Ревекка Фрумкина
Трехгрошовая наука
В начале 60-х мой приятель Юра Гальперин — специалист по космическим исследованиям, рассказал историю, которая меня поразила и потому запомнилась. Юра был в очередной командировке в Америке. Однажды у него была назначена встреча с двумя коллегами — назову их условно Милтон и Фабер. Руководитель отдела, где они работали, взялся Юру проводить к ним. В кабинетах с соответствующими табличками ни Милтона, ни Фабера не было; не было их и в библиотеке (напомню, что ни пейджеров, ни мобильных телефонов еще не придумали). Милтон и Фабер обнаружились в большом зале с аппаратурой (я и сегодня представляю этот зал в соответствии с декорациями фильма 1961 года “Девять дней одного года”). Там, погруженные в свои раздумья, они в благотворном одиночестве сидели за шахматной доской.
Видимо, Юра не мог скрыть своего удивления, потому что сопровождавший его коллега пояснил, что Милтон и Фабер получают деньги за то, что они думают. А где и как — им виднее.
Мы позавидовали свободе Милтона и Фабера так распоряжаться своим временем. Однако, если задуматься об условиях нашей с Юрой работы в шестидесятые годы, то тогда наше положение хоть и отличалось от описанного выше роскошества, но в некотором смысле было не в пример лучше, чем сегодня. Подчеркну — в некотором смысле. Потому что ученый, занятый в космической программе, существовал в обстоятельствах, существенно отличных от тех, кто, как я, работал в сферах, так или иначе связанных с идеологией.
Юры Гальперина уже нет с нами, и мне некого расспросить о деталях. Общеизвестно, однако, что физикам нынче только и остается, что горько вспоминать о немереных средствах, которые некогда выделяло государство на фундаментальные исследования, не говоря уже о космических программах. Понятно, что на зарплату и даже на то, что теперь называется “социальные программы”, тогда расходовалась ничтожная доля этих сумм. Так что в денежном выражении зарплаты “физиков” были не так велики, зато наличествовала сложная система привилегий в виде продуктовых “заказов”, вещевых и книжных распродаж по “твердым” ценам, дотируемых столовых и баз отдыха.
Как и Юра, я работала (и продолжаю работать) в академическом институте. Гуманитарные науки — “дешевые” по сравнению с космосом и биологией. Да и реальная зарплата в непривилегированных академических институтах, к которым относились все гуманитарные, была много меньше: государство ничего не дотировало. И все же даже эти необременительные для государства затраты в среднем позволяли нам скромно жить, не отвлекаясь на дополнительные заработки. Идеологический пресс для гуманитариев был куда более тягостным фактором, чем дефицит.
Отчасти поэтому обнищание российской науки отозвалось так трагически именно для “физиков”: “лирики” потеряли деньги, но приобрели свободу, а “физики” потеряли все.
Обретенная свобода и деньги иностранных фондов (главным образом, Сороса) удержали от эмиграции и позволили развернуться многим, кто был одновременно динамичен и вынослив.
Этого порыва хватило лет на десять.
Кому-то повезло больше, кому-то меньше. Однако сегодня уже стало ясно, что даже будучи готовым существовать впроголодь, в России ученый вообще не может заниматься наукой. В особенности если он имел несчастье избрать в качестве своей “дорогую” науку — то есть такую, где нужны приборы, реактивы, лабораторные животные, а также экспедиции (о космосе я уже сказала).
К началу нового тысячелетия оказалось, что и “дешевой” наукой ученый у нас тоже не может заниматься, потому что свобода без библиотек и общения с коллегами — это свобода быть провинциалом от науки. И здесь меня не убеждают блестяще реализованные уникальные проекты, хотя они всегда возможны. Такие институции — будь то вуз, фонд, кафедра, издательство или средняя школа — обычно распадаются после ухода своих основателей или благодетелей. Их успех коренится не в структуре и не в словах, начертанных над входом, а в созвездии личностей.
Итак, оказалось, что в общем случае у нас ученый не может себя прокормить, занимаясь только наукой (включая преподавание). Нищее государство вообще не может содержать современную науку — ни фундаментальную, ни прикладную. А того гражданского общества, которое побуждает частных лиц финансировать науку, у нас тоже нет. Нет и законов, делающих осмысленными не отдельные благотворительные акции, а систематические отчисления от прибылей на науку и образование.
Отдельные акции работают, как известно, на имидж компании. Поднимаешься по красному ковру лестницы в Большой зал консерватории, а над тобой растяжка: “Мерседес-Бенц”. Что ж, и на том спасибо. Но если “Дымов” (который колбаса) будет знать, что ремонт городской библиотеки и обеспечение ее новейшим оборудованием существенно уменьшит налогооблагаемую базу его доходов, то для здравомыслящего человека потратить долю прибыли именно так куда более логично, чем отдать свои кровные в виде налогов государству: оно ведь не спросит Дымова, как его деньгами распорядиться.
Во всем мире залы библиотек, корпуса лабораторий и аудитории университетов носят имена людей, о которых потомки нередко ничего не знают, кроме того, что этот амфитеатр, эта оранжерея, этот корпус были некогда построены на их пожертвования. Но пока у нас не только нет законов о благотворительности, но нет и осознания того, для чего они необходимы.
Итак, ученым не на что рассчитывать. В особенности если в ближайшей перспективе вступит в силу законопроект № 58338-4, который Госдума успела принять уже в третьем чтении — не знаю, правда, с какими поправками. Как написали в открытом письме в “Известия” (см. номер от 31.7.2004) два доктора физ.-мат. наук и один академик, согласно этому законопроекту вузы и НИИ отныне не смогут распоряжаться деньгами, полученными от сдачи своих помещений в аренду. А ведь мой институт платит мне профессорскую зарплату именно за счет того, что в нашем старинном особнячке расположились нотариус, адвокатская контора, маленький ресторан и еще какие-то фирмы. Именно поэтому у нас еще есть отопление, работает телефон и можно вымыть руки горячей водой.
И тут я вспомнила другое письмо, опубликованное в той же газете несколько месяцев назад. Анатолий Якобсон, профессор из Петербурга, сообщал, что его доходы редко превышают 30 тысяч рублей в месяц, но не опускаются ниже 20 тысяч — правда, эти суммы он зарабатывает не в одном месте и не на одной ставке. Слегка завуалированный пафос этого письма, по-видимому, адресован тому большинству российских ученых, чья зарплата, согласно данным А.В. Юревича, лежит в интервале от трех до пяти тысяч рублей. Дескать, нечего ждать, пока вареники начнут прыгать вам в рот.
Но многоуважаемый автор письма наверняка получает указанные суммы не за занятия наукой. Не думайте, что я подозреваю его в каких-либо противозаконных способах прокорма. Есть факультеты, где зарплата декана — примерно 1000 долларов. Есть сугубо коммерческие фирмы, существующие “при кафедрах”. Есть совсем особый и, как правило, высокооплачиваемый вид деятельности — экспертиза, которую заказывают и частные фирмы, и отдельные лица, и государственные институции. (Когда-то ту же функцию выполняли “записки в ЦК”, которые систематически заказывались сотрудникам некоторых институтов АН СССР — например, Института США и Канады — правда, за них, вроде бы, отдельно не платили.)
Все эти виды деятельности, вполне почтенные сами по себе, не принадлежат к занятиям наукой. Серьезные исследователи в активном возрасте потому и не жаждут быть деканами или ректорами, что административная работа отбирает слишком много сил и с научными занятиями не имеет ничего общего. Равно как и работа, связанная с расчетами, замерами, оценками вероятности природных катаклизмов или вспышек эпидемий и вообще любое составление прогнозов по известному алгоритму. Сюда же можно отнести и экспертную деятельность разного рода. Многие практические задачи не поддаются формализации и нередко имеют более чем одно решение, в силу чего единственный способ найти лучшее из них — это располагать несколькими вариантами, аккумулирующими опыт разных экспертов.
Наукой занимались те, кто создавал упомянутые алгоритмы, накапливал опыт, разрабатывал математические методы, положенные в основу расчетов. Использование этих методов — это практика.
Стоит отметить, что практикой является и преподавание как таковое, то есть взятое как процесс. Творчество — это разработка курса лекций и составление задач. Если преподаватель вуза всего лишь пересказывает то, что он читал и год, и два назад, то даже если некогда он предложил студентам свои собственные разработки, теперь это рутина. Чтобы считаться ученым, этого, разумеется, мало. Но чего можно ожидать даже от самого добросовестного вузовского преподавателя, читающего лекции в трех местах? В лучшем случае — тщательной подготовки материала для тех курсов, которые этот преподаватель более всего боится потерять, поскольку в данном вузе он числится в штате. Студенты, которых он учит в прочих учебных заведениях, вынуждены довольствоваться чем-то не раз пережеванным: в большинстве случаев “почасовики” оплачиваются плохо.
Резюмируя сказанное, я хотела бы подчеркнуть момент экзистенциального выбора, который сегодня предстоит сделать многим, чья сфера самореализации — наука.
В России нет — и в ближайшее время не будет — никакого равенства возможностей в определении точки приложения своих научных интересов и способностей.
Под равенством возможностей я понимаю свободу изучать знаменный распев или новгородские грамоты, топологию или физику твердого тела, палеоботанику или социальную географию, фаюмские мозаики или историю русских розенкрейцеров. Конечно, соответствующие курсы можно прослушать в вузе. Но заниматься научными разработками можно будет только в тех областях, к которым проявит интерес неведомый благодетель — если таковой найдется.
Некоторое время в этой роли выступали западные фонды. Поскольку мне неоднократно приходилось делать для таких фондов экспертные заключения, я имею определенные представления о характере их преференций в сфере гуманитарных наук. Как известно, в любой науке немалую роль играет мода, нередко успешно маскирующаяся под так называемую актуальность. Я застала расцвет моды на Russian Studies и широко понимаемую экологию. Поэтому проект этнографического музея-заповедника в российской глуши был щедро поддержан, а фундаментальное исследование по истории итальянского оперного театра — нет. Сейчас в моде гендерные штудии и изучение семьи, а интерес к России падает. Хотите получить грант — камуфлируйте свои интересы под популярную тематику.
Немалую роль в шансах на получение гранта играет возраст соискателя и так называемый эффект Матфея (имущему дастся...). Если у вас уже много публикаций и в прошлом вы уже выступали в качестве грантополучателя, то ваши шансы возрастают. Правда, при условии, что вам все-таки меньше шестидесяти. Немало людей, творчески работающих в гуманитарных науках, этот рубеж перешагнули. А ведь на их активном сотрудничестве с молодежью основана преемственность в науке. Вместе с тем, у начинающего гуманитария просто не может быть много серьезных работ — гуманитарии, как известно, “созревают” медленно. Значит, шансы будут прежде всего у людей средних лет и у тех молодых, кто добудет особо весомые рекомендации или пообещает изучать семьи русских геев и лесбиянок.
Тем временем русло, по которому в Россию с Запада текли гранты, постепенно пересыхает, а молодые люди еще на вузовской скамье строят планы отъезда из России. О массовой эмиграции ученых много писали, и едва ли по этому поводу я смогу сказать что-либо уж совсем неожиданное. Но вот что оказалось неожиданным для меня самой: я обнаружила, что из тех, кто учился у меня в последние десять лет, к настоящему моменту уехали все, и притом навсегда. Устроены по-разному, но никто не бедствует. Семья, дом, дети. Достойная зарплата. Из числа самых способных двое работают в Microsoft — занимаются прикладной наукой.
Видимо, на государственном уровне масштаб подобных потерь не осознается.
Общества, которое заставило бы государство задуматься, у нас нет. Меж тем выясняется, что в бывшем интернате имени А.Н. Колмогорова, где ученые с мировым именем бесплатно учили математически одаренных детей со всего Союза, некому преподавать. А ведь наша так называемая детская математика — школы, клубы, олимпиады — была уникальным явлением в мировом масштабе.
Ученые знают, что потери в сфере фундаментальной науки невосстановимы даже за несколько поколений. Судьба немецкой науки слишком наглядно это подтверждает.
Во всем мире фундаментальная наука поддерживается государством — либо прямо, либо через перераспределение налоговых поступлений. Это не значит, что занятые ею ученые получают большие зарплаты — как правило, в фирмах и корпорациях платят лучше, чем в большинстве университетов. Тем не менее, везде ученый неплохо зарабатывает “на жизнь”, хотя нигде не ожидают, что он должен заработать деньги на занятия своей наукой. Компьютеры, книги, приборы, поездки по миру ради общения с коллегами — все это оплачивает университет, фонд, фирма.
И нигде ученые не относятся к категории self-employed — то есть к людям, не находящимся на службе у других лиц, будь то государство или частная компания. Self-employed — это те, кого прежде называли “лица свободных профессий” — адвокаты, врачи, а также лица, владеющие “фирмой”, будь то архитектурное бюро из трех человек, частный университет или гигантская компания, занятая R&D , то есть исследованиями и проектной деятельностью.
Сегодняшняя Россия, видимо, представляет собой любопытное исключение. Вот работаю я в академическом институте — вроде бы пребываю на службе у государства, притом уже без малого полвека. И это государство настойчиво дает мне понять, что, вообще говоря, оно во мне не нуждается. Потому что моя законная зарплата примерно равна прожиточному минимуму для Москвы. А на занятия своей наукой я, видимо, должна добывать деньги каким-то более экстравагантным способом — например, наняться дворничихой (тогда мне заплатят вдвое больше, чем сейчас). Или секретарем-переводчиком в небольшой респектабельной фирме (четыре иностранных языка плюс компьютер, плюс знание жизни — мне заплатили бы в восемь раз больше).
Впрочем, если я и откажусь от активных занятий наукой и останусь на нынешней службе, прожить на эту зарплату (она же — прожиточный минимум) тоже не получится, даже если к ней прибавить еще и мою пенсию (и это при полувековом рабочем стаже).
Приходящая в науку молодежь не хочет, да и не может жить так. И это нормально. Это я всегда помню, что “свобода приходит нагая”. Родившиеся в начале восьмидесятых могут об этом читать, но было бы странно, если бы они ценили тот воздух, которым они дышат с малолетства. Им нравится мой азарт, их привлекают предложенные мной задачи. Кто-то учился по моим книгам, большинство читало мои мемуары. В первом издании есть раздел “Завидуйте нам!”, где я рассказываю о своих учителях — о Реформатском, Сидорове, Кузнецове, Бонгарде. Они завидуют.
Так проходит год-другой. А потом на Рождество они звонят мне из Берлина, Бордо, Сиэттла, Канберры. И тогда я завидую им.
|