялся и тут же ищет, на что ему опять присесть.

— У тебя один стул? — глянул на меня с удивлением Владик. — А если к тебе женщина придет?

— Какая еще женщина? — ухмыляется незнакомец.

“А у самого…” — подумал я.

— Позвони мне завтра на работу, — сказал Владик, — найду тебе пару списанных.

Ставлю на газ чайник и делаю вид, что кроме стульев у меня все хорошо, что я вполне доволен жизнью, а когда делаешь такой вид — это еще хуже, чем если бы я расплакался.

— И что — будем пить чай стоя? — недоумевает Владик. — Не успел рассмотреть твою обстановку, — взглянул на часы, — но теперь знаю, где ты живешь.

— При случае заезжай, — снова я улыбаюсь, и, когда они ушли, не бросился к окну и не наблюдал, как Владик развернется на своей шикарной машине, а слушал, как они уедут, и, когда услышал, как они уехали, долго еще скучал; наконец шагнул к окну. В доме напротив открывается дверь на балконе, высовывается кулак, разжался — из него выпорхнула бабочка. От нечего делать я стал перелистывать книги и нашел деньги.

Выбежал на улицу, около почтамта полез в карман и обнаружил дырищу — рука пролазит; в следующий раз нельзя перепутать карманы, и побрел назад — еле тащусь. Дома прилег отдохнуть; однако, лежа, не мог придумать — чем заняться, с чего начать. Поднявшись, опять стал перелистывать книги, но денег больше не нашел и еще обнаружил, что незнакомец забыл шляпочку. Потом в окне вижу — в доме напротив снова открылась на балконе дверь — и кулак выпустил бабочку.

Назавтра целый день ремонтировал стул, а к Владику решил так сразу не звонить и несколько дней пропустил, чтобы он не подумал, что я очень нуждаюсь в его списанных стульях. И, наверно, слишком много времени я пропустил, потому что, когда позвонил ему, Владик не мог вспомнить про стулья.

— Мне сейчас не до этого, — сказал он. — А ты разве не знаешь, что Удобоев покончил с собой?

— Я такого не знаю.

— Как не знаешь? — удивился Владик. — Это же он упал у тебя со стула!

— Извини! — вскрикнул я. — Я не знал его фамилии, — как бы оправдываюсь. — Как это — покончил с собой?

— Завтра похороны, — объявил Владик и объяснил, куда ехать и во сколько.

После этого разговора хожу взад-вперед по комнате; не знаю, зачем так хожу, увидел между рамами бабочку. Как она туда попала — форточка закрыта, да еще вдобавок заделал марлей от мух, а окно заклеено на зиму, и, когда лето уже проходит, не хочется отдирать бумагу. Открыл форточку, чтобы бабочка вылетела в комнату, и можно тогда поймать ее сачком. Ожидал, пока она вылетит, и, прохаживаясь по квартире, увидел в коридоре на гвозде шляпочку Удобоева. Я не знал, что делать с ней, и, чтобы об этом не думать, вернулся к бабочке. Она уже не билась между стеклами, а успокоилась, сложив крылышки. Чтобы она не истязалась, я поспешил встать на табуретку и, просунув руку между рам, ухватил ее за крылышки. Если стряхнуть пыльцу с крыльев, то бабочка умрет, а она так трепыхалась в моих пальцах, что пыльца, конечно, осыплется. Зажал бабочку в кулаке, и она там щекоталась, пока я выбежал в подъезд и, спустившись на первый этаж, выпустил ее. Бабочка, будто пьяная, закружилась в воздухе.

Поднявшись в квартиру, забыл обо всем, и — первое, что увидел, — опять шляпочку Удобоева. Я не знал, что с ней делать, и, чтобы об этом не думать, решил обратно выйти на улицу — хотя и там неизвестно чем заняться. Провел время бесцельно, а вечером, вернувшись домой, подумал, что и этот день проведен был прекрасно — бродил по улицам и ничего больше. Я лег спать и спал безо всяких снов, но проснулся назавтра с больной головой. Я не собирался ни на какие похороны и к тому же не мог найти деньги в книгах — не помню, как они, деньги, заводятся, — все время думаю о чем-то другом, прекрасном, хотя вроде бы и ни о чем не думаю, но увидел снова шляпочку Удобоева и не знал, что с ней делать, и решил отдать ее родственникам. Не теребить же шляпочку в руках — я завернул ее в газету и поехал.

День выдался чудесный. Чистое синее небо над головой, и хотя еще август — на больничном дворе у берез желтые листочки, а одна совсем уже осенняя или заболела — и под ней метет дворник. К назначенному времени сошлись в черном люди, но Владик не приехал, и мне не у кого спросить, кому отдать шляпочку. Я начал знакомиться с собравшимися на похороны; среди них не было ни матери, ни отца Удобоева, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, а если и находились родственники, то они и сами не могли установить своего родства, объяснить, кем приходятся покойнику; все собрались такие, как я, случайно, ненадолго с ним знакомые, и на похороны попали чуть ли не случайно, и я не знал, кому отдать шляпочку.

Я смотрел, как опадают листья с больной березы, — оторвется один, и, пока долетит до земли, за ним другие осыпаются — ветки оголяются насквозь, и пробивается солнце, но вскоре оно скрылось за тучей, и пошел дождь. Никто не вздумал спрятаться в помещении; прежде чем зайти туда — надо заткнуть пальцами нос и не дышать, — лучше под дождем, и мне было легче стоять в сторонке. Газета размокла, и я надел шляпочку на себя. Над крышей больницы зажглась радуга, и дождь перестал. Рядом оказался небритый какой-то мужик и стянул с меня шляпочку.

— После похорон отдам, — раскрыл саквояж и бросил ее внутрь.

Неприятно, когда с тобой обходятся, как с мальчишкой, и я растерялся; однако не из-за шляпки же выяснять отношения, да еще на похоронах, и я обрадовался, что можно уйти. Тут появился из морга работник, а у меня, наверно, оказалось такое лицо, что, разглядывая собравшихся, он остановился на мне.

Я поспешил за ним в здание. Он завел меня в комнату, где стоял гроб, показал на мертвеца и спросил, он ли это. Я не уверен был, что это он; когда нечего сказать, приходится улыбаться, и склонил голову — понимай как хочешь. Работник попросил меня помочь переложить гроб на тележку. Мы приехали в огромный, без окон, зал, где уже все выстроились, и зазвучала музыка. Никто не посмел пошевелиться, почесать нос или одной ногой другую — еще очень хочется засмеяться, а это уж совсем непозволительно в такие минуты, и все ожидали, когда можно будет выпить. Вдруг погас электрический свет — и торжественная музыка из заезженного магнитофона, рассчитанная на мерный, тяжелый шаг, — не пошла, а поехала — и куда-то не туда. Когда глаза привыкли к темноте, я обнаружил на лицах в зале совсем другое просветленное выражение, чего раньше не замечал. Открыли двери, похожие больше на ворота — сразу во двор, откуда хлынули солнечные потоки. Мне опять пришлось взяться за гроб, и вместе с другими мужиками перенесли его в автобус. Я не собирался ехать на кладбище — теперь неудобно из автобуса вылезать, а когда поехали, узнал, что едем в другой город. Сидя рядом с замороженным покойником, многие продрогли, и тогда накрыли гроб крышкой, и разрешено было смотреть в окна.

Вскоре мы приехали в город, где находился не то цементный, не то мукомольный завод, и все вокруг было белое: земля, здания, крыши, листва на деревьях. Здесь был какой-то праздник, и все радовались, выпивши, а кто упал, становился белым, и те люди, которые в этом городе ожидали Удобоева, оказались белые, и они возжаждали на своих плечах занести покойника на кладбище.

Они понесли его и роняли несколько раз гроб, а на кладбище, наконец, выбросили Удобоева на землю, и он тоже стал белым — его такого и похоронили… По дорожкам между могилами разгуливали влюбленные со стаканами в руках и, отпивая по глотку, целовались. Под ногами шуршала листва, так шуршала, что не слышишь того, кто рядом, если что и скажет, а если кто упадет, — только и слышишь хохот, разве что жалко пролитой водки.

Решили устроить поминки прямо на могиле. К этому времени многие уже и так набрались и не в состоянии были, но не оставлять же водку да еще на кладбище, а я не мог… потому что мне было грустно из-за шляпочки. Пока допивали водку, прибежали куры на могилу и под венками греблись. В них стали бросать камнями — не уследить, как снова куры шебуршали под траурными лентами. Наконец и меня уговорили на стакан, затем я выпил и еще один. Небритый мужик достал из саквояжа шляпочку и надел, а потом валялся на земле и, как бы не замечая меня, хохотал. Ко мне подошел его сообщник и, подзадоривая, чтобы я подрался, шепнул:

— Еще потеряет, — подтолкнул, — лучше забери.

Наступал уже вечер. От оранжевых лучей все белое вокруг как бы начало таять, и запахло сырой штукатуркой. На небе с нахлынувшей тучей вдруг потемнело в черную ночь, и разразилась гроза. Спасаясь от нее, в автобус набились люди, которые гуляли на кладбище, и водку наконец закончили. Можно было ехать, но шофер заявил, что спустило колесо. Никто под дождем проверять не стал; тут будто белые тени промелькнули и заколотили палками по окнам. И все же ночью, на кладбище, никто не испугался, и, когда выбрались из автобуса сражаться с привидениями, оказалось, что это беременные женщины. Они искали своих мужей, и некоторые застукали их с любовницами и начали на все кладбище ругаться.

Я опомнился один в автобусе, а рядом с шофером, прилепилась к нему, девчонка, и я догадался: они хотят побыть вдвоем. Мне ничего не оставалось, как выйти вслед за всеми, и я побрел в жуткую ночь на кладбище. Дождь перестал; только когда ветерок, капало с веток, и запахло сладко грибами. Беременные женщины приехали на грузовике, и вот теперь все из автобуса начали взбираться в кузов, а как женщины перетаскивали через борт свои животы — трудно представить, и я поспешил, чтобы посмеяться и самому не остаться, но все они очень быстро, не успел я крикнуть, вскарабкались, и машина уехала, а я только рукой махнул.

Не возвращаться же к влюбленной парочке в автобус, и я побрел по дороге. За кладбищем начался настоящий лес. Я шагал, и от меня в разные стороны звери разбегались; так шагал, пока не начало светать, и увидел вдали другой город, но я разглядел, что это и не тот город, в котором проживаю. Навстречу ковылял веселый человек с костылем и пел веселую песню, а я понял: чем дальше — люди живут смешнее, еще я понял, что иду не в ту сторону, и повернул обратно.

Дорога после грозы размякла, и я возвращался по своим следам. Когда солнце поднялось, я вернулся к кладбищу. У ворот я заметил свежие отпечатки от колес, пошел в одной колее и вскоре прибрел к домику, у которого стоял автобус, но людей на улице — никого, ни звука.

Утро было веселое, но скучное. Солнышко сияло, но все равно пахло в воздухе сырой штукатуркой. Из калиток высунулись мужики с косами. Я попросил у них косу — они и мне нашли. Мы стали косить по росе на берегу речки. После дождя в ней пенилось будто парное молоко. Солнце начало припекать; вскоре косы притупились — трава без росы уже не резалась, а стлалась, шелковистая. Ко мне подошел небритый мужик, что забрал шляпочку; оказывается, он тоже здесь, на лугу, косил.

— Извини, — пробормотал он, — вчера потерял саквояж с твоей шляпкой, — и добавил: — А в нем еще мой паспорт.

— Ерунда какая, — обрадовался я про шляпочку. — Вот паспорт — это другое дело, без него никуда.

— Я куплю тебе другую шляпу, — пообещал он. — Еще лучше этой.

— Почему небритый? — спросил я у него.

— А сам?

Я решил искупаться, а из-под берега одна выглядывала труба мукомольного завода, и я боялся, что без меня уедут, и, когда вылез на берег, увидел около автобуса вчерашних людей. Я поспешил к ним, а они и не заметили ничего, будто я все это время находился рядом с ними и спал где-то там, где и они спали; они так и не узнали, что я ночь бродил по лесу. И все же я обрадовался им; тут подходит ко мне мальчишка — такой, как ангел, и протягивает шляпочку. Он давно искал меня и очень обрадовался, что нашел. И я обрадовался ей, будто это моя. Я был счастлив: не из-за шляпочки, а что так неожиданно все получилось, — и не мог забыть выражения лица мальчика.

И все же шляпочку надо было кому-то отдать, а я не знал кому, и не знал, куда деть ее, и надел на себя. Еще раз я стал расспрашивать собравшихся около автобуса людей, пытаясь найти родственников Удобоева, но все отказывались от него, объясняя, что на похороны попали случайно и что я уже вчера спрашивал, и я растерялся, не зная, кому отдать шляпочку. Тут шофер посылает меня, как мальчишку, за сигаретами.

“Почему все они, — подумал я, идя в магазин, — так со мной обращаются? Неужели я так выгляжу? Надо как-нибудь повнимательнее рассмотреть себя в зеркале”. На последние деньги купил сигареты и еще в магазине почувствовал, что они уехали. Действительно, когда выглянул из-за угла — пустая улица, про меня опять забыли, и я остался без денег в незнакомом городе. Я побрел куда глаза глядят, и, думая, чем бы себя развлечь, шагал в подавленном, тяжелом настроении, но чувствую: в глубине непомерно счастлив — и тут нашел кошелек. Денег в нем оказалось немного, но когда их даже немного и все же они имеются — сразу чувствуешь себя великолепно: жизнь представляется не такой, какая она есть, и я не шел, а подпрыгивал, ощущая, как мало нужно для полноты счастья, и, когда я так подпрыгивал, думая о шляпочке, пролетал надо мной голубь и задел крылом по голове.

Нашел в этом городе железнодорожный вокзал — очень хочется отсюда скорее уехать — попросил в кассе любой билет на ближайший поезд, а кассирша сообщила, что остались билеты только люкс. Я разволновался, будто мне очень срочно надо уехать: если вот сейчас не уеду — неизвестно, что произойдет. Хотел спросить, ну и сколько стоит люкс, затем вспомнил о своей личной жизни и подумал: а что я буду делать, когда приеду; куда я спешу и зачем? Делать мне там нечего, как и здесь, и я тогда попросил обыкновенный билет на любой поезд, хоть на послезавтра или же в следующем году. Кассирша выдала мне билет — всего несколько часов ожидать, и я пожалел, что так быстро надо уезжать; так всегда бывает. Тут меня осенило: пойти на кладбище и оставить шляпочку Удобоева на его могиле, и я поспешил. Наконец иду — сам знаю куда, а то бродишь, неизвестно зачем. Еще встречаю похожего на ангелочка мальчика, что принес утром шляпочку, и он спрашивает у меня: куда это я, и я не знаю, что ему ответить…

Как хорошо было бы оставить шляпочку Удобоева у него на могиле, но я не мог ее отыскать, а время поджимало. Поглядывая на часы, я решил оставить шляпочку на какой-нибудь любой могиле; мне показалось: какая разница, это не так важно — ему передадут. Я стал искать какую угодно могилу и все же интересовался, кто здесь похоронен, и каждый раз не мог абы кому оставить шляпочку.

Побежал назад и на привокзальной площади встретил того мужика, который вчера был небрит, а сегодня у него выросла борода. Обрадовавшись мне, он достал из саквояжа бутылку водки. Я не забыл поинтересоваться про паспорт. Бородатый мужик развел руками.

Около памятника Ленину сидела баба и продавала персики. Перед праздником памятник помыли — сколько достали — постамент и ботинки, и оказалось, что у Ленина голубые ботинки, а он сам белый, как и все в городе.

Бородатый подошел к бабе.

— Сколько?

— Дорого.

— Зачем такая роскошь? — поинтересовался я.

— На закуску.

Я приподнял брови, выражая удивление.

— А почему бы и нет, — сказал он.

И я тогда купил два: ему и себе — все же его водка, а я хоть закуску. Мы заскочили в какой-то подъезд и выпили. Эту ночь я не спал, на вчерашних поминках ухватил только хвостик селедочки и опьянел сейчас; одно помню, что персик после водки — это здорово!

Прихожу в себя уже в поезде. Из окна лестница — переход над путями; кто-то поднимается — и голубые ботинки прошагали надо мной. Проводница подносит два стакана чая.

— Зачем два? — удивляюсь.

— Сколько заказал, — отвечает она. — Тебе на следующей остановке выходить.

Я хватаюсь за голову; затем увидел шляпочку — раскачивается на крючке.

— Что потерял?

— Нет, все на месте, — успокоил я ее. — Испугался, есть ли у меня деньги расплатиться за чай.

— Ты уже расплатился, — усмехнулась она. — Забыл? — И добавила: — Ну и что, если голубь задел крылом по голове? — спросила, как бы продолжая прерванный разговор, а я не помню его и вздохнул с облегчением, когда ушла.

Чай был очень горячий. Я открыл окно и в обеих руках выставил чай на свистящий ветер. Недоумеваю: кому заказал второй стакан, — а стаканы в подстаканниках дребезжали очень весело, и, пока я остуживал чай, солнце скрылось за тучами.

После водки с персиком горячий чай пить в раскрытом окне, когда ветер ударял в лицо — это замечательно! Прихлебывал и тут же остужал, как раз два стакана после выпивки — это было то, что надо; одного было бы мало.

Пока допил чай, тучи затянули небо и пошел дождь. Ехал и смотрел в окошко на дождь, а когда начался город, увидел на асфальте лужи; дождь здесь уже давно всем надоел. Я не забыл шляпочку и, когда поезд остановился, дернул в тамбуре проводницу за косичку, и ей понравилось.

Под дождем побежал по пустому городу. Так опустошен он никогда не бывал ни под каким дождем. Я не мог догадаться, пока не увидел на площади толпу перед трибуной — и здесь какой-то праздник, разве что не все пьяные, и не знаю: обрадоваться ли мне или опечалиться. Иду, не протолкнуться среди зонтиков, того и гляди — глаза выколют спицами.

На трибуну поднялся оратор. Выступать с речью под зонтиком не годится, засмеют; он, как и я, под дождем. Один лысый подскочил к оратору и зонтик над ним держит — сам мокнет, но счастлив. Я оглядываюсь: никому не интересно, о чем речь, и все же многие приятно взволнованы. Когда лысый сам начал читать с бумажки, какой-то подхалим выскочил из толпы, чтобы подержать над докладчиком зонт; сам мокнет, но и этот счастлив — еще потому, что довелось побывать на трибуне. Тут вижу Владика — машет мне рукой.

— Ты уже вернулся? — спросил, когда я пробрался к нему. — Как прошли похороны?

Не зная, что ответить, с восхищением подбираю слова:

— Замечательно, как нельзя лучше!..

— Почему без зонта?

— Не имею такой бабской привычки, — отвечаю.

— Не бабской, а дамской, — поправляет.

— Мы вышли в люди из другой категории, — напоминаю ему.

— Действительно, мужчине не подобает, — согласился Владик, — попробуй представить своего отца с зонтиком.

— Ну, отца еще можно, — сказал я, — но дедушку — никак не представляю.

— И я не представляю своего, — задумался Владик. — Ах, как верно ты заметил — жизнь пошла наперекосяк на наших отцах; и что нам делать, не знаю. Поехали на дачу.

— Ты купил новую машину? — разглядывая, обошел ее со всех сторон.

— Купить тебе такую же?

— Нет, не надо, — отвечаю. — Я тебе сиденье не намочу? — еще спрашиваю, когда сажусь рядом. — А ты куда зонтик? В багажник?

— Да, в багажник, — отвечает. — А куда же еще?

И вот тут, как часто бывает, когда ни о чем не думаешь — ни о какой шляпочке, меня обрадовала догадка: возможно, что ближайших родственников у Удобоева не осталось, но любимая женщина должна же была у него быть, хоть какая, хоть когда-то… Я уже хотел спросить об этом Владика, но преуспевающие люди не внушают доверия; когда много приобретаешь — еще больше теряешь; с ними не о чем становится разговаривать, и я попросил Владика остановить машину.

Я долго звонил в квартиру к N., отчетливо представляя, что ему, как и мне, делать нечего, а в такую погоду только и поспать. Наконец он открыл, с всклокоченными волосами и помятым лицом, не удержался, чтобы не выразить недовольства, и, когда я показал шляпочку Удобоева, закричал:

— Выбрось ее!

— Куда?

— В мусорное ведро, на свалку, куда угодно! Давай выброшу сейчас с пятого этажа! — Я готов был отдать ему шляпочку, но что-то во мне дрогнуло, и он заметил — в нем тоже что-то дрогнуло, и N. пробормотал: — А ты знаешь, в этом что-то есть, что ты говоришь…

И когда я спросил, была ли у Удобоева любимая женщина, он достал старую записную книжку и вырвал из нее листочек.

Я побрел с этим листочком на окраину города, на улицу, где давно не был, узнавал деревянные домишки, и, когда отыскал нужный номер, от излишнего волнения мне стало нехорошо. Едва я приоткрыл калитку, распахнулось в доме окошко и выглянуло знакомое личико.

— Давно я тебя не видела! — изумилась Надечка.

Она пригласила к себе и накрыла стол. После обеда да еще не спал ночью — глаза у меня начали слипаться. Надечка постелила и, когда я лег, спросила:

— Можно, я с тобой полежу рядом, как когда-то, будто не прошли эти годы?

Я сказал:

— Ну что ж…

— Мы ничего не будем, — прошептала Надечка. — Это сейчас не нужно, это будет не совсем то, что было, и лучше этого не надо. — И мы так полежали рядышком, наслаждаясь и этим не меньше, чем когда-то другим. — Как ты живешь? — спросила она.

— Бывает такое бестолковое время, — я ей ответил, — когда что-то в нас вырастает, взращивается — без чего дальше не жить, и ожидать этого неизвестно чего может позволить себе далеко не каждый.

Когда я проснулся, дождь за окном перестал и ненадолго выглянуло на закате солнце. Надечка предложила поехать, как когда-то, искупаться. Она выкатила из гаража мотоцикл. Это был все тот же мотоцикл ее отца, и жив ли он — я не осмелился спросить. Я сел за руль, как когда-то, и мы поехали на речку. Вскоре стемнело, а в мотоцикле фара не горела, и я не знаю, как доехал. Мы сбросили с себя одежду и попрыгали в воду. Я быстро замерз, а Надя немного растолстела за это время, как мы не виделись, и накупалась всласть. Мы вылезли на берег, насобирали сырых дров в мокром после дождя лесу и, когда, намучившись, зажгли костер, увидели в нескольких метрах от мотоцикла каток от асфальтоукладчика на проселочной дороге, где никакого асфальта не предвидится. Если бы еще немного — мы бы убились, и мы обрадовались, что живы и что звезды в небе и на реке.

Когда я согрелся у огня, пришел пьяный пастух и стал умолять, чтобы не жгли костер. Я сказал, что сегодня прошел дождь и высохшая за лето трава не загорится, но пастух не поверил мне, что был дождь. Дальше зажглись еще костры — он поспешил туда, и в ночной тишине за полкилометра вскоре послышалось, как льется водка в стаканы.

Приехали домой, когда начало светать. На кухне у Надечки лежал на кушетке какой-то старик. Он проснулся, открыл мутные пьяные глаза и сказал престранные, прекрасные слова:

— Солнце встанет — веник расцветет… — и опять заснул.

— Кто это? — спросил я у Надечки. — Муж?

Она кивнула.

— Что же ты вышла за… — я никак не мог подобрать слов, — за такого, что намного старше тебя?

— Он раньше не был такой, — обиделась Надечка.

— А дети у вас есть?

— Дочки вышли замуж, а сын женился.

— Какая длинная наша жизнь, — удивился я, и так получилось, что увидел в эту минуту себя в зеркале, и не узнал себя после нескольких бессонных ночей, небритого, но счастливого, и не стал дожидаться, когда Надин муж проснется; перед тем, как уйти, еще раз посмотрелся в зеркало, еще раз захотелось посмотреть, проверить, — на этот раз узнал себя и понял, почему так выгляжу, что с меня снимают шляпочку и посылают за сигаретами, как мальчишку.

Мы поцеловались, и я ушел — так ничего и не сказал ей, чтобы не опечалить лишний раз, на улице проверил шляпочку в кармане, машинально так проверил, как удостоверяются — на месте ли деньги.

Чай в бумажном стаканчике

Сначала Коля доехал с тетей на автобусе до поселка. На железнодорожном вокзале тетя Дуня купила билеты; времени оказалось еще много, и она решила сходить на пристаньку. Спустились по улочке к реке и побрели вдоль берега, где насыпана была гора гравия, и на рельсах кран черпал из нее ковшом и загружал баржу. Сразу за пристанькой в одном из дворов стоял в луже стол, накрытый пожелтевшими под солнцем газетами; на них — бутылка водки и тарелки с закуской. Тетя Дуня сказала, что реки сейчас не узнает, вода здесь потекла другая, но дали не изменились. Коля жил в лесной деревеньке и впервые сейчас увидел линию горизонта, а тетя Дуня начала узнавать воду и рябь на реке. Увидев, как ребята постарше купаются, Коля попросил у тети разрешения побродить у берега; разувшись, закатал штанишки и после того, как ступил в воду, почувствовал: она живая, течет, — и так был рад, что, когда вышел на бережок, пробежался от восторга, чувствуя, как колется травка. А тетя Дуня позавидовала ему, сказала, что прошли, идут годы, и — больше ничего не хочется другого, потому что ничего лучшего нет, — только вот трава теперь не та, какой она была когда-то. Жизнь изменяется, — сожалела тетя, — и люди меняются: у нее у самой нет уже ни матери, ни отца — и не у кого попросить разрешения побродить у берега; и — вот сейчас, когда подобные желания так легко исполнить, — заметила она, — приходит время, когда уже не можешь быстро бегать, и тогда хочется хоть немножко кого-то осчастливить рядом.

Пока тетя рассуждала, на небо наползла туча и готов был брызнуть дождь. Они поспешили вернуться на вокзал, но зря спешили — туча рассеялась, когда в зале ожидания посмотрели в окно. На скамейке напротив сидела конопатая женщина в шляпе с пером и с маленькой девочкой на руках. Тетя Дуня стала разговаривать с ней, а Коля понял, почувствовал, что ничего лучшего, чем на реке, уже не будет никогда. Ему все же удалось сохранить восторженное настроение, и — если не мог никого осчастливить, то пожелал хоть кому-нибудь сделать приятное, и — не знал, что сделать такое, и — заявил женщине в шляпе с пером:

— У вас смешная шапка!

— Посмотри на свою, — пробормотала конопатая женщина.

Тетя Дуня поинтересовалась у нее, куда она едет с дочкой.

— Я репетирую, — ответила эта женщина.

— Как это? — не поняла тетя.

— Собираюсь на отдых в Турцию, — начала объяснять конопатая. — Мне надо ехать на одном автобусе, на другом, затем на поезде, и я решила отрепетировать, чтобы не опоздать к самолету. — На лице ее появилось как бы предожидание счастья, и тут же женщина взгрустнула, ощутила, какое в жизни все хрупкое. И она созналась: — Я надеюсь встретить на курорте мужчину, а то у нас в деревне ни одного не осталось.

— Едете в Турцию с девочкой? — еще спросила тетя Дуня.

— Да, — кивнула женщина пером, — мне не с кем ее оставить. Смотрите! — воскликнула она: — Влюбился! — и, показывая на Колю, засмеялась.

Размечтавшись о Турции, мальчик опомнился, что смотрит с завистью на девочку, и покраснел. Ее конопатая мама заметила и от смеха за живот схватилась.

— А я еще помню старый вокзал, — неожиданно и с грустью тетя Дуня возвратилась к прежнему разговору, и женщина в шляпе с пером перестала хохотать, вспомнив деревянный вокзал, — конечно, он был лучше нынешнего; тут маленькая девочка у нее на руках засмеялась.

— Что случилось? — удивилась конопатая мама, но ее дочка не могла так сразу перестать хихикать. — Чего ты? — еще раз женщина, недоумевая, спросила у нее, и тогда девочка ответила:

— Смеюсь вслед за тобой.

Наконец объявили посадку на поезд. В зале ожидания все зашевелились, поднялись со скамеек и потянулись к выходу на перрон. Конопатая достала билет, и тетя Дуня посмотрела — у них оказались разные вагоны, и на перроне женщины попрощались. По рельсам катился состав; на подножке рабочий в оранжевой куртке свистел в свисток. Коля начал считать вагоны, но ему почудилось, будто кто-то его позвал, и он сбился, оглянувшись, и еще оглянулся. Поезд остановился, отразившись в окнах вокзала, и в одном из них мальчик едва узнал себя в новом костюмчике.

На перрон шагнул проводник, взял у тети билеты; не успел как следует рассмотреть — вскочил обратно в вагон. Поезд покатился назад; в другой раз проехал мимо рабочий на подножке со свистком. Состав остановился, дернулся, опять приближается, но теперь проехал дальше. Тетя Дуня схватила мальчика за руку и потащила за собой. Проводник вышел из вагона, снова взял билеты, и Коля, запрыгнув за тетей в вагон, почувствовал, как пахнет в нем лошадьми.

Всю дорогу, зажав пальцами нос, мальчик пытался представить себе Турцию, но у него ничего не получалось, а за окном до самого Куксинска тянулся лес — от стволов деревьев и от столбов зарябило в глазах. Город начался с покосившихся заборов; за ними прогнулись крыши. Сквозь одну из них проросло огромное дерево — его нельзя было спилить: падая, оно бы разрушило все вокруг. Поезд загрохотал на мосту — внизу пролегала улица и тут же поворачивала вдоль железной дороги. За этой улицей — еще одна; по ней быстрее поезда мчались автомобили. Коля не успел опомниться, как над вагоном нависла крыша вокзала. На перроне мальчика и тетю Дуню ожидала мама с толстым дяденькой. Тот подал руку и представился:

— Николай Яковлевич.

Мальчик тоже протянул ему ладошку, однако не назвал себя, потому что не знал своего отчества. Затем, устроившись в троллейбусе у окошечка, вытаращил глаза, чтобы успеть ухватить всю суету на улицах, и, когда ему показали школу, где будет учиться, — хотя учиться не хотел, — не мог выразить восторга.

Сразу же Николай Яковлевич решил сводить их в ресторан, и они, стараясь не показывать своего затаенного нетерпения, попали в огромный зал, где расставлены полукругом столики, — между ними танцевальная площадка; потолок подпирали колонны — у одной из них ступеньки винтом, и там — наверху, над залом, устроена была музыка в черных ящиках, и — как ударял в них барабан, пол вздрагивал под ногами. Коля растерялся, однако и мама, и даже тетя Дуня ошарашены были великолепным убранством и, когда уселись за один из столиков, не могли слова выговорить. Николай Яковлевич поглядывал на них, довольный, что устроил такое развлечение, и — только с появлением официанта женщины пришли в себя и принялись обсуждать, что заказывать. А Коля удивился, что несмотря на всю эту роскошь здесь пахнет, как в вагоне.

Официант поспешил на кухню, а мама, в который раз озираясь, заметила:

— Почему в этом ресторане кроме нас — никого?

— Его не так давно открыли, — пояснил Николай Яковлевич, — не все еще знают. — И шепотом добавил: — Здесь раньше находилась конюшня, а когда ее переоборудовали в ресторан, кто-то распустил слух, якобы тут пахнет лошадьми, но я, например, ничего не чувствую.

Женщины заявили, что это вздор: никакими лошадьми не пахнет, а Николай Яковлевич стал вспоминать свою последнюю поездку в деревню, но тетя Дуня перебила его:

— Давайте говорить о веселом! — И тут же сама начала, какие были в другие времена деревянные вокзалы, и от ее задумчивого голоса повеяло еще большей печалью, а когда вспомнила про дощатые тротуары, стало уж совсем невыносимо.

Николай Яковлевич решил поторопить официанта и направился искать кухню. Воспользовавшись случаем, мама поинтересовалась у тети Дуни про жениха:

— Ну, как он тебе?

— Я не знаю, что и сказать, — пожала тетя плечами. — А кого ты найдешь лучше? — пробормотала она, вспоминая свою неудачную жизнь.

Когда Николай Яковлевич стоял перед какой-то дверью и будто подглядывал в щелку, — даже и не подглядывал, а хотел посмотреть, но не решался, — к столику подскочил официант с подносом и начал расставлять тарелки. Проголодавшись, женщины и мальчик набросились на еду, а Николай Яковлевич по-прежнему стоял в другом конце огромного пустого зала, буквально уткнувшись носом в дверь, и, казалось, сошел с ума. В ресторане выключили музыку, и когда в мертвой тишине мальчик и женщины управились с едой и подняли глаза, — мамин жених все же осмелился войти куда-то, а они даже не услышали, как скрипнула дверь. Без мужчины сделалось жутко среди роскоши, и женщины решили послать за ним мальчика.

Коле очень понравилось это поручение, но когда он, перебежав через танцевальную площадку, приблизился к этой двери, — почувствовал приятный холодок из щели и догадался, почему Николай Яковлевич так долго стоял здесь, и — мальчик понял: если мгновение промедлит, остолбенеет точно так же, как мамин жених, и, не задумываясь, толкнул дверь.

Попасть из ярко освещенного электричеством зала — прямо в ночь, где шелестели в парке листья на деревьях, оказалось изысканным наслаждением. Мальчик направился в глубь парка, и — чем дальше шагал, тем глубже дышал, — и у пруда, под фонарями, догнал Николая Яковлевича. Каждый раз шагнув, тот оглядывался, — если уж родился в деревне, то этого из себя не изжить, — и Николай Яковлевич обрадовался мальчику, что не один здесь такой, и завел разговор, как с равным себе; наверно, он слишком был взволнован, чтобы почувствовать разницу в возрасте, и — когда вернулись в ресторан к столику, мама разрешила Коле попробовать вина.

Они еще посидели бы, но тетя Дуня боялась, что перестанут ходить троллейбусы, — ей приспичило ехать в общежитие на другой конец города — вероятно, она решила кого-то осчастливить, — и, посадив тетю на троллейбус, усталые побрели к Николаю Яковлевичу домой.

Так поздно мальчик еще не ложился — его отправили скорее в постель, но, когда он лег и закрыл глаза, разнообразные впечатления прошедшего дня всплыли перед ним; к тому же он чересчур много ожидал от завтра, чтобы заснуть. В его комнате погасили электричество, и не прошло несколько минут, как мама позвала его.

— Что?! — откликнулся мальчик, но мама почему-то не отвечала, и он опять углубился в свои мечты, как она снова крикнула:

— Ну, Коля!

Мальчик спрыгнул с кровати, позабыв, что маминого жениха так же зовут, как и его, и приоткрыл дверь в соседнюю комнату. Мама раздевалась, а Николай Яковлевич, неловко обнимая, мешал ей, и мальчик увидел свою маму в таком виде, в каком в его возрасте уже нельзя видеть. Она, обернувшись, увидела Колю в дверях и, не раздумывая, хлестанула жениха ладонью изо всей силы по лицу. Тот схватился за вспыхнувшую щеку и отшатнулся, и это все еще ничего — ей как бы необходимо было при сыне сделать некий жест, хотя это было глупо, и что бы она ни сделала — все равно это было бы одинаково глупо, — но у нее в глазах промелькнула такая непонятно откуда взявшаяся ненависть к Николаю Яковлевичу, что в один момент все их отношения, которые могли бы стать достойными всяческого уважения, были разрушены, — и тоска подступила необыкновенная, когда жизнь проходит без любви. Коля понял, что произошло что-то ужасное, бросился в свою постель и закрылся с головой одеялом. Когда мама легла в платье рядом, он тотчас уснул. Ему приснилось, как он вышел из ресторана прямо в Турцию.

Назавтра мама растолкала его чуть свет; она так и не заснула, прислушиваясь, когда пойдет первый троллейбус. Продрогнув на остановке, Коля многое передумал и, когда сели в троллейбус и поехали на вокзал, — жалея маму, посчитал нужным сказать:

— Зачем тебе этот… — и мальчик не находил слов, чтобы описать Николая Яковлевича.

— Не надо так про него говорить, — попросила мама, — он хороший человек.

— А ты красивая, — добавил Коля, — и найдешь себе получше.

Мама только усмехнулась, как он это заявил, лучше бы ему промолчать, и, когда он еще показал, что у нее не завязаны шнурки на туфлях, махнула рукой, не имея ни сил, ни желания привести себя в порядок, и все же признательна осталась сыну за эти слова, которые не всякий взрослый найдет.

На вокзале она купила в кассе билеты и после бессонной ночи перепутала платформы — вместо скорого поезда сели в электричку и, если бы не спросили у людей, поехали бы в другом направлении. Все же они, запыхавшись, успели на поезд, и неудивительно, что Коля не заметил на соседнем месте конопатую женщину с маленькой девочкой на руках, однако, почувствовав на себе пристальный взгляд, вздрогнул.

— Вы отрепетировали? — поинтересовался он.

— Да, — женщина кивнула пером в шляпе.

Когда поезд тронулся, мама завязала шнурки на туфлях, а Коля — чем дальше ехали, все безнадежнее грустил, — он размечтался уже о другой жизни, и вот теперь ему предстоит вернуться назад в деревню, и что он скажет друзьям, и — мальчик решил рассказать им про Турцию, которую увидел во сне, и — можно представить, что ему приснилось.

Проводница предложила чаю, и попить горячего так оказалось кстати, но Коля расплакался. Мама начала его утешать, когда сама едва сдерживала слезы, и ей полегчало, будто и она поплакала. Она даже не задумывалась, почему хнычет Коля, — причина казалась очевидной; тут до мамы дошло, что его слезы вызваны чем-то таким, чего ей не понять. Мальчик разрыдался, почувствовав, что мама не может сообразить, и только плечом передергивал, когда она пыталась приласкать его.

— Как ты не стесняешься реветь при девочке? — не вытерпела мама. — Что она подумает про тебя?

Но Коле было все равно, а девочка умела вслед только смеяться.

— Ты плачешь, — наконец догадалась конопатая женщина, — из-за того, что тебе подали чай не в стеклянном, а в бумажном стаканчике?

Он, конечно, не ответил, но мама поняла, что это так.

— Какой ты еще маленький, — сказала она.

Пяточка

Из дому папа выходил очень редко после похорон мамы, обычно лежал на кровати или сидел на стульчике, а когда приезжал Костя, говорил ему: иди, возьми чего-нибудь в шкафчике и поешь, но сегодня на папиной кровати постелено было другое покрывало, и Костя сразу обо всем догадался, а старший брат Гришка не сказал: возьми и поешь, — тут появилась какая-то женщина в мамином платье.

— Что у тебя, Варька, на лице, — показал ей братец. — Иди, помойся.

Лицо у нее было чистое, но зеркало вчера разбили, и Варька не могла посмотреться, а умывальник висел во дворе на заборе, и, когда она вышла, братец скорее достал из-за шкафчика бутылку, налил одному себе и выпил. Костечка вспомнил, что мама не раз говорила: вот я умру — и всем вам будет плохо, — и он подумал сейчас — она и представить не могла, как будет.

Костя еще раз захотел увидеть мамино платье и вышел вслед за Варькой, но ее во дворе уже не было, а на заборе умывальник не висел. Этой ночью его украли, и Варька пошла умываться на речку. Костя огляделся, и у него заболело сердце, когда узнавал каждую доску на заборе; однако после того, как умер папа, они почернели и поросли мхом. Подмечая все это, когда сердце кровью обливалось, Костечка на речку не пошел за маминым платьем и отправился на кладбище.

Пройдя в распахнутые ворота, он сразу не мог сообразить, куда попал, и остановился, не веря глазам. Кладбище находилось в сосновом лесу, но деревья теперь спилили, и у Кости закружилась голова, а может, он сегодня не завтракал и не обедал. Когда все неузнаваемо изменилось, он не смог отыскать родные могилы и, отчаявшись, еще раз вспомнил, что мама говорила, и сейчас его осенило: почему не догадался у нее спросить, как все-таки нужно жить, чтобы не было плохо, и, наверняка, она подсказала бы.

За кладбищем добывали известь, а потом в заброшенный котлован начали свозить мусор, будто другого места не могли найти. У обрыва засыхали деревья — за голыми ветками просияла радуга, а куда ни глянь, везде свалка, и — сыпануло пылью в глаза. Ветер подул сильнее, над головой пронеслись исписанные школьниками тетрадки. Костя подхватил одну из них, а остальные, как голуби, закувыркались в небе. Он раскрыл тетрадку — в ней написаны были молитвы.

Шагая по краю обрыва, Костечка обогнул котлован и, оказавшись возле железной дороги, нашел тропинку и побрел на станцию. Он решил домой не возвращаться, чтобы не видеть Варьку в мамином платье. Купил в кассе билет, но еще оставалось много времени до поезда. Сразу за вокзалом стоял одноэтажный жилой дом для служащих железной дороги. Крыльцо его выходило прямо на перрон. Во дворе каталась девочка на качелях. Она спрыгнула, когда Костя подошел.

— А мне можно? — спросил он у нее.

Девочка не удивилась, что такой большой дядя и тоже захотел покататься.

— Ожидаешь поезда? — догадалась она.

Из окна в доме выглянула старуха и, увидев на качелях Костю, задернула штору. А он, катаясь, начал выпытывать у девочки, сколько у нее женихов. У пивного бара остановился автобус. Среди приехавших из деревни Костя едва узнал соседку. Она ужасно вдруг раздалась спереди и сзади и держала за руку мальчика.

— Тоже мой жених! — показала на него девочка.

Мальчик переменился лицом, когда увидел ее, и рядом с толстой мамой отпечатывал шаг, как на параде.

— Ты приехал или уезжаешь? — спросила у Кости соседка. — Давай выпьем пива.

Он не знал, что ей ответить, и пожал плечами. Не останавливаясь на этой станции, промчался скорый поезд. Катаясь на качелях, невозможно было прочитать таблички на вагонах — откуда они едут и куда. Отдернув штору, снова выглянула из окна старуха и постучала ногтем по стеклу. Девочка, опустив глаза в землю, зашаркала тапочками, а на крыльце, обернувшись, показала язык. Костя спрыгнул с качелей и решил пройтись по улице.

За последними домами голубело поле. Вдали маячила одинокая фигурка — и быстро стала приближаться. Костя увидел такого же растрепанного, как сам, дядю; рубашка у него вылезла из брюк и на ветру развевалась. Подбежав, он без всякого повода начал махать кулаками, а Костя вдруг страшно разозлился. Когда этот ненормальный подсунулся ближе, Костя здорово ему заехал. Ожидая, что его будут пинать ногами, бедняга скорчился на земле, поджав колени к подбородку. Из носа у него потекла кровь, и он заплакал, а вот этого Костя не ожидал и испугался.

Он бросился скорее отсюда и, только когда промочил ноги в болоте, остановился, чтобы перевести дыхание, и заметил, какой чудный вечер. Солнце еще было яркое, от жгучих лучей струился по лицу пот. Костя вспомнил, что купил билет на поезд, только нестерпимо захотелось домой, и он забыл про Варьку в мамином платье. Выбравшись из болота, стал спотыкаться — никак не мог привыкнуть к асфальту после кочек, а в деревне решил сначала зайти к соседке — может, она попила пива и вернулась, но в доме оказался один маленький Ваня.

— А где мама? — спросил у него Костя.

Мальчик рисовал в альбоме и невозмутимо ответил:

— Ищет мне другого папу.

— Дай посмотреть.

Но мальчик поспешил спрятать альбом, а Костя сказал:

— Я все равно знаю, кого ты рисуешь.

— У меня просто не получается, — покраснел Ваня.

— Что не получается?

— Трава.

Костя пожал плечами: при чем тут трава?

— Невеста лежит на лугу, — пояснил мальчик, — а на лугу растет трава. — И он еще раз вздохнул: — Труднее всего оказалось нарисовать траву.

— Невесте на лугу не полагается лежать, — заметил Костя.

— А где? — спросил Ваня. — Допустим, она загорает, — ухмыльнулся мальчишка и тут же опустил уголки рта и приподнял брови, вспоминая, как было на самом деле. — Нет, она упала!

— Как упала?!

— Бежала на речку купаться, а я подставил ножку.

— Как ты мог? — опечалился Костя.

Ваня вырвал из альбома чистый листочек и протянул взрослому дяде, у которого так запросто появляются слезы.

— Рисуй, — сказал он, зная, что у Кости умерли мама и папа. — Когда я рисую, забываю про все. — И еще признался: — Это не я ей подставил ножку, а Федька.

У Кости не было невесты, а так он бы нарисовал ее, и тоже — на лугу. Потом он вспомнил, что на кладбище спилили сосновый лес, и еще сильнее загрустил, но когда одна печаль легла на другую, ему стало лучше. Костечка вышел от соседей и, не разбирая дороги, перелез через забор в свой огород, а затем — еще через один забор и поднялся по крыльцу в дом. На кухне сидел у окна Гришка.

— Помнишь, — спросил его Костя, присаживаясь рядом на лавочку, — мы так сидели, а мама сказала: вот я умру — и вам будет плохо

— Нет, — перебил его братец, — она сказала: я умру — и без меня вам будет хорошо! Давай поужинаем; сколько можно про это вспоминать? — И он открыл шкафчик, а на голых полочках одни цветочки на клеенке. — Варька!

Когда из-за перегородки показалась жена, уже в другом мамином платье, Гришка сказал ей, что нет хлеба.

— Ну, так пойди и купи! — закричала она.

— Чего ты орешь?! — братец едва не ударил Варьку, потом руки у него опустились, и он заявил, что какая-то глупая, дурацкая любовь испортила ему жизнь, и глянул на часы. — Магазин уже закрыт, одолжи у соседей, — тихо попросил жену и, когда Варька ушла, прошептал Косте на ухо: — Эта женщина хочет нас разлучить. — И показал ему, чтобы ложился на папину кровать. — А я с этой стервой за стенкой буду, — пробормотал, — ты уж извини.

Костя зажег в папиной каморке свет и вспомнил про тот листочек, что дал ему соседский мальчик, и обрадовался, оказавшись наедине с собой. Нашел свои детские цветные карандаши и еще вспомнил ту недавнюю минуту, когда одна печаль легла на другую, и понял, что хочет нарисовать. Он разволновался, доставая из коробочки карандаши, стал рисовать и так увлекся, что не слышал, как за стенкой всю ночь топал по комнате братец, ожидая Варьку, а когда та пришла под утро, начали они снова ругаться, и Костя лег в постель.

Он проснулся от колокольного звона и успел сохранить в памяти странный, тревожный сон: папа и мама не могли ночью уснуть и жгли костры во дворе, переживая за больных мальчика и девочку. Костя задумался, что это за дети, и осознал: родители скорбели о Грише и его жене. Косте стало обидно, что папа и мама даже не вспомнили о нем. Он скорее оделся и побежал в церковь. Стоять он там спокойно не мог, переминался с ноги на ногу, а когда служба закончилась, подошел к священнику и осмелился развернуть перед ним свой рисунок. Сзади собрались любопытствующие, и батюшка оглянулся.

— Ты видишь, — показал он Косте на них. — Ну, и чего ты хочешь от меня?

А они едва сдерживались, чтобы не засмеяться, пожимали плечами, недоумевая, и даже священник ухмыльнулся. И тут одна девушка заметила, какое белое лицо стало у Кости, и она тогда начала разглядывать его рисунок, выискивая хоть что-то, чему можно обрадоваться, и воскликнула:

— Посмотрите, как гладко нарисована пяточка у Младенца!

Но ее никто не услышал и не обратил внимания на пяточку. Костя поспешил спрятать листочек и вышел из церкви. Он так благодарен был этой Дусе за ее слова, что не знал, как выразить свою признательность. Выйдя из церкви, все поспешили в магазин, куда в это время как раз привезли батоны. Костя догнал девушку и прошептал: можно ли ему рядом пойти, и она кивнула, только попросила: быстрее, чтобы не разобрали батоны. Тогда они побежали, но у магазина Костя сказал Дусе, что обождет ее. После разговора с батюшкой он слишком был взволнован и с рисунком не мог стоять в очереди. Он стоял, ожидал ее и ни о чем не думал. По улице босиком шел ангел и, когда наступал на острые камешки, поджимал пальчики на ногах, морщась от боли, но был очень счастлив и, когда добрался до луга, побежал по траве к речке. В знойный день все в природе замерло, не дышало, и при необыкновенной тишине раздался вдруг необычайный шум. Костя вздрогнул, испугался, не понимая, что это такое, и не сразу увидел, что далеко в поле стоит деревце, и листочки на нем трепещут. Непонятно откуда взявшийся ветер, когда все продолжало оставаться бездыханным, закружился вокруг деревца, и Костя почувствовал радость, будто стая птичек пролетела, крылышками вот так: фрррррр-рр… — и опять ни звука.

Дуська, выйдя из магазина, взяла прутик и начала чертить на песке, а Костя оглянулся.

— Что ты рисуешь?

— Подсчитываю, — объяснила она, — на сколько меня обманули.

— Надо вернуться, — посоветовал Костя, — и потребовать от продавщицы, чтобы пересчитала сдачу.

— Ладно уж, — махнула девушка.

И тогда он сказал ей, что тоже так всегда машет рукой, как она, и Дуся обрадовалась, хотя чему тут радоваться, и посмотрела на Костю, как бы испугавшись, и он точно так же, с изумлением посмотрел, и после того, как взгляды их встретились, — пошли дальше под руку.

— Что батюшка мог объяснить тебе, — удивилась Дуся, — если не различает красного и зеленого цветов — ему не разрешили даже водить машину, а я вообще не представляю, как он это все видит, — девушка показала на траву, цветы в ней, деревья в саду, речку и небо. — Ты не переживай.

— Я не переживаю, — сказал Костя. — Принести тебе яблок?

— Принести.

Он побежал в глубь сада, выбирая яблоню, и тряханул самую лучшую. Посыпались в траву яблоки, и, когда Костя стал собирать их, появился какой-то болван в очках и с лицом в веснушках и потребовал паспорт. Костя растерялся, не ожидая, что в саду попросят документы. Сразу же он вспомнил про того ненормального парня, который набросился на него вчера с кулаками, и подумал сейчас, что убил его. Чего не приходит в голову, когда собираешь яблоки в саду, и вдруг требуют паспорт. А у этого конопатого под очками веснушки вспотели, он объявил, что разрешается собирать яблоки только колхозникам, и продолжал выяснять насчет паспорта. Костя выбросил из карманов яблоки и сделал вид, что ищет паспорт, сожалея, как все глупо получается, и почувствовал, что счастье буквально уплывает у него из рук. Тут еще один жлоб подошел, грызя яблоко. Увидев, что Костечка готов расплакаться, он подмигнул конопатому.

— Иди, — тот похлопал Костю по плечу, — но больше чтобы не попадался, а то…

Выбравшись из сада, наш герой не заметил улыбочки на лице у Дуськи.

— А яблоки? — спросила она, и Костя начал объяснять, что потребовали паспорт. — Смотри, они смеются над тобой, — показала девушка, — и машут, чтобы вернулся. — Но Костечка не мог головы поднять и побрел дальше. — Они кричат, что пошутили, — Дуся догнала его. — Иди, принеси яблок!

На этот раз, сворачивая с дорожки в сад, Костя опять вспомнил сон, где папа и мама жгли во дворе ночью костры. Опять ему стало больно и обидно, что родители забыли про него, и наконец догадался, почему забыли, — потому что он познакомился с хорошей девушкой и у него все будет с ней хорошо, но Костечка захотел, чтобы папа и мама, собравшись с родственниками во дворе, и о нем так поскорбели, как и о его братце с Варькой.

Он принес девушке яблок, а Дуська жила в другой деревне, и они обрадовались, что еще долго идти. Костя захотел обнять девушку, но никак не решался — и, когда услышали в лесу петухов, лишь тогда осмелился, бросил сумку с батонами на землю и обнял Дусю.

— Жалко сумку, — сказала девушка. — Подыми. — Но он ее не слушал. — Не надо сейчас, — попросила она, — меня ждет мама. Если хочешь, я познакомлю тебя с ней.

Костя поднял сумку, вздыхая.

— Ты только не бойся, — сказала ему девушка, ведя к себе домой огородами.

Они поднялись по крылечку в самую маленькую хатку в деревне, и в ней в самой маленькой комнатке лежала в детской кроватке старушка. Увидев Костю, она улыбнулась и, желая что-то сказать, протянула руку, но не могла найти слов и, смущаясь, провела ладонью по голому плечу. На одеяло посыпалась с ее омертвелой кожи шелуха, и старушка тогда сказала, будто оправдываясь:

— Это не грязь, а пыль.

Ваня и Ворыпаев

Глава первая. Перепутал

Дома никого не было, и Ваня решил сходить к бабушке через дорогу, а Коля остался с его невестой. Увидев у бабушки младшую сестричку, Ваня обрадовался. Бабушка сказала, что мама в парикмахерской, и послала за ней Алю. Когда девочка выбежала на горку, мама вышла из парикмахерской, и Аля повернула обратно.

— Идет? — спросила бабушка.

Аля ничего не ответила и спряталась в спальне за швейной машиной. Затопали тяжелые шаги — и все ближе, затем стена в доме вздрогнула. Аля догадалась, что мама села рядом с бабушкой на лавочку и прислонилась к стене. Девочка взобралась на швейную машину и, выглянув в окно, увидела пышную прическу, которую сделали маме в парикмахерской.

— Совсем плохо стало, — пожаловалась мама. — Сегодня еще проживу, а завтра не знаю…

На улице остановилась грузовая машина. Из кабины вылез пьяный папа.

— Зачем тебе прическа, — закричал он маме, — если…

Мама поднялась и побрела с Ваней домой, а шофер открыл борт. Папа бросился ему помогать; они вытащили из кузова гроб и понесли к сараю, но пьяный папа споткнулся и уронил гроб. Раздался гулкий грохот, как с того света.

— Решил подготовиться заранее, — оправдываясь, сказал папа, — чтобы потом не суетиться.

Увидев будущую невестку, мама расплакалась. Ее уложили в постель, и мама закрыла глаза, чтобы не текли слезы. Затем приволокся папа; он слишком был пьян, чтобы поговорить с Ксюхой. В доме накопился тяжелый воздух, и у нее закружилась голова. Ксюха вышла во двор; там голова закружилась сильнее, и, чтобы не упасть, девушка прилегла прямо на траву. К ней подпрыгнул петух, и Ксюха вскочила, испугавшись. Тогда Ваня отправился к бабушке и попросил ее постелить для невесты постель.

— Все ложитесь у меня, — сказала бабушка, — вам надо хорошо выспаться после дороги, — и переставили кроватку Али в кухню около печи, а в спальне положили на полу матрасы.

Проснувшись назавтра, Ваня увидел, как его брат целует Ксюху, которую положили посередине. Выйдя из дома, он пошел осенью по улице в трусах и майке, не зная, куда идет и зачем.

За деревней начинался лес. В лесу текла речка, и он побрел вдоль берега. Вскоре взошло солнце; раздалось щелканье бича. Эхо раскатывалось по лесу, и, кажется, тени от стволов деревьев вздрагивали. Выбравшись на луг, Ваня зажмурился от яркого солнца и не сразу заметил, как рядом с пастухом сидит под кустиком на бревнышке папа. К ним подошла женщина, достала бутылку и налила в стаканы.

— Господи! — воскликнул папа, прежде чем выпить, — прости меня за то, что я обижал покойницу!

Его стало жалко, и Ваня отвел взгляд, чтобы папа не поперхнулся, но вспомнил, как он издевался над мамой, и — тогда, еще ничего не соображая, повернул назад и поплелся нехотя, а потом все быстрее и быстрее. Вдруг он осознал, что мама умерла. Когда он прибежал домой, бабушка уже сама начала распоряжаться — в то время как папа пил водку на лугу. Ваня увидел брата и вспомнил про невесту, но они ничего друг на друга не заимели, когда умерла мама.

Аля проснулась, почувствовав, что ее оставили одну, и открыла глаза. По выступу на печи гуськом ползли одна за другой только что родившиеся мыши, какие-то облезлые, мокрые, гадкие, но девочка не испугалась, а, наоборот, обрадовалась. Тут появилась тетя Зина, взяла метлу и смела мышей на совок.

— Не хочешь со мной на поле? — спросила она у Али и, не дожидаясь ответа, поторопила: — Одевайся скорее!

Девочка не могла быстро собраться, но тетя терпеливо дожидалась. Пока они добрели до поля, солнце спряталось в облаках. Женщины, выбирая свеклу, очищали ее от земли и отрезали стебли. Затем приехал грузовик, который вчера привез гроб. Бросая в кузов свеклу, женщины волновались, что не услышат гудок лесозавода.

Когда набросали полную машину, раздался гудок, и, задумавшись о вечной жизни, женщины поспешили на похороны, и на лицах у них разгладились морщины.

Аля была еще маленькая, и ей можно было не идти на похороны. Тетя отвела ее к бабушке, а сама стала переодеваться в лучшую одежду. На улице остановилась машина председателя колхоза, который тоже по гудку спешил на похороны. Аля боялась его и, когда Сургачев вошел в дом, спряталась за швейную машину.

— А я вижу тебя в зеркале, — заявил он Але и попросил тетю Зину положить от него венок на могилу мамы. И, подавая венок, рука его задрожала.

— Какой неприятный человек, — сказала тетя, когда он вышел, — но и он не может забыть первую любовь.

Тут председатель колхоза вернулся. Пока он разговаривал с тетей, улица заполнилась людьми, и ему нельзя было проехать на машине. Тетя Зина с венком ушла на похороны, а Аля осталась одна с Сургачевым.

— Что там, в окне? — председатель посмотрел на часы, потом на Алю в зеркале.

— Туча, — вздохнула девочка.

— А ты видишь меня в зеркале? — спросил Сургачев.

— Да, — кивнула Аля.

Улица все плотнее заполнялась людьми в черной одежде, и, может, поэтому в доме стало сумрачно, будто вечером. Пришли даже из дальних хуторов, и собрались певчие. Когда церковь закрыли, им негде было попеть, и сейчас, когда все очень жалели покойную маму, над которой пьяный папа поиздевался всласть за жизнь, — церковный хор собрался весь, как на праздник, а их насчитывалось больше, чем сто пятьдесят человек из разных деревень. Тут в один голос они запели молитву, и Аля догадалась: гроб с мамой выносят из дома. Девочка, оглянувшись, заметила в зеркале, что Сургачев так же боится ее маму, как и она, — поэтому и передал венок тете Зине. Председатель колхоза даже вспотел, затаившись. На его лице появилась странная улыбка, и от нее девочке стало совсем жутко.

Голоса певчих удалялись вниз по улице; вдруг на одну минуточку сделалось очень тихо, как перед рассветом, пока не забарабанили по крыше капли и всходился ветер, который опять принес молитву. Сургачев осторожно вышел на улицу, и, когда рассматривал в тени под кленом стрелки на часах, подбежала какая-то собака и укусила его за ногу. Сургачев поспешил сесть в машину и уехал. Загремел гром, молодые тонкие деревца отчаянно гнулись, а на старых деревьях оставшаяся листва вмиг слетела. Еще раз треснуло над головой; небо будто раскололи, как полено топором. Все вокруг гудело и стонало, но дождь никак не собирался. На стекла брызнули несколько капель; пейзаж за окном сразу же размылся. Потом хлестануло, да только на минутку. Опять сделалось тихо, тучу пронесло, и на небе посветлело. Во дворах перекликались петухи, уже готово было просиять солнце, когда на крыльце появилась вымокшая невеста Вани, о которой все забыли. Она пряталась в кустах за огородом, не зная, как посмотреть жениху в глаза, и теперь обрадовалась, что в доме одна девочка.

— Горит, горит! — закричали на улице и побежали на пожар от молнии, и еще раз проехал на машине Сургачев.

Ксюха схватила свою сумочку и тоже побежала как бы на пожар, думая о том, чтобы скорее добраться до станции и уехать на поезде в город. Аля поспешила вслед за ней, но бежать далеко — дым повалил в той стороне, где колхозное гумно, и вскоре совсем маленькая девочка оказалась на улице одна. Она побрела, глядя на небо, где в вышине рассеивались клочья дыма, и наткнулась на гроб, который бросили посреди улицы, когда увидели, что горит гумно. И когда рядом никого не было, девочка осмелилась глянуть на маму, и, заметив на ее лице незнакомое ей выражение, какого ни у одного живого человека не встречала, она не испугалась, а, наоборот, шагнула ближе…

Назавтра с самого утра отправились на кладбище “будить” маму, и бабушка взяла с собой Алю. Из собравшихся родственников и соседей никто не помнил молитв и не умел петь, и они стали пить на могиле водку. Аля попросила у бабушки разрешения спуститься к озеру и сбежала вниз по дорожке между памятников и крестов за оградами. На берегу в бурьяне сидел рыбак с удочкой. Вода в озере после дождя была мутная; чего только в ней не плавало — бутылки, доски, даже оконные рамы. На другом берегу лепились сараи, а за ними строили новую колхозную контору. Ветерок погонял рябь на озере; бурьян и оставшиеся листья на деревьях шелестели. Солнце заволоклось дымкой, на сердце легла тень, а ветерок все повевал и повевал — рябь на мутной воде пробегала шире, и разрасталась в душе тревога. Услышав голоса старших братьев, Аля оглянулась. Они, спускаясь к озеру, заметили в кустах сестру, но подумали, что маленькая девочка ничего не понимает. Когда умерла мама — не из-за Ксюхи же выяснять отношения, и братьям хотелось обняться и расплакаться, да стыдно перед сестричкой. Она же все почувствовала и скрылась в зарослях, никак не могла выбраться на дорожку и опеклась в крапиве. Едва сдерживая слезы, нашла другую дорожку и направилась вдоль кладбищенского забора, однако дырки в нем не обнаружила. Ей следовало бы вернуться, но девочка обогнула кладбище и с другой стороны подбежала к распахнутым воротам.

Из разговора взрослых Аля узнала, что вчера на пожаре председатель колхоза испугался, и его парализовало вместо ее папы, который пьяный издевался над мамой; и — возвращаясь с кладбища, без конца повторяли: перепутал, перепутал, — а девочка еще не понимала, о Ком так говорят. И, когда проходили мимо дома Сургачева, решили зайти к нему. Председатель лежал в постели, и его жена принесла еще одну подушку. Ее подложили Сургачеву под спину, чтобы он мог сидеть. Председатель колхоза обрадовался, что с бабушкой пришла Аля, и улыбнулся, а девочка уже не боялась его.

Глава вторая. Слышишь, светает…

Выйдя из вагона, Ксюха направилась, куда все — на набережную. Сильный ветер раскачивал на реке синие волны с барашками, и Ксюха схватилась за поля на шляпе. Два мальчика ехали на велосипеде, упали и стали смеяться. Она подумала: с нее смеются, и поспешила пройти мимо. Один из мальчишек поднялся и решил, что мало повалялся; еще упал — лишь бы посмеяться, а у другого локти в крови. Ксюха увидела распахнутую дверь в церкви, и тут ей сделалось как-то странно нехорошо — еще с ней так не было. Никогда Ксюха в церковь не ходила, а сейчас зашла. Она знала: в церквях ставят свечи, купила одну. Служба закончилась, народ расходился, и Ксюха оказалась одна перед алтарем, зажгла свечку и поставила. Опять ей стало нехорошо, и она подумала, что в церкви и должно быть так странно нехорошо. Ее затошнило, закружилась голова, и Ксюха вдруг догадалась, что забеременела. Если бы она это почувствовала где-нибудь в другом месте, наверняка испугалась бы и не знала, что такое с собой сделать, но оттого, что в этот момент находилась в церкви, осознала свое счастье, когда ей нельзя было в глаза Ване посмотреть. Она вышла из церкви, дальше еще собор, колонны в два ряда и ступеньки. Она стала подниматься по ступенькам, и все было как во сне. Тут же старый парк, где в бурю вывернуло с корнями деревья, и сразу за собором с колоннами обнажился памятник Ленину, а за ним открылись дали.

Начинало смеркаться, но там, где упали деревья на провода, не зажглись фонари, и Ксюха повернула туда, где зажглись. Под фонарями еще скверик — в нем росли цветы, но засохли осенью, и осталась трава. Ксюха разглядывала траву, словно цветы, и заметила: трава здесь точно такая же, как в деревне рядом с коровником, и она подумала о том времени, когда будет рожать, когда все будет другое — трава вырастет новая и высокая и будет свистеть на ветру, как лоза.

Сзади что-то стало поскрипывать, она оглянулась. Между колонн старушка и старичок катили коляску с ребеночком. Подойдя, Ксюха спросила:

— У вас мальчик или девочка?

Ей ответили:

— Девочка.

Ксюха поняла: у нее будет девочка; еще спросила, как ее зовут, чтобы и свою дочку так назвать. Она не помнила себя и не знала, куда идет, и, оказавшись перед витриной магазина, как в зеркале, увидела себя и остановилась. Мимо шагал какой-то чудик, заметил, как она себя рассматривает, и помахал ей. По небу тучей пролетели вороны, и она воскликнула:

— Сколько их, и куда они?!

Прикрывая лысину газетой, этот чудик показал на упавшие в бурю деревья.

— На них были гнезда. — И пояснил: — А теперь вороны не знают, куда перебраться.

Ксюха опять обернулась к зеркальной витрине, не узнавая в ней себя, и внимательно оглядела свой животик — ей показалось, будто он округлился; тут девушка вздрогнула — лысый этот все еще стоит, не ушел, и она тоже помахала ему, но, когда он шагнул к ней, чуть не заплакала.

— Видишь, я тоже машу, — пролепетала. — Как тебя зовут?

Ворыпаев достал из кармана паспорт и показал ей.

— Ну так что? — пошатываясь, к нему подошел краснорожий мужик. — Извините, обознался, — оглянулся на Ксюху.

— Почему к тебе постоянно пьяные привязываются? — спросила она у этого Ворыпаева.

— Откуда ты знаешь, — удивился он, — если мы едва познакомились?

На лавочке играли на аккордеоне по очереди два мальчика, и тот, который отдыхал, спрятал руки под себя, под попу, чтобы отогреть пальчики, и улыбался. Ворыпаев бросил в шапку на земле несколько монет.

— Страшно здесь?

— Наоборот, — ответила Ксюха, — я хожу сюда успокаиваться. — Давай зайдем!

Чем дальше они пробирались по аллее — тем осторожнее шорохи, — будто листья падают, но деревья уже давно голые; эти шорохи только на кладбище услышишь, когда начинает смеркаться.

— Сегодня боюсь, — призналась Ксюха.

— Ну так пошли назад, — вздохнул Ворыпаев, прежде нее сам поворачивая.

Выйдя из ворот, Ксюха шагнула в сторону, но Ворыпаев заметил: вытирает с губ помаду.

— Пошли ко мне домой, — обернувшись, она так посмотрела, что все сразу понятно, — твоя жена ничего не узнает.

— У меня нет жены, — пробормотал он.

— Ну, так в чем дело?

— Давай завтра.

— А почему не сегодня?

— Мама будет волноваться, если задержусь, — объяснил Ворыпаев. — Давай завтра!

— Завтра, может быть, я не осмелюсь…

— Страшно?

— Да. — Ксюха прислушалась к себе: — Как в первый раз… Ну, тогда проводи меня.

Они зашагали вдоль кирпичного забора, повернули на другую улицу, но, когда оказались во дворе дома, где жила Ксюха, опять увидели этот забор и поспешили войти в подъезд.

— Ну, пошли! — Ворыпаев обнял ее и стал целовать.

Лицо у Ксюхи вытянулось, будто ей очень больно. Она застонала и закрыла глаза, а перед тем как открыть, неожиданно улыбнулась; у нее была улыбочка — до ушей…

— Пошли? — переспросила.

Ему так и не удалось заснуть, а когда начало светать, Ворыпаев осторожно приподнялся, стараясь не разбудить Ксюху, и посмотрел в окно. За кладбищем торчали заводские трубы. Из них валил черный дым, очень черный на фоне все ярче разгорающегося неба. Ворыпаев снова прилег, невольно прикоснувшись губами к голому плечу Ксюхи, которое с каждой минутой все отчетливей белело. Планочки на спинке кровати у изголовья обрели деревянный цвет, а красное платье рядом на стуле разалелось, и, глядя, как оно меняет цвет, Ворыпаев догадался, что взошло солнце. Вдруг Ксюха, будто испугавшись, вскочила.

— Ты забыла про меня? — радуясь, что она проснулась, спросил Ворыпаев.

— Я почувствовала, — созналась она, — что не одна.

Ворыпаев обнял ее и поцеловал. Лицо у Ксюхи вытянулось; опять улыбочка — до ушей, на щеках румянец пылает, и тут же, на стене, протеплились лучи солнца.

— Вчера, когда ложились спать, — вспомнила она, — я боялась утра, а вышло как раз наоборот.

Она взяла расческу, но волосы за ночь так переплелись, что больно их было расчесать. Осторожно перебирая пальцами, Ворыпаев стал помогать Ксюхе, отделяя одну прядь от другой, и у него получалось не хуже, чем расческой. Тут ей позвонила подруга по телефону, спросила — почему вчера и позавчера не могла дозвониться. Пока Ксюха очень гладко врала, Ворыпаев распутал ей волосы и, неловко повернувшись на узкой койке, нечаянно попал локтем по глазу.

— Больно?

— Не столько больно, как будет синяк. — Ксюха взяла на стуле рядом с телефоном часы Ворыпаева и приложила стеклышком к веку, а другим глазом заметила: — Исцарапал локти и колени.

— У тебя льняная простыня, — пояснил Ворыпаев, — с узелками.

— Простыня тут ни при чем, — сказала Ксюха, прижимая часы к глазу. — У тебя острые локти и колени. — Согнула ногу и дотронулась до Ворыпаева. — Давай сравним! Ну как?

— Никогда не видел такого красивого колена!

Он поднялся и стал одеваться.

— Побудь еще немного, — попросила Ксюха. — Не уходи так быстро.

Ворыпаев открыл балконную дверь и оперся о перила. За забором из красного кирпича растопырили корявые ветки старые деревья. Над ними поднялось солнце; его лучи били прямо в глаза. На верхушках деревьев, где остались листочки, появилось бледное пятнышко, и — как бы повернулось, промелькнуло. Ксюха, выйдя на балкон, подала тарелку с яичницей. Ворыпаев стал завтракать, глядя на черные против солнца деревья. По ним опять замелькали “зайчики”. Ворыпаев догадался, что и на другие балконы в доме, на всех этажах, то и дело входят и выходят, раскрываются и закрываются двери, сверкая стеклами.

— Ты знаешь, — пробормотала Ксюха, заметно волнуясь. — Я хочу тебе сказать… а может, не говорить?.. — Она глубоко вздохнула, поглядев на Ворыпаева; тот в недоумении пожал плечами. Наконец Ксюха решилась: — Я беременная, — прошептала. — Конечно, — добавила она, — еще не поздно избавиться от ребенка, но я не хочу этого делать.

— Об этом нельзя даже думать, — поспешил заявить Ворыпаев, и нетрудно догадаться, что испытывал он сейчас, только вчера познакомившись с Ксюхой.

— Я никогда так хорошо не выглядела, — чуть не расплакалась она, — но ты не представляешь, чего это мне стоит и как мне трудно…

— После того, что произошло между нами, — перевел дыхание Ворыпаев, — уже ничто не может изменить…

— Что такое? — испугалась Ксюха, заметив, как он сморщился.

— Зуб.

— У меня есть капли, — засуетилась она. — Принести?

Ворыпаев обнял ее и стал целовать.

— Очень кружится голова, — Ксюха зажмурилась. — Мы сейчас упадем!

Ворыпаев ногой открыл дверь в комнату; тут же стояла кровать, и он, опустив Ксюху на постель, расстегнул у нее пуговички на халате, но пока сам разделся, то состояние, что овладело им, прошло, и надо было начинать все сначала.

Ксюха открыла глаза, ожидая его слишком долго.

— Что со мной? — не мог понять Ворыпаев.

— О чем ты думаешь? — догадалась Ксюха.

— О нашей будущей жизни.

Ворыпаев стал целовать ей ноги, а Ксюха погладила его по голове, и он был счастлив, почувствовав, будто у него на лысине от ее прикосновения волосы растут, как трава. Вдруг, откинувшись навзничь, он увидел над собой люстру на потолке.

— А я думаю, — усмехнулся Ворыпаев, — почему не смог ночью уснуть. Давай передвинем кровать. — Поднявшись, он показал на заваленный книгами стол: — Что за учебники?

— Я изучаю французский язык, — почему-то смутилась Ксюха.

Передвинув кровать, они опять легли, но только обнялись, как у кровати отвалилась ножка. Пришлось еще раз подниматься, привинчивать ножку, но, когда улеглись, все равно у Ворыпаева ничего не получалось.

— Ты не выспался, — сказала Ксюха, — давай попробуем заснуть, — и сама повернулась к стене. — Обними меня, — попросила. — Мой Ваня сзади обнимал меня, и мы так засыпали.

Ворыпаев не послушал ее: не потому, что она так спала со своим Ваней, и не потому, что сейчас опозорился и ему было стыдно, а потому, что сам так спал раньше с женой.

— Так трудно будет уснуть, — пробормотал он. — Лучше отвернуться. — И еще спросил: — Почему Ваня бросил тебя?

Ксюха не знала, что ему ответить, и решила лучше обмануть.

— Полюбил другую, — зевнула, засыпая.

А Ворыпаев все равно не мог уснуть и смотрел в окно, наблюдая, как меркнет короткий осенний день. И так, глядя в окно, задремал и спохватился, когда было уже темно, и дым из труб при прожекторах клубился белый, как вата.

Ксюха тоже поднялась.

— Ты сейчас уйдешь?

— Да, — кивнул Ворыпаев, одеваясь. — Надо съездить к маме, чтобы не волновалась. — Он подошел к Ксюхе и обнял ее. — Не грусти, завтра встретимся.

— Не обнимай так сильно, — попросила она, — а то тяжело будет расставаться. — И сама, прижавшись к Ворыпаеву, закрыла глаза, а когда их открыла, изумилась: — Мы перепутали утро с вечером! Слышишь, светает…

— Слышу, — ответил он. — Давай гулять, раз дождались утра!

Перешли по мосту через речку, затем свернули к лесу, и вот здесь, на опушке, вбиты в землю были колышки, и на веревках между ними мотались красные флажки.

— Наверное, охотились на волков, — решила Ксюха.

— Разве здесь могут быть волки? — ухмыльнулся Ворыпаев и показал на флажки: — Их вырезали из бывших лозунгов. Видишь буквы?

Ворыпаев наклонился, чтобы поцеловать Ксюху, — вдруг она отвернулась.

— Давай не будем завтра встречаться, — пробормотала девушка, глядя в сторону, на реку. — Я не могу забыть Ваню, я люблю его, и если бы ты не полюбил меня, так ладно, но ты, вижу, полюбил, и я не хочу вводить тебя в заблуждение.

— Откуда ты знаешь, что я полюбил? — удивился Ворыпаев.

Он посмотрел на Ксюху, на черные круги у нее под глазами, и решил: после того как Ваня бросил ее, беременную, ей так тяжело, что она готова к любому встречному кинуться на шею, а сейчас опомнилась.

— Я понял, — обрадовался Ворыпаев, — зачем здесь флажки. Они для людей! Видишь сцену, трибуну? Здесь проводятся разные мероприятия — и для нас, как для волков, развешивают флажки, чтобы не шли куда не положено ходить.

Берег дальше опускался, и речка залила луг, как весной. Смотреть на воду, как она течет, — нельзя оторваться, но что за чувства теснятся осенью в груди, когда глядишь вдаль?

— Ну что ж, — сказал Ворыпаев, — надо поворачивать.

Они побрели назад. По обеим сторонам дороги росли голые черные дубы. У леса виднелась сбитая из досок выкрашенная голубой краской сцена. Под открытым небом доски сгнили, и сцена в нескольких местах провалилась. Среди бурой травы, когда еще не выпал снег, увидеть эту сцену, лавочки, футбольные ворота, столбы — все голубое, яркое — и можно сойти с ума. Нечаянно выглянуло солнце и осветило пятнышко на лугу. От дубов упали тени. Река засеребрилась. По дороге ехала женщина на велосипеде, затем повела его в руках, свернув вдоль опушки, мимо провалившейся голубой сцены, которая ожила на солнце — и еще, может, оттого что рядом женщина.

— Это моя мама, — прошептал Ворыпаев. — Давай спрячемся! Куда она идет? — подумал он вслух. — Там разлилась речка — не пойдет же она по воде…

— Ты — ребенок! — изумилась Ксюха, глядя, как перемещаются по земле солнечные поляны, и голубые — по небу, по разлившейся воде, когда кажется, что весна. — Ты ничего не понимаешь в жизни! Тебе будто шесть лет. Шесть, — повторила, — а может, и пять, если не меньше.

— А, я знаю, — воскликнул Ворыпаев, — куда мама идет!

Она поставила велосипед у одной из двух голубых будочек сразу за сценой.

— Ты не любишь свою маму, — добавила Ксюха. — Прежде чем ухаживать за женщинами, тебе надо полюбить маму.

— Как можно сразу за сценой построить туалет?!

— Да ты и любишь ее, — продолжала Ксюха, — как шестилетний ребенок.

— Ты же только сказала, что я не люблю ее, — заметил Ворыпаев. — Кстати, с чем можно сравнить любовь шестилетнего мальчика к своей маме? — начал он рассуждать и тут же, когда мама спряталась в будочке, не удержался: — Подкрасться бы незаметно, да украсть велосипед.

— Зачем? — не могла понять Ксюха. — Зачем тебе велосипед?

— А зачем тебе, беременной, французский язык?

— Действительно, — хихикнула она. — Как только я забеременела, почувствовала, что глупею с каждым днем. Все-таки рассмешил, — Ксюха потрепала Ворыпаева по плечу, и он приободрился, шел и подпрыгивал.

Когда вернулись в город, начало смеркаться. Ворыпаев вскочил на остановке в автобус и сел у окна, глядя, как Ксюха поспешила на кладбище, чтобы успокоиться. Над дорогой раскачивалось красное полотнище с лозунгом. Его вчера повесили перед празднованием годовщины революции, а когда оно истреплется, его разрежут на флажки для охоты на волков. Проезжая по метавшейся от красного полотнища тени, на мгновение машины исчезали — и сверкали опять, мелькали — туда и обратно, и у Ворыпаева едва “крыша не поехала”, когда после вчерашних объятий и поцелуев все внутри раскачивалось, и не сразу он обнаружил, что сел не в тот автобус и едет не к маме, домой, а к бывшей жене. И тут у него так разболелся зуб, что от каждого камушка под колесами вспыхивали искры перед глазами, и не помнил, как добрался до поликлиники, где сам не зная почему смеялся, когда врачиха ковырялась у него во рту, и ей, наверно, очень трудно было с таким пациентом, но Ворыпаев не мог удержать себя и, когда она закончила, спросил:

— Наверно, я у вас первый такой?

— Нет, — ответила она, — были, что тоже смеялись.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru