Марина Кулакова. Живая. Марина Кулакова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Марина Кулакова

Живая

От автора. Кому-то может показаться, что слишком уж страшно придумано. Слишком “наворочено”. Но в том-то и дело, что не придумано нисколько. Это правда. Я рассказала о том, что случилось со мной. Это часть моей жизни — в режиме реального времени. И если эту повесть можно определить расхожим нынче словом “триллер”, то следует продолжить в том же духе — “триллер non-fiction”. Ужас невыдуманный.

Долгое время я не рассказывала об этом никому. Но теперь решила рассказать. Потому что живу, так же как все мы, в мире насилия. Потому что знаю, — на собственном опыте, — что ему, насилию, можно и нужно противостоять. Потому что хочу предупредить о реальных, невыдуманных опасностях в мирной жизни. Мирной женской жизни, стоит, может быть, уточнить. Кто предупрежден — тот вооружен.

Глава первая

Тот, кто за спиной

Ну вот, еще немного — я свернула с асфальта на тропинку, нырнув под сомкнутые кроны деревьев, наискосок, прямо к дому. И только тут в последние секунды услышала за собой ускорившиеся вдруг шаги, точнее, почувствовала в этих шагах опасность, да еще какую… Она плеснула незримой жутью, я стремительно, инстинктивно, не глядя от ужаса — развернулась влево, чтобы… чтобы что?..

Удар ножа, направленный под левую лопатку, — “поймала”, приняла на себя моя левая рука. Он пришелся как раз в венозное сплетение, хлынула кровь. Но я почувствовала не боль. Только — нож. Еще удар — я перехватила и его, направив вниз, окровавив ладонь, — нож вонзился в бедро. Он — лица я не видела — схватил меня за руку, пытаясь заломить ее, и ударил в висок рукояткой ножа. Я не успела уклониться и только ахнула. “Кричать — бесполезно — пронеслось у меня в голове — нож — дело секунды…” — еще удар, я боролась — два удара, рвавшиеся к животу — один за другим, я срывала, резко переламывая их траектории — в пах… Боли я не чувствовала. Ужас прояснил сознание. Что ему нужно? — мелькнула спасительная мысль — деньги? Сумочка? Там рублей двадцать от силы…

— У меня ничего нет, — пробормотала, задыхаясь, пытаясь крикнуть, я.

— Мне ничего не надо…

Тут я поняла, что спасенья нет, — голос, который проговорил это: “Мне ничего не надо…” — не был голосом человека. Это говорила бездонная, запредельная пустота. Голос был начисто лишен интонаций и тембров. Я даже не поняла, низким он был или высоким, громким или тихим. Я поняла только: спасенья нет. Он хочет убить.

И тут мне стало стыдно. Невыносимо стыдно, что меня сейчас зарежут, так отвратительно и бессмысленно, и завтра Ника, беременная Ника увидит мое окровавленное тело, и даже если не увидит, то ей расскажут подробно… за что же ей это, ей надо рожать, а мне-то…

Я закричала. Мне так показалось. На самом деле я крикнула: “Помогите!”, когда он зажал мне рот, но я рванулась и закричала.

Самое удивительное, что борьба длилась несколько минут. Я перестала различать удары, правая рука моя была изрезана так, что на ладони не было живого места. Когда ему удалось повалить меня на землю, я еще боролась, удары он наносил равномерно и целенаправленно в той же степени, что и хаотично. Я почувствовала, что ему нравится рассекать тело. Моя одежда — легкая голубая кофта и белые брюки были уже располосованы — в прямом смысле слова — располосованы, рассечены на ленты, все тело кровоточило. Левая рука, из которой сначала фонтаном била кровь, онемела. Мы боролись уже на земле, в двух шагах от тропы, когда я заметила — прохожий, молодой мужчина — свернул на тропу… увидел… испугался, проходит мимо… Я рванулась, пытаясь кричать, он зажал мне рот… парень ускорил шаги, отвернувшись.

“Все…” — подумала я. Словно в подтверждение, он, сумев перехватить, придавить, наконец, крепко мои руки, рассек остатки одежды на груди, и я почувствовала нож под левой грудью.

И вдруг все не только перестало быть, но затихло, оглохло — сколько это длилось? — не знаю, нет, не долго, но вне времени, и я не слышала — а до того все мои чувства были напряжены до предела, не слышала, как подошли они, за спиной у него. Они возникли бесшумно.

Глава вторая

Извинения не приняты

Он тоже не слышал (не мог слышать?) ничего, они взяли его “в клещи”, с двух сторон. Сопротивляться — теперь уже ему — было бессмысленно.

Я попыталась встать… только теперь все тело пронзила боль — резкими зигзагами, молниевидно и молниеносно. Я закрыла рукой грудь. Почти одновременно вспыхнули несколько фонариков, лучи их скрестились на мне, сдержанный вздох ужаса и матерные восклицания: у меня с волос, не говоря уже об остальном, капала кровь. Глухие звуки ударов: били его. Прямо там, на окровавленной траве. И тут же какие-то люди: я помню женщину, вроде бы молодую, она помогла мне встать. Рядом с ней был ее муж, но его почти не было видно, так он был напуган. Пять минут назад она позвонила в милицию. Звонков было сразу несколько — ближайший дом не был глухим, а патрульная машина местного отделения оказалась на ходу, совсем рядом, все произошло за считаные минуты, даже секунды.

Это было бы похоже на сказку… если бы не было так кроваво. Милиция.

“Скорая” подъехала минут через пять. Меня не покидало чувство, что я смотрю на все откуда-то не отсюда. Посмертно — такое слово, может быть… посмертно… но я — что же, я все же — живу?

Я увидела носилки и покачала головой, чувствуя, что болит все тело, но лечь было страшно. И без того я была теперь так далека от земли, от этих людей, что я не знала, как же мне вернуться, как же мне вспомнить жизнь, куда идти… На руку мне быстро наложили жгут, перебинтовали. “Наверное, ваша?…” — спросила женщина, протянув мне мою сумочку. “Да”. Она дала мне руку, чтобы я могла опереться. Сделав шаг к машине, я обернулась.

Милиционеры стояли, окружив его. Я, прихрамывая, побрела к ним, — они расступились передо мной. Один из них снова матерно выругался в его сторону, а мне сказал: “Не волнуйтесь, девушка, он свое получит…” “Покажите мне его”, — сказала я. Вышло хрипло и глухо. Луч фонарика осветил его лицо, и я содрогнулась.

Рот у него был очень большой, а глаз почти не было. Или, может быть, так падал свет, но он был чудовищно уродлив… Какая-то резкая диспропорция была и в чертах лица, и в форме головы, и в очертаниях фигуры — показалось, что у него жутко большая голова. Я содрогнулась — в прямом смысле этого слова — именно с этого момента меня стала бить и сотрясать волнами нервная дрожь.

“Что… что…” — прошептала я, не умея выразить в словах гул, раздирающий, растаскивающий, глушащий мое сознание…

И вдруг услышала, как он, словно откуда-то издалека, словно возвращаясь, почти тем же потусторонним, страшным, почти мертвым голосом проговорил:

— …Прости меня… От меня жена ушла…

Если бы у меня были силы, я бы, может, расхохоталась. А так — разбитые губы мои дрогнули в улыбке, и словно все раны и порезы улыбнулись на моем теле, все заныло резкой саднящей болью, голова закружилась… Врач и санитар снова оказались рядом, еще минута — и “Скорая” вырулила на шоссе. Молодой врач что-то бодро спрашивал у меня. Я что-то отвечала. Силы окончательно покинули меня, и я закрыла глаза. “Э-эй, ты глазки-то не закрывай!..” — в голосе молодого врача прозвучало такое вдруг беспокойство, такой страх, что и мне стало страшно: это не сон. И даже заснуть нельзя, чтобы проснуться потом в своей постели…

Нелепо. Абсурдно.

Нет. Нет. Это не случайность. Нет.

“Скорая” летела по пустынным улицам ночной Москвы. И дело не в том, какое вино вы предпочитаете в это время суток, хотя в этом тоже есть капля ответа. Это время, когда жизнь пробует себя через смерть, пробует себя на вкус, и кровь, запекшаяся на висках, на губах — вкус юности.

Она ушла из этих комнат, легко — как будто кровь из вен. И целый мир, такой огромный, остался весь ему взамен. Кто виноват? И что делать? И разве это не очевидно, что все время приходится цитировать кровь?

Глава третья

Синий коридор

В приемном покое, куда меня привезли, долго ничего не происходило. Очень долго, как минимум полчаса. “Сочувственный” молодой врач, с большим облегчением (что я не умерла у него в машине — теперь догадалась я) сдал меня дежурной, дежурная, недовольная тем, что ее побеспокоили в такой поздний час, куда-то ушла. Я сидела на убогом больничном топчане в тревожной тоске, прижимая рукой бинты — они быстро намокали кровью. Тяжелораненому умереть здесь ничего не стоило: больница, но никого нет. За ширмой страшно стонал и корчился мужик.

Потом пришли хмурая нянечка и высокий парень в голубом халате санитара. Нянечка принесла мне больничное — халат и рубаху, позвала в соседнюю комнату.

— Раздевайся, — сказала она, — подозрительно глянув на меня. — У тебя что, и тапок нет?..

— Откуда? Я вообще-то сюда не собиралась…

— …раздевайся! Ишь, что за одежа… — лохмотья одни, да все в крови…

— …Можно, я в босоножках?

Она неопределенно хмыкнула, и через минуту бросила на пол тряпку. Я вытерла подошвы босоножек, морщась от боли — каждое движение, и каждое усилие были мучительны, я сгибалась, зажимая рукой живот. Мужик за ширмой застонал еще сильнее.

— Что с ним? — спросила я, ежась от холода в широкой рубахе, пахнущей хлоркой.

— Камни, — коротко бросила нянечка, не обращая на него никакого внимания.

Сонный санитар записал что-то и, прихватив бумаги, сказал: “Пошли”. Вид у него был такой… сейчас бы сказали “виртуальный”. Санитар был далеко отстранен от происходящего с ним в этом ночном больничном мире. Возможно, глубоко внутри он переживал что-то более важное для себя.

Идти пришлось на удивление долго. Мы шли по каким-то переходам, освещенным длинными лампами “дневного света”, потом спустились в подвальный туннель, где горели синие лампы — зрелище было жутковатое, и чем дальше мы уходили, тем больше нарастало внутри чувство тревоги. Если полчаса назад мне больше всего хотелось лечь наконец на койку и уснуть — после всего этого кошмара, который отхлынул и ушел во тьму, то теперь мне снова стало страшно. Санитар шагал широкими шагами, я едва поспевала за ним. При синем свете его светло-голубой костюм вдруг изменил цвет — стал ярко-фиолетовым. Поменявший цвет провожатый оглянулся и остановился — под глазами его легли черные тени. Я тоже замедлила шаг в замешательстве. Он, убедившись, что я иду, зашагал снова. Отлегло от сердца. Но не так чтобы совсем. Наоборот, я поняла, что идти за ним не стоит. Не нужно. Но куда еще идти?

Странный фиолетово-синий мертвенный свет заливал эти длинные подземные коридоры, под низким потолком длились старые трубы… Запах — не только земли, подземелья, но еще более пугающий запах особой безысходности, животной безысходности, страшной ветеринарной лечебницы… что-то вспомнилось из детства, что-то такое, что надо забыть… Но сознание выдало самое простое решение: “Ад… — подумала я, — это настоящий Ад… или только путь к нему?..”

Наконец мы начали подниматься по выщербленным лестницам — я чуть не вскрикнула от боли, согнув ногу в колене, но мой провожатый не оглянулся, не замедлил шаг. Зажав рану, я инстинктивно и всей душой обрадовалась лестнице, ведущей вверх. Мы вышли из жутких синих подвалов.

Больница теперь была похожа на больницу. Когда появилась женщина — дежурный врач, и меня решили наконец осмотреть, я вдруг ощетинилась из последних сил.

— Где болит?

— Нигде. Я хочу спать. Оставьте меня в покое.

— Надо осмотреть и сделать перевязки.

Глава четвертая

Утро

Когда я открыла глаза, у моей постели сидел сотрудник уголовного розыска. В окно светило солнце.

Я вспомнила все, что было ночью, и тоскливо съежилась.

— Как вы себя чувствуете? — дежурная вежливость и слегка смущенное сочувствие прозвучали, не совсем сливаясь вместе, в одном вопросе. Я всегда была чувствительна к интонациям.

— Спасибо. Чувствую.

От моего ответа “не по форме” молодой сотрудник тут же взял себя в руки. В служебные дисциплинарные руки.

— Можете ли вы ответить на некоторые вопросы? В интересах следствия. Я не отниму у вас много времени.

— Спрашивайте.

— Ваше имя?

— Марина Кулакова.

— Год рождения?

— Мне двадцать четыре года.

— Работаете? Учитесь?

— Закончила университет, отработала два года по распределению, только что вернулась из деревни.

— Кем работали?

— Учителем. Преподавала русский язык и литературу.

— Живете в Москве?

— Нет. В Горьком. В Нижнем Новгороде. Здесь я в гостях. У друзей.

— Итак, вчера, в ночь на первое августа вы шли… — откуда?

— Я шла от метро “Речной вокзал” к дому. Где я живу. У друзей.

— Вы можете назвать их адрес и фамилии?

— Мне бы не хотелось. Моя подруга беременна. На восьмом месяце. Я не хочу, чтобы она волновалась.

— К сожалению, в этом есть серьезная необходимость. Вы были знакомы с человеком, который… который совершил на вас нападение?

— Нет. Я никогда его не видела.

— Вы уверены, что никогда его не видели?

— Да. Я никогда не знала этого человека.

— У вас есть с собой какие-либо документы?

— Нет… Мой паспорт… вместе с моими вещами. Там, где я остановилась.

— Нам придется познакомиться с вашими друзьями. Не беспокойтесь, мы постараемся их не напугать.

Через несколько минут, когда человек, которого я про себя назвала “следователем”, ушел “по следу”, медсестра подала мне таблетки.

— Что это? — покосилась я на блюдечко.

— Успокоительные. От стресса. И противовоспалительные.

— Спасибо.

Мои соседки испуганно смотрели на меня. В палате было, кроме моей, еще четыре койки. Две стояли вдоль стены и три — перпендикулярно к ним и параллельно друг другу. Взлохмаченные обитательницы больничного дома с опухшими лицами начали перебрасываться обычными утренними репликами. Когда медсестра ушла, я попробовала встать.

На всем теле болезненно натянулась кожа — за прошедшие полночи свернувшаяся кровь стянула раны. А теперь я потревожила их и почувствовала, как в некоторых местах снова сочится кровь.

— Лежи, лежи, — сказала соседка слева (я оказалась в середине) — завтрак мы тебе возьмем. Принесем, лежи.

Но я встала. Смутное беспокойство бродило во мне. Мне почему-то казалось, что здесь я не в безопасности.

Я еще не знала, не догадывалась, что с минувшей ночи тело мое, пробитое, изрезанное, искромсанное — стало живой антенной. Оно и было таким, но… теперь чувствительность к незримому усилилась многократно. Пропорционально количеству ран. И раньше я была очень чувствительна, но думала, что так и должно быть. Как же — не чувствовать?

Как же не чувствовать, что идет охота. Не первую ночь. Не первый день. Не первый год.

“Выбраться отсюда. Уйти…” — как только я приняла вертикальное положение, это чувство возобладало над множеством других ощущений. Через несколько минут оно оформилось в слова, сформулировалось.

Выбраться. Уйти. Но как? В больничной одежде? Меня примут за сумасшедшую… впрочем, какая разница, за кого меня примут… Кто я теперь?

Морщась, перебинтованной рукой я потянулась к своей сумочке. На ней были потемневшие следы крови и зелень травы. Внутри — дешевая косметика: тушь, помада, маленькое зеркало. Из него на меня глянуло — не лицо. Кадр из фильма ужасов. Вся правая сторона в кровоподтеках, под глазом расплылась черно-синяя гематома, рот разбит, на шее глубокие царапины со свежезапекшейся кровью. Спутанная челка слиплась кровавой коркой.

Куда я пойду в таком виде? Я вздохнула. Заглянула снова в сумочку, вытащила тональный крем и солнечные очки.

Через несколько минут, прикрывая самую живописную часть лица больничным полотенцем, я уже звонила по телефону-автомату на лестнице.

— Сережа?…

Знакомый голос после жуткой вереницы незнакомых лиц, звуков, голосов, событий принес вдруг такое явственное облегчение, что я чуть не заплакала. Он словно вернул наконец или по крайней мере приблизил меня к моей прежней жизни.

— …если бы ты знал, как я рада тебя слышать… только ты Нике, пожалуйста, не говори… Со мной тут… такое неслабое приключение приключилось…

— Где ты? Что случилось? Случилось что-нибудь?

— Да, случилось. К вам придут из милиции. Или из уголовного розыска, я уж не знаю откуда. Вы только, пожалуйста, не сильно беспокойтесь, видишь, я живая… Живая.

— Где ты?

— Я в больнице. Слушай, у меня к тебе огромнейшая просьба, огромная — мне нужна, срочно нужна какая-нибудь моя одежда. Послушай, у меня в сумке — красная футболка, а на стуле, около кровати, ну, где я сплю, — джинсы. Привези мне их, пожалуйста.

— Конечно, конечно, привезу… Ты ранена?

— Сегодня сможешь?

— Сегодня?.. Сегодня я дежурю. Нет, сегодня никак… Может, Ника…

— Нет, нет! Не говори ей… Вернее, сказать-то придется… о господи! Но ехать ей не надо. Как у тебя завтра?

— Завтра могу. Завтра — точно. Прямо с утра.

— Договорились. Я жду. Подробности, как говорится, при встрече. Запиши координаты…

…Минуту постояла, прислонившись к стене. Немного кружилась голова, но голос Сергея звучал в ушах… такой же, как два дня назад, неделю, такой же, как год назад… время восстанавливалось. Восстанавливалось — фрагментами, кусками, безмолвно — возникали картины прошлого… Я жива. Снова жива.

Я долго умывалась. Правая кисть была забинтована. Левой рукой, к тому же висящей на перевязи, это делать было неудобно. Из-под плотно перебинтованного локтевого сгиба (первый удар, вена — вспомнила я, и меня слегка замутило) поднимался вверх, почти до плеча, и растекался вниз огромный синяк всех цветов радуги, с краснотой, желтизной и зеленью.

Холодной водой и больничным обмылком я пыталась смыть кровь с волос. На меня поглядывали равнодушно-страдальческими глазами бледные женщины, заходящие в туалет шаркающей походкой тяжелобольных. Отделение было терапевтическое, меня положили туда, где была свободная койка. В ожидании новых врачебных распоряжений.

Вернувшись в палату, я легла и закрыла глаза. “Ну что ж… пора подводить итоги. Если жизнь… вот так… сводит со мной счеты… то что же? Надо свести эти счеты… о чем я?… нет, правда, пора подвести итоги. Что, собственно, происходит?

Начнем с начала. С самого начала.

Глава пятая

Девочка и смерть

Мне было года четыре, когда меня отправили с детским садом на дачу. Там старшая девочка “гадала” по руке: “Вот у тебя буква “Ж” — это значит “Жизнь”, а вот “М” — это значит “Могила”… проживешь ты мало, ну, не очень, конечно, мало… ну, нормально…” Я разглядывала свою ладошку — тонких линий было много, они пересекались и обрывались… Могила. Я представила себе смерть — меня нет, просто нет — и все… Бродила по пыльной придорожной траве. Пытаясь слепить из репьев медвежонка, давилась слезами. Нет — и все… И никогда не будет. Вечерние часы стали пыткой. Я боялась заснуть — как умереть, исчезнуть навсегда… Я… А что — я?.. Кто — я?.. Смотрела в зеркало на зареванную стриженую девочку с пухлыми губами в голубом сарафанчике. Это я. Не верю. Я не хочу быть такой. Хочу быть другой. Быть. Быть. До крика хотелось к бабушке, не к маме даже, к бабушке — с ней было спокойнее и проще. До крика хотелось, чтобы меня пожалели, но я молчала. Подушка была сырой от слез. Плакала молча.

В воскресенье приехали мама и отец. Они были очень заняты друг другом — отец не жил с нами, их мучительная связь никогда не была семьей. Я сразу поняла, что им не до меня. И не до смерти. Они и вправду были очень живыми — красивый молодой отец и яркая гордая мама, вечно торжествующая свою победу. Я просила, чтобы меня забрали к бабушке… Нет, не забрали. Плакала. В это лето я стала настоящей плаксой, а раньше совсем не была такой.

Мысли о смерти… в то лето мысли о смерти были мне ближе — ко мне — ближе — во мне — ближе всех подруг. Ближе родных. Они были совсем близко. Потому что она, смерть, была совсем близко.

Наконец коммунальная дача кончилась, а лето еще не кончалось. Мама взяла меня с собой на отдых. Сняла комнату в дачном поселке.

Молоко, ягоды — земляника уже отходила, но еще была — поздняя, июльская. Была черника. Лес с ягодными полянами начинался прямо за калиткой. Хозяйский сынишка, шустрый темноглазый мальчик, ни минуты не сидящий на месте, все смотрел, как я подолгу стою у бочки с водой или заглядываю в глаза лошади. Отсутствие “режима дня” и дневного сна было большим облегчением. Я больше не плакала.

— Пойдем за ягодами? — предложил он вдруг.

— Куда? — спросила я.

— Да вон — туда, — махнул он рукой туда, куда мы уже не раз ходили с мамой. — Я знаю, где черники много.

— Пойдем, — согласилась я. Мама куда-то ушла, и делать до ее прихода было особенно нечего. Игры с пупсиками мне нравились по вечерам, а лес манил всегда. Там было столько живого, а с мамой приходилось всегда сидеть на подстилке, и с нее — ни шагу.

И я — послушная девочка — по детсадовской привычке взяла мальчика за руку. Мы пошли по дороге, по солнечной лесной дороге, держась за руки. За поселком было пустынно, но редкие деревянные дома еще виднелись за деревьями. По правую сторону дороги был высокий кустарник и густые заросли папоротника.

Я не обратила внимания, да и не заметила, когда за нами появились двое, и как долго, и как быстро они шли, догоняя нас. Два дяденьки. Только потом, много позднее, я поняла, что “дяденьки” были совсем молодыми. Ну, может быть, им было немного за двадцать. Они разговаривали. На одном из них рубашка была нараспашку, именно он вдруг подхватил меня на руки. Прежде чем поднять, он неожиданно быстро и ловко засунул руку мне в трусики и потрогал там, где “стыдно”. Мама всегда говорила мне, что там, внизу, под трусиками — “стыдно”. Стыдно показывать, стыдно видеть, стыдно трогать. Я давно это знала. Мне стало стыдно, жар ударил в голову.

Я дернулась, уперлась в голую грудь “дяденьки” руками и взглянула в лицо. Он не смотрел на меня, только прерывисто, тяжело дыша, говорил: “Не бойсь… не бойся…”, — и еще что-то говорил тому, другому… ободрял и уговаривал его: “Пошли… давай… пошли…”

Стало страшно. Мальчишка, мой “провожатый”, тоже совсем еще малыш, растерялся и почуял недоброе, страх плеснул из его глаз. Он отпрянул, как зверек, но пробормотал: “…Мама! У нас здесь мама!.. я позову!..”

Не глядя на него, крепко держа и поглаживая меня, парень глухо и монотонно отозвался: “Зови… зови свою маму…”, — ничто уже не останавливало его.

Мальчик метнулся прочь. Вслед за ним, махнув рукой, что-то бубня, шатаясь и оглядываясь, куда-то пошел его приятель. Мой похититель — “Убийца!” — мелькнуло у меня в голове, что же еще? — резко свернул, пройдя сквозь кусты — ветки хлестнули меня по лицу — лесная прохлада обволокла…

Я застонала — от страха, не от боли. Хотела заплакать — не могла. Упиралась руками, болтала ногами — было ясно, что ничего не поможет. Мужик был силен. Изо рта его пахло чем-то сладким. “Сейчас… сейчас…” — бормотал… сжал крепко, положил на землю — на редкую траву, на мох, усыпанный старой хвоей, прижал коленями. Стал расстегивать брюки. “Нож”, — подумала я. Ищет нож. Сейчас достанет нож. Руки его тряслись.

Он по-прежнему не смотрел мне в глаза. А я смотрела на него в упор, переживая смертный ужас, боль и стыд — трусики были сдернуты с меня, и он коленом и руками будто хотел разорвать меня пополам. …Что же он так долго там ищет свой нож? Свой нож, которым зарежет меня?..

И тут я заговорила. И голос мой зазвенел сильнее, чем голоса птиц. Я заговорила отчетливо и звонко.

— Ты хочешь убить меня. (Почему-то я решила, что убийце можно говорить “ты”. Или что-то во мне торопилось, стремительно сокращая расстояние…) Зачем ты хочешь убить меня?..

Он на секунду замер, перестав бормотать. И взглянул на меня мутными желтоватыми глазами.

— У меня здесь мама, — продолжала я, — …она здесь, рядом. Пусти. Я пойду к маме. Не убивай меня.

— Пойдешь, пойдешь… сейчас пойдешь… — снова забормотал он.

Но что-то произошло. Он оглянулся.

— Не надо меня убивать. Я не хочу умирать, мне больно — я упиралась руками в его руки, силясь отодвинуть жаркую, опасную тяжесть, стараясь не смотреть в сторону полурасстегнутых брюк.

Он вдруг поднялся. Только тогда я тихо заплакала. Он бросился прочь. Почти бегом. В сторону поселка. На пути ему встретилась моя мама, бегущая с белым лицом. Рядом с ней бежал перепуганный соседский мальчик.

“Там… там ваш ребенок…” — сказал он ей, махнув рукой назад. У нее подкосились ноги.

Я брела по дороге, тихо плача. Раздавленная. Живая. Не маленькая — для своих четырех лет.

Сейчас я думаю: меня спасли слова. Мои слова.

Зимой того года я стала писать стихи. Про снежинку. “Снежинка, снежинка, где ты была? — Я в облачке белом на небе жила. — Снежинка, снежинка, куда ты летишь? — Лечу я на землю, где ходит малыш…”

Глава шестая

Болеть

— Обедать! Обедать! — донеслось из коридора.

Я обнаружила себя, открыв глаза, среди обшарпанных больничных стен, на прогнувшейся пружинной койке. Обедать. Надо же. Что-то меня удивило. Дружное шарканье ног в коридоре. Какая-то сила дает еду, и они — больные — послушно ее принимают. Надеясь, должно быть, что эта же сила — вылечит. Больница, болельня.

Я много болела в детстве. Болели уши. Делали уколы — больно. Болело горло — но такой боли, как при вырезании гланд — моей первой операции, — я никогда в моей детской жизни не испытывала. Это была настоящая пытка — и я, послушная и тихая, рванулась из рук врачихи, облив и обрызгав кровью все вокруг. Меня ругали, стыдили, … связали. Прикрутили ремнями к креслу. Пытка продолжилась. Клеенчатый фартук, слабо завязанный, сполз, и на белой маечке очертился большой кровавый воротник. Я кричала и кашляла кровью, умоляя: “Не надо, больше не надо, пожалуйста, хватит! Не надо больше!”

…До операции обещали, что потом сразу будут давать мороженое. Это казалось желанным утешением. Но все равно было страшно. Дети, которых уводили на операцию раньше меня, возвращаясь, тихо давились рыданиями или обморочно молчали. И мороженого не просили. Мороженое действительно давали. Потом. Но есть его совершенно не хотелось. Было больно глотать. Несколько дней я могла только пить. И есть пюре “Неженка” для грудных детей, которое приносила мама.

Может, с тех пор скрытый ужас таился в моих отношениях с больницей.

И в то же время, когда приходилось оставаться один на один с врачами, я всегда внимательно всматривалась в их лица, надеясь найти сочувствие. Что-то такое бывает в их лицах, что обычно рождает надежду. Уверенность, может быть. В чем? Я не знаю. Но как эти люди ежедневно проходят сквозь боль, бесконечную боль? Профессия, да. Профессиональный навык. Но как, — чтобы не чувствовать?

…После обеда к нам привели новенькую. Полная женщина долго укладывалась на пружинной койке, ворочалась, никак не могла улечься. Потом села. Лицо у нее было круглое, доброе и болезненно красное. Она тяжело дышала. “Вот… — сказала она, как бы извиняясь, — что-то плохо мне…” “Полежи, полежи, — добродушно отозвалась моя соседка справа, — здесь всем не больно хорошо… Лекарства дадут… Подлечат…” Вперемешку с запахом лекарств в воздухе словно разливалась дремотная истома. Через несколько минут отовсюду уже раздавался негромкий храп и сопенье. Новенькая Панина тоже улеглась наконец и вроде бы задремала.

Мне не спалось. В приоткрытое окно видна была зелень деревьев и немного неба. И таким тихо щебечущим, сияющим, живым покоем веяло оттуда, что явно здешний “приемный покой” был ему, тому покою, совершенно не сродни.

Покоя хотелось — того, живого. Но его не было. Не было никогда в моей жизни. Почему? Почему же? Или я не так мыслю, и не так задаю вопрос, и надо спросить иначе? Например: зачем?.. Зачем мне все это? Допустим, есть такое слово — испытания… Испытания? Зачем? Для чего? Кто испытывает меня так долго, так мучительно, так страшно? Почему это становится похоже на травлю?

Я закрыла глаза, понимая, что не смогу заснуть.

Глава седьмая

Пасть

— Фа-асс!.. Фасс!!!

Собака в ужасе.

Неуклюжая фигура человека в дресскостюме размахивает руками и бьет длинными ватными рукавами по морде — наотмашь, — по морде обезумевшей овчарке-подростку. Овчарка в истерике. Захлебываясь плачущим лаем, она хватает и тут же бросает черные рукава. Человек заставляет ее снова схватить и терзать, рвать дресскостюм. Человек учит собаку быть злобной.

Собака — если вы слышали, друг человека, для нее не существует банальностей и иронии, она просто друг, преданный друг, и бороться с этим непросто. Заставить собаку кусать и рвать человеческое тело очень трудно. За этим “тормозом” — века, тысячелетия “дружбы и сотрудничества”. Она в общем-то с удовольствием облает “чужого” — особенно если он проявит интерес к хозяйским вещам. Но именно облает, не более того. Даже кошек собаки гоняют не потому, что действительно “враги”, а так, для вида. Все — и кошки, и собаки, и люди — понимают, что это — традиция, игра… Зубы собак юридически приравнены к холодному оружию. Но челюсти и зубы собаки только волей человека превращаются в “пасть”. Чтобы покусать, и тем более человека, — нормальная собака должна быть доведена до “безумия”.

Доводят. Есть специальные тренинги.

Моя овчарка после некоторого шока догадалась, что это такая игра. Она догадалась, что длиннорукое чучело в черном ватнике требует от нее кусачести. Через несколько дней она уже вовсю изображала из себя “очень злобную собаку”. Она рвалась с поводка и лаяла “яростно”. Чем сильнее я сдерживала ее особым, дразнящим движением, тем сильнее она бесновалась. Драла дресскостюм с азартом. Я знала — она вряд ли способна кого-нибудь покусать. Но вид она должна была делать, как положено. Охранять. На то и служебная.

На площадке, где мы занимались, среди нескольких десятков собак, по-настоящему злобных, опасных было всего две-три. Среди них выделялся один пес — черный, с красивыми рыжеватыми “подпалами” на мощных лапах и крупной тяжелой головой. За несколько месяцев он вырос из неуклюжего и добродушного щенка, ровесника моей Кэрри, в красивого и жуткого зверя.

Говорили, что он перекусывает кошек пополам. Догоняет и перекусывает. С хрустом.

Его хозяином был изящный невысокий мальчик с волнистыми темными волосами и мурлыкающим голосом… Этот голос уже не в первый раз вкрадчиво раздавался за моей спиной. Я стала замечать, что за мной наблюдают.

В то лето я донашивала свои последние детские платья — короткие, из яркого ситца. С одним, зелено-красным, особенно не хотелось расставаться. Почему-то я понимала, что это платье — почти как само детство — зеленое, целебное, собой залечившее все детские раны и ожоги. Само собой — деревенскими закатами, полевой ягодой-клубникой, речным песком, книгами, щавелем и подорожником. Одинокое детство, полное запахов и людей, — одинокое, властное, гордое детство… Чего-то было жаль до слез, чего — еще непонятно.

Предыдущим летом — в седьмом классе — в лагере пионерского актива — не впервые, но как впервые увидела ребят с собаками. Они жили отдельно, за рекой. В палатках. Грубоватые девочки-девушки в майках с собачьими головами — “амазонки”… Их парни, не похожие на “активистов”, победители на спортивных площадках. Взрослые, сильные игры — на том берегу.

Я смотрела на них и знала — через год я буду с ними.

Так и случилось.

Мамины запреты, как и вообще слова взрослых, с некоторых пор перестали существовать для меня. О собаке я мечтала давно, с глубокого детства, и теперь я просто принесла ее — будущую овчарку, с мутными еще детскими глазами.

Глупая Кэрри подрастала стремительно. Вскоре мы примерно сравнялись с ней по возрасту. Вероятно, в чем-то мы были похожи. С тем, что у нее есть хозяин (хозяйка), она не смирилась никогда, но могла охотно делать вид, что это так, особенно на людях. Она весело и красиво выполняла все команды на соревнованиях, принося себе и мне золотые медали и прочие награды. Зато будучи отпущена на прогулку, вспоминать об этих “условностях”: “ко мне!..”, “рядом!…” — (?) — глупости какие… — не считала нужным. С прогулки я, отпустив ее с поводка, случалось, возвращалась одна. Она приходила позднее. Скреблась в дверь — с льстивой виноватой улыбкой, прижатыми ушами — ложилась, закрывала глаза и что-то бормотала — оправдывалась, поскуливая, в ожидании порки. Я кипела от ярости. Порка или отсутствие порки ничего не меняли. Ей надо было тщательно исследовать окружающее пространство. Включая ближайшие помойки. Ей это просто было необходимо.

Вероятно, мы были похожи. Я больше не верила “хозяевам” — ни в чем.

Учителя меня раздражали.

В школе непереносимо скучно. Волосы мои выкрашены ядовитым шампунем в цвет красного дерева, юбка — “слишком длинная”. В то время, да и вообще на стройных длинных ногах — это смотрелось куда более вызывающе, чем короткая: “она многое скрывает”…

В то лето в лагере я окончательно прощалась с короткими детскими платьями… Они становились тесны в груди. Тело подражало спеющим фруктам. И болело — то ли от ежедневных тренировок, то ли от солнца.

Тело томилось — оно вытянулось, из него сияли глаза, улыбки и плескался голос. Оно обретало форму — женскую форму.

Оно не нравилось мне — мое тело, слишком нежное и неустойчивое, оно все время менялось, и его все время хотелось изменить. Любое отражение злило — это не я. Любое отражение, кроме своего отражения в чужих глазах — невидимого и точного.

Поцелуй был похож на живое. На нечто живое. Рождающееся. Новорожденное. И это вряд ли было приятно — скорее страшно. Обволакивающая, наступающая близость другого. За которой что-то еще, опасное, тяжелое. Мое тело замкнулось, напряглось. Я оцепенела. Говорить и так-то было не о чем, а тут уж и совсем… Поцелуй повторился. Больно грудь. Я отталкиваю ищущие руки. Они сжимаются — хватка… Отшатнувшись, вижу глаза — помутневшие, наливающиеся кровью… Поток чужого желания омывает меня — я думаю, что это ветер. Отпрянув, дрожа, огрызнувшись, внутренне оскалившись, я поворачиваюсь и ухожу. Пробую уйти — и не могу. Петля. Суровый, жесткий поводок, — его не видно, он сливается с землей, с травой, осенней, мокрой, — поводок из мокрого брезента. Ошейник.

Я выворачиваюсь из ошейника, грызу поводок. Скорее рычу, чем скулю, хотя в моих интонациях есть, без сомнения, есть просьба — отпустить меня… подобру-поздорову… Назад. Назад — меня не отпускают. А позади — откос и осень, желтая трава, и стена, там, за спиной, надежная, древняя — вечная стена. Да, я убегу, у меня есть на что… есть куда… мне опереться, есть куда… есть бабушка, она не спросит, просто пожалеет, есть комнатка моя… Я рвусь и плачу, вырываюсь… Убегаю. Так день за днем.

…Зимой — на ремешке — в чужую комнату — от холода, от лютых морозов. Пальто голубое, с ремешком, “дубленочка” из тонкой синтетики. Мороз — лютый, это все тот же ветер, который я не узнала. Тот же. Я от него немею и цепенею. Не знаю, что делать, а жадные руки знают, ищут, мурлыкающий голос крепчает, как ветер, как мороз: “Раздевайся. Раздевайся!..”

Он выключил свет, но темно стало лишь на секунду — свет шел из окна. Сильный лунный свет. Он быстро разделся до плавок — изящно, уверенно, быстро. Я помню это тело, еще с лета — оливково-смуглое тело циничного, странно-циничного мальчика, — на берегу реки. И отворачиваюсь.

Он подходит — полотенце вокруг талии. Обвязал полотенце вокруг талии. Жарко. Очень жарко — так странно, что была зима, мороз — совсем недавно, только час назад. Он движется уверенно и просто, как будто все это было сто раз, и тысячу.

Я далеко, я очень далеко от дома, и дома больше нет. Да и был ли он, дом?..

Мы занимались с собаками, и как-то раз он рассказал мне, что ходит “травить” на откос.

— …Там по вечерам много пьяных “одяшек”, я его спускаю на них. Они все равно не жалуются…

Я не сразу поняла.

— Спускаешь?.. В наморднике?

— Да нет… Прямо так… Если собака не привыкнет хватать и рвать живое тело, она никогда не станет по-настоящему злобной…

Он усмехнулся.

— …вчера было забавно… Я натравил на мужика, спустил и жду, когда он закричит. Он его рвет, — мальчик взял за холку своего кобеля, прижавшего уши, вывалившего язык из приоткрытой пасти, — а мужик только руками машет. Машет руками, и все… Подошел поближе — он мычит. Немой оказался…

Я отшатнулась. И глупо улыбнулась.

Годы спустя его пес умер тяжелой, мучительной, редкой среди собак смертью — от водянки.

А он говорил еще о чем-то, еще…

Что-то тревожило и злило его, я все никак не могла понять — что. И чем я виновата. Через год он ушел в армию, вместе со своим зверем. Во “внутренние” — конвойные войска. Вернувшись, сделал мне предложение.

— У-жи-нать! — донеслось из коридора. Ранний больничный ужин был сигналом к уходу посетителей. Я лежала, отгородившись газетой, чтобы никого не смущать. К Паниной, которую привезли только несколько часов назад, тоже пришли — такой же круглый домашний муж и такая же взрослая дочка. Панины тихонько, по-домашнему, разговаривали, выставляя баночки с домашней едой — было видно, что их дом временно переместился сюда. Все вместе они его и составляли, свой дом, не обращая особого внимания на окружающую среду.

После ужина, возвращаясь в палату, я покачнулась — закружилась голова, давала себя знать потеря крови — и оперлась рукой на стенку. По стеночке. По стеночке… Что-то вспомнилось с этим касанием, но что… я снова завалилась в койку, тихонько трогая правый глаз: становилось понятно, что такое “глаз заплыл”. Это было увесистым дополнением к тому, что называется страшенным фингалом. Вид у меня был — что надо.

Зато теперь и без врачебных заключений становилось ясно: жить буду. Снова буду жить.

Это ясно. Но… Голова гудела, словно что-то я должна была понять еще, что-то решить и понять. Как будто снова я должна была сдать какой-то экзамен и почти готова к нему — голова переполнена информацией, я не спала всю ночь, как будто за два дня я прочитала почти все, что можно. Ну, почти все. Неужели я не сдам экзамен?..

Глава восьмая

Без названия

Свадебное путешествие в Таллин обернулось жутковатыми сценками немотивированной ревности и неудержимых прилюдных скандалов. Торт, купленный для меня, в несколько секунд был смешан с грязью, точнее, со снегом и кирпичной крошкой. Он топтал его в истерике, которая могла показаться детским капризом… Свежий крем и орехи на черных мужских сапогах — смешно?.. Но глаза его наливались кровью. Прохожие оборачивались с интересом. Осуждающе. Сдержанные прибалты понимали: что-то не так. Мне было невыносимо стыдно. Но я не понимала, никак не могла понять причин его внезапно вспыхивающей, неудержимой ярости.

Потом он бурно и требовательно просил прощения и “любви” — его желание было неиссякаемым. А я не могла забыть и простить удара — перед свадьбой он ударил меня. Ударов на самом деле было уже слишком много… Причины были воображаемыми. Мне было непонятно. О чем это?

“…не хочет… ей не нравится… никогда не хотела… другие сами… та, вожатая… она сама легла, и та… малышка… еще как поддавала… вертелась о-еей... и эти подруги… сами берут… сами суют… рукам покою не дают… трутся-жмутся-мнутся… ляжками елозят… аж дрожат… она, сучка, нет и нет… врет, наверно... нет, не врет… другого хочет… снюхалась с кем… узнаю… убью… чего надо?.. все сучки стонут… а эта книжки читает… принцесса… учить и учить… учись, учись, студентка фуева… фря зеленая…”.

В ту ночь я выпила все таблетки, какие нашла в доме ,— жить не хотелось. С трудом проснувшись через сутки — в основном это был димедрол, — я приняла сумбурные извинения — “никогда, никогда в жизни!.. это не повторится…”

Будь что будет… я беременна… в тяжелом кошмарном полусне была свадьба.

Я избегала оставаться с ним наедине — он становился все более грубым.

“Убью. Убью!..” — звучало снова и снова. Я леденела — не столько от страха, сколько от чувства, похожего на презрение. Никакой вины за собой я не знала, и возмущение мое плавилось в лед. В ледяную оскорбленность. Мне хотелось только одного — чтобы он оставил меня в покое. “Убью!” Он программировал себя. Его словесные фантазии на тему убийства становились все изощреннее, все кровавее, все подробнее. В них все чаще фигурировали “мозги”. Это слово его раздражало, так же, как слово “поэтесса”. Я защищалась молчанием, учебой, делами. Но вспышки чудовищной агрессии становились все опаснее. Я знала, что все возможно.

Через некоторое время он убил женщину. Топором.

Глава девятая

Вторая ночь

Тихий стон заставил меня открыть глаза. Я взглянула на часы: двенадцать, начало первого. Вокруг все спали. Приглушенный ночной свет в коридоре проникал в палату через дверное окошко. Панина тихо-тихо стонала, держа себя под грудью.

— Что, — спросила я, тоже полушепотом, — может, воды?

— Нет, — она, глянув на меня, качнула головой, — нет, не хочу…

— Вас же смотрели сегодня… что сказали?

— Сказали… язва. Будут проверять еще, анализы… ох… Лекарства дали… что-то опять плохо… Господи, господи…

Голос ее звучал глухо. Едва слышно. Она села, растирая грудь.

— Господи, господи…

Потом снова легла и снова — тихий стон ее напряг во мне какие-то странные болезненные мышцы. Что-то тревожно и тягостно безмолвно затрубило в груди, и при этом отчетливо, медленно и гулко стало стучать сердце. Она стонала очень тихо.

Я встала, стараясь не скрипеть пружинами, и, придерживая живот, пошла к двери:

— Сейчас кого-нибудь позову…

Она не ответила. Только тяжело вздохнула.

В коридоре, освещенном по-ночному, никого не было. Стол, за которым должна сидеть дежурная медсестра, пуст. Постояв у стола, я оглянулась по сторонам — с одной стороны больничный коридор терялся во мраке, другой, более далекий конец его был освещен.

Прихрамывая, я поплелась на свет. В конце коридора была дверь с надписью “Процедурная”. Тихонько постучав, я открыла дверь. Там горел свет. Но никого не было. Тоскливо бросив взгляд на баночки-скляночки, мертвый реквизит и кафельные стены, я вдохнула и выдохнула особо густой здесь запах медикаментов — прямо ночной букет — и закрыла дверь. Рядом были ванная и туалет. Там тоже горел свет, и тоже было пусто. Я пошла обратно.

В палатах спали. Кое-где кряхтели и покашливали, но спали. И только на подходе к нашей палате я снова услышала этот тихий звук. Этот стон, от которого у меня сначала застывало, а потом начинало отчаянно пульсировать внутри — в груди и в животе. Я ускорила шаг и беспомощно вошла в палату. Погладила ее по руке.

— Там никого нет… Но я сейчас, сейчас…

Снова вышла. Теперь я пошла в другую сторону, туда, где было темно. Оказалось, что там поворот коридора, и дальше в бесконечную даль простирается бесконечный коридор, где никого не было. Ни одной живой души. Я пошла дальше, дошла до стола, где должна была быть другая дежурная — следы пребывания на дежурстве были. Журнал был открыт. В графе за первое августа была запись. Лежала авторучка. Но никого не было. Я оглянулась в тоске. Ну не кричать же?.. Мне вспомнилось, как ровно сутки назад — а почему-то казалось, что уже так давно — я шла по бесконечным синим подземным коридорам этой больницы, и никого там не было. Санитар не в счет. Его тоже практически не было. Он был там, где сейчас эти врачи и медсестры. По ту сторону жизни. Здесь их не было.

Я заметалась, слыша, как до меня доносится неслышимый здесь стон. Бросившись назад, я побежала по лестнице вниз и выскочила на другой этаж. Другое отделение? — какая разница — лишь бы кого-нибудь, кого-нибудь найти. Господи, какое счастье, — там была девушка. “Пожалуйста, пожалуйста, пойдемте! — забормотала я, хватая ее за руку, желая убедиться, что она реальна и не растает, как мираж в пустыне… — пожалуйста, там Панина, ей плохо, очень плохо…”

— Какая палата?

Я назвала номер.

— Это не мое отделение. Где ваша дежурная? — она строго смотрела на меня.

— О господи, да если б я знала… Пойдемте, пожалуйста, ей очень плохо…

— Идите в палату. Я сейчас позову врача.

Она взялась за телефонную трубку. Я отступила на несколько шагов. Но не уходила, зная, что к телефону все равно никто не подойдет.

— Идите, идите.

— Пожалуйста, пойдемте. Ей нужна помощь.

Подождав еще несколько минут у телефона, она встала, и, вынув из коробки тонометр, пошла за мной.

Пока она сидела у постели Паниной, мерила ей давление, давала какие-то лекарства, я тоже не ложилась, сидела, обхватив руками железную стенку кровати. Меня бил озноб.

Потом я легла, закуталась в одеяло. Панина тоже затихла. Кажется, ей дали снотворное.

За окном начинало светать.

Глава десятая

Тот, кто

Все это время я сознательно гнала от себя воспоминания и картины прошлой ночи, и особенно “действующее лицо” — то, в свете фонариков. Но забыть и даже основательно отогнать такое было невозможно. Невозможно еще и потому, что мысль о преследовании и смертельной опасности становилась сама по себе все более определенной. Я начинала понимать, что сила, преследующая меня, может принимать — каким бы абсурдным ни казалось это утверждение — различные человеческие обличья.

Но последнее лицо — что же это такое? Кто это?.. Как существо столь отталкивающее, столь очевидно деформированное может вообще ходить по улицам?..

— Градусники!.. Сбросив одеяло, я почувствовала, что впервые за сутки проголодалась. Пшенная каша и вкусная творожная запеканка ненадолго примирили меня с окружающей действительностью.

Тихонько постучавшись, в палату заглянул Сережа. Русобородое лицо показалось мне просто ангельским в свете солнечного дня и минувших ночей. На его лице отразилось некоторое замешательство — он меня увидел.

— Привет… Как ты себя чувствуешь?

— Замечательно. Вас уже ознакомили с подробностями?

— Да… Ознакомили… Мы знаем, что случилось…

Он сел на стул рядом с моей кроватью, положил рядом пакет. Одежда (ура!) была залогом близкого освобождения. Я, пытаясь скрыть ликование, не спеша поднялась…

— Подожди, я сейчас…

В туалете, переждав, когда выйдут больные, быстро надела футболку, натянула джинсы, подвернула, немножко закатала их, и моя одежда снова скрылась под полами длинного и широкого больничного халата. Слой тонального крема и черные солнечные очки делали мой вид если не приличным, то по крайней мере приемлемым. Не столь резко бросающимся в глаза.

Я вернулась довольная и снова уселась на кровать, чтобы не привлекать особого внимания. Я не скрывала, что хочу уйти, в общем-то имея на это полное право, но и не афишировала это. Мне давно хотелось быть незаметной. Понятно почему — на мне знаки внимания заживают не сразу.

— Как Ника? Как она себя чувствует?

— Ничего, все нормально… Ты знаешь, ты удивишься… Да это действительно удивительно, да… поразительно… Такое совпадение…

Я смотрела на него радостно — любая информация, исходящая от Сережи, особенно сейчас, когда он был гарантом дружбы и свободы, посланцем счастливого мира, где заботливые мужья и беременные жены, где литература и музыка, где мечты и планы… И я смотрела на него радостно.

— …Да — ты удивишься, но мы знаем этого парня, который… больше того, мы у него в гостях были… да… с неделю тому назад… Он квартиру снимает недалеко от нас… Он нам показался тогда таким милым…

Я не сразу поняла, кого он имеет в виду, и продолжала смотреть радостно. Не знаю, какое у меня было выражение лица со стороны, но через несколько секунд я все-таки поняла, о ком он говорит.

— Он показался вам…? …милым… Да… Каким?.. Милым (?!.)…

Я застыла.

— Да… он показался нам очень обаятельным, мы еще говорили с Никой об этом, когда вернулись домой…

— Обаятельным?..

Я потеряла дар речи. Информация, которой я располагала и которая поступала, была несовместима.

— Да, мы говорили с ним о музыке, он музыкант…

— Музыкант?

Больше я ничего не говорила. Не повторяла сказанных слов. Не задавала вопросов. Я не могла ни расхохотаться, ни удивиться, ни разрыдаться. Аут.

Я прикрыла глаза. И через минуту заставила себя вспомнить, что надо идти. Поднялась, взяла сумочку и кивнула соседкам по палате, что можно было расценить как “пойду провожу”. Мы с Сергеем вышли на улицу. Халат, аккуратно свернув, я оставила на ближайшем к выходу подоконнике.

Жаркий августовский день принял мое возвращение, солнечные очки оказались кстати. Окидывая взглядом больничный комплекс, который оказался гигантским, с несколькими корпусами, я с облегчением подумала, что никогда сюда не вернусь.

Я ошибалась. Вернулась. И очень скоро.

Глава предпоследняя

На следующий день мне пришлось “явиться по указанному адресу” — уже другой “следователь” задавал мне сугубо милицейские вопросы, в отдельном кабинете. Перед этой процедурой долго ждала в очереди. Сидя, я оглядывалась и… принюхивалась. Меня немножко тревожили запахи. Я была в милиции впервые, если не считать паспортного стола.

Теперь в милиции ко мне относились иначе. Я имела устойчивый, “кровью купленный” статус “потерпевшей”. Больше того, я была, таким образом, главным свидетелем в деле о покушении на убийство. С одной стороны, дело уже считалось “раскрытым”, — преступник был задержан. С другой — оказалось, что он подозревается еще в двух убийствах молодых женщин. Показания с меня снимали долго и дотошно.

Наконец и я решилась задать вопрос.

— Скажите… а правда ли… мои друзья сказали мне… правда ли, что он — музыкант?.. — Ожидая ответа, я смотрела почти с мольбой, с надеждой, что это не так и что эта маленькая, быть может, незначительная ошибка, накладка снимет с меня хоть часть тяжести, часть черного абсурда последних событий в моем мире. В мире, который я всегда воспринимала светлым и прекрасным. В мире, где музыка и люди, связанные с музыкой — а таких было немало среди родных и друзей семьи, — были воплощением человеческой тонкости и красоты…

— Да, — хмуро ответил следователь. — Отец и мать у него, между прочим, тоже музыканты. Профессиональные музыканты.

Я застыла, уставившись в одну точку.

— Вот что, Марина Олеговна, — сказал он, выводя меня из прострации, — вы изволили покинуть больницу. Я рад, что вы чувствуете себя лучше, но нам с вами завтра придется съездить туда. Одежда, которая была на вас в момент совершения преступления…

— То, что от нее осталось… — хмыкнула я.

— То, что от нее осталось, — невозмутимо согласился следователь, — это улики.

— Изрезанные окровавленные лохмотья.

— Именно так. Они нам нужны.

— Заберите их. Зачем мне ехать туда?

— Без вас не отдадут. Это же ваши вещи. К тому же вы должны их опознать, чтобы ничего не перепутали и не подменили. Короче, надо ехать.

Я пожала плечами.

— Ну что ж… надо, так надо.

— Завтра в 9.00 я жду вас здесь, и мы съездим в больницу. До завтра.

— До завтра.

Я вышла из кабинета, вдохнув запах милицейского коридора, запах недоверия и настороженности, запах “формы” и протокола. На меня бросали взгляды люди, “видавшие виды” — и сидящие в очереди посетители, и выходящие из своих кабинетов с деловым видом “чины”. Человек в темных очках с перевязанными руками, может, и не был здесь особенно в диковинку, но во взглядах читался сдержанный интерес сугубо профессионального свойства.

Спустившись по лестнице, я с облегчением толкнула тяжелую дверь, ведущую на улицу. Жаркий августовский воздух обнял меня. Справа на скамейке сидел пожилой лысоватый мужчина, наклонив голову, опустив лицо в ладони. Дыхание на минуту остановилось — над сидящим мужчиной — почти видимо для меня — стояло марево страдания. Он был окутан горем. Горе было таким плотным, что отталкивало от него. Он поднял голову.

Несколько дней назад я бы, наверное, “подключилась”. Теперь — я знала — мне было не по силам. Я, внутренне сторонясь, отвернувшись, прошла мимо.

— Марина?..

Вздрогнув, я остановилась. Оглянулась. Он медленно встал мне навстречу. Выразительные глаза, приятные черты лица.

— …Я… его отец. Простите… Как вы себя чувствуете?..

— ?… … Спасибо.

— …Я хотел спросить… Не могу ли я что-то сделать для вас?.. Чем-то помочь?..

Бесконечная тяжесть вливалась в меня, присоединяясь к моей, и так уже непосильной тяжести. Стремясь слиться с нею, но не сливаясь.

— Спасибо, не надо. Вряд ли вы можете мне помочь…

— …Вы знаете… Саша… он на самом деле… добрый мальчик…

Я посмотрела ему в глаза, повернулась и пошла, чуть прихрамывая. Чувствуя спиной, что он опустился на скамейку, опустил лицо в ладони и зарыдал.

Глава по-своему заключительная,

ибо дальше некуда

На следующее утро я снова была в знакомом уже кабинете. Следователь пытался по телефону объяснить, что нам нужна служебная машина, что он едет с “потерпевшей”… Нетрудно было понять, что ему отвечают, что машин нет и в ближайшие три часа не будет… Что есть еще куча проблем и обстоятельств. Наконец он раздраженно положил трубку, и поднялся.

— Придется ехать на общественном транспорте.

— Доедем, чего уж там.

Мы пошли на ближайшую остановку.

И в кабинете, и за его пределами я старалась отвечать на вопросы, а не задавать их. Происходила странная вещь: интерес ко всему у меня окончательно угасал. Все больше я ощущала тяжелую, не проходящую усталость. И уже скорее по инерции, по привычке в голове иногда возникали какие-то вопросительные формы и тут же растворялись снова. Мне не хотелось говорить.

Но здесь, по дороге к автобусу, может быть, для того чтобы снять неловкую паузу, он сам заговорил о том, как много у него дел, кроме меня. Уголовных. Ну, в общем, что он устал, и полно неприятностей. Я, подумав, что неприятностей у меня явно не меньше, решила вдруг поделиться с ним своей печалью.

— А вы знаете, — сказала я, — меня ведь не первый раз пытаются убить. Не первый раз убивают.

И тут же пожалела о том, что сказала. Но было уже поздно.

— Ну, значит, когда-нибудь точно убьют.

Эти слова прозвучали обыденно, просто и весомо. У меня тоскливо и безнадежно сжалось сердце, я посмотрела на него: загорелое, полное жизни лицо, — и отвернулась. Он взглянул на меня без всякого сочувствия и продолжил:

— Значит, сама виновата. У нас в криминалистике есть такое понятие — “психология жертвы”. Психологи-криминалисты говорят, что жертва сама, своим поведением привлекает преступника.

— Вот уж чего не хотела никогда, так это быть жертвой.

— А это не важно, хотела ты или не хотела… Человек сам часто не знает, чего он хочет. Тем более женщина.

Я мрачно замолчала. Мы уже протискивались в троллейбус, пытаясь найти угол, где было бы удобнее встать. Мой спутник старался оградить меня от толчков и тычков потной озлобленной толпы. Мне показалось, что на меня смотрят как-то особенно косо. Конечно, я в сопровождении милиционера… И бинты… но все-таки…

— Почему они на меня так смотрят? — прошептала, проговорила я одними губами, спрятавшись за широкую спину своего “следователя”. Он усмехнулся и кивнул на мою перебинтованную в локтевом сгибе и висящую на перевязи руку с растекшимся и хорошо видным синяком.

— Они думают, что ты наркоманка. Что я тебя взял на наркотиках.

Я задохнулась и покраснела, устремив на него беспомощный и отчаянный взгляд. Это не приходило мне в голову. Это не могло прийти мне в голову.

Надо сказать, мне всегда было не все равно, что обо мне думают окружающие. Я никогда не относилась к категории “пофигистов”. В полном отчаянии я уставилась в окно и больше за всю дорогу не проронила ни слова.

Вскоре я снова шла по территории и по коридорам знакомой уже больницы. В приемном покое сказали, что на “изъятие улик” нужно разрешение главного врача того отделения, где я лежала. Дойдя до ординаторской, мы ненадолго расстались со следователем, я отпросилась: “Зайду в свою палату, на минуту, поздороваюсь с девочками…” “Хорошо, я буду у главного, это займет максимум минут пятнадцать… Ты нужна потом, на опознании вещей.” “Нам повезет, если минут пятнадцать”, — подумала я, зная здешний обычай долгих ожиданий, но ничего не сказала.

Я заглянула в “свою” палату.

— Привет!

— Привет, ты откуда? Опять к нам? — больничные “старожилки” оживились. На “моей” постели сидела белокурая девушка, новенькая, смотрела на меня с удивлением — она меня не знала. Кровать, стоящая вдоль стены, была аккуратно заправлена.

— Нет, все в порядке. Я по делу. А где Панина? — кивнула я на аккуратно заправленную кровать.

— А… она… ах, ты же не знаешь… — голос Натальи, набравший было щебечущую высоту приветствия, вдруг глухо упал, осекся. — Она умерла. В ту ночь… В тот день… Вечером… ночью того дня, когда ты ушла…

— Как… Как… умерла… — я сползла на ближайшую койку. Почему… умерла… Что у нее… что у нее было?

— Инфаркт. Ей неправильно диагностировали язву. У нее был инфаркт. Надо было лечить инфаркт, а ей лечили…

— Я знаю, как ее лечили… — медленно проговорила я, почти физически ощущая, как мои глаза чернеют. И так же медленно вышла из палаты и пошла по коридору. Умерла.

Я вошла к главврачу, как сомнамбула, и уставилась остановившимся взглядом ему в лицо. Врач с сильным кавказским акцентом и таким же лицом что-то бурно объяснял следователю, но под моим взглядом осекся, потерял фразу, вопросительно и тревожно взглянув на меня. Потом снова начал что-то рассказывать и доказывать. Я перебила его.

— Почему умерла Панина? — глухо, но отчетливо спросила я.

— Какая Панина? Как ваша фамилия? — переспросил врач, переводя взгляд с меня на следователя и обратно.

— Почему умерла Панина? — повторила я тихо. И настойчиво.

— Панина… — он опустил глаза, — Панина… Обширный инфаркт.

— Обширный инфаркт, — повторила я, вызывая его глаза, его взгляд. — Обширный.

Взгляд его метался по комнате, потом вскочил и он сам, яростно жестикулируя.

— Вы думаете, я могу говорить и следить одновременно за всеми больными? Особенно за теми, которые убегают из больницы? И за их вещами?!.

Следователь, который не знал никакой Паниной и которому и без нее было довольно проблем, положил ему на стол свою визитку.

— Позвоните мне. Когда найдете. К вам доставили пострадавшую с места преступления. Вы не имели права ни выбрасывать, ни терять окровавленные вещи с места преступления. Они нужны следствию. Они должны пройти экспертизу. Пойдемте.

Это мне. Он направился к двери, оглянулся. Что мне оставалось делать? Что я могла доказать этому врачу и другим врачам здесь? Кто я этой Паниной? Этой Паниной, которой больше нет? Я, живая, что я могла сделать?..

— …Барр-дак… — прорычал следователь на ходу и замолчал. Я не стала поддерживать тему. Он посмотрел на часы, широко шагая по асфальтовой дорожке. “Опаздывает куда-то”, — догадалась я, едва поспевая за ним и стараясь не хромать.

Мы пересекали территорию больничного комплекса. Справа от нас возвышался новый, высотный корпус. Дорожка шла немного в гору, и прямо перед нами, примерно на уровне наших глаз, была широкая бетонная крыша одноэтажной пристройки к этому корпусу, он же подъезд и приемный покой. И конечно, эта ровная бетонная поверхность бесконечно обыденного серого цвета никогда не привлекла бы нашего внимания, если бы…

Если бы на нее прямо перед нами с высоты неизвестно какого этажа, но с большой высоты, не упал с глухим, хрустнувшим внутри стуком человек. Телом он стал через несколько минут. А в первую секунду он был еще человеком. В голубой спецодежде санитара. Мы застыли на месте.

Волею судьбы мы были очень близко, максимально близко к месту этого происшествия. То есть оно произошло буквально — на наших глазах. Мы наблюдали агонию. Она длилась несколько минут, и почему-то от этого страшного зрелища невозможно было отвести взгляд. Как будто незримая сила заставляла смотреть на конвульсивно вздымающиеся, дергающиеся останки того, что несколько минут назад было молодым мужчиной. Смотреть на то, как сильное тело неохотно и болезненно расставалось с жизнью, как оно жадно и мучительно цеплялось каждой мышцей за жизнь, так нелепо и зло покидающую его.

Все.

Был ли это тот самый санитар, который так отрешенно вел меня по синим подземным коридорам? Не знаю. Знаю, что санитар был одним из тех, кто работал на разных этажах этой смертельно опасной больницы. Одним из тех, кто не захотел помогать жизни, кто не смог разделить ее с другими и почувствовать ее силу, кто не смог стать доктором, врачевателем, исцелителем.

Все. Аут. Я ничего больше не могла бы воспринять. Предел.

Я ничего больше не чувствовала.

— Вы… не останетесь?.. — устало спросила я.

— Нет. Сюда приедет другая бригада. Если понадобится, я потом дам показания.

И мы пошли дальше. Не оглядываясь.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru