Алексей Балакин
Петербургская проза (Ленинградский период)
Презревшие печать
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). — СПб: Изд-во Ивана Лимбаха. — 1960-е; 1970-е; 1980-е. — 2002 — 2004.
Перед нами — книги-близнецы, выходные данные которых различаются лишь числами, образующими две последовательные цепочки: 60—70—80... 2—3—4... В какой-то мере подобные проекты альтернативны книжным сериям: серия, как правило, задумывается и формируется как открытый проект, конечность которого не подразумевается или, по крайней мере, не декларируется. Она подобна карьеру, разработка которого сворачивается постепенно, по мере того как становится ясно, что рудоносный слой вот-вот будет полностью выработан. Издатели нечасто официально объявляют о прекращении той или иной книжной серии — хотя бы для того, чтобы не отбить охоту собирателей к уже вышедшим, но еще до конца не раскупленным книгам.
Изданные же Иваном Лимбахом три сборника представляют собой замкнутое единство, исполненное согласно точному, математически выверенному замыслу. Цель этого замысла (даже дух захватывает!) — представить лучшие образцы неподцензурной ленинградской прозы за тридцать лет ее существования всего лишь в трех томах, книжным циклом. Циклом, у которого сразу были видны как начальная, так и конечная точка.
Здесь нужно отвлечься и поговорить о терминологии.
Терминологический инструментарий для описания феномена литературы, не публиковавшейся на страницах официальной советской прессы, еще не отточен. Дискуссии вызывает даже вопрос — как до’лжно называть совокупность подобного рода текстов и явлений, к ним примыкающих. Особенно наглядно это проявилось в откликах на интереснейшую книгу Станислава Савицкого “Андеграунд: История и мифы ленинградской неофициальной литературы” (М., 2002). Богатая позитивистская часть ее была оставлена почти без внимания, зато острой критике подверглись некоторая терминологическая неточность и отдельные концептуальные построения. Думается, это происходит отчасти и потому, что слишком мала временная дистанция между явлением и попытками его описания. Из таких слов как “самиздат”, “неофициальная литература”, “вторая культура”, “андеграунд” еще до конца не выветрилась оценочная, романтическая составляющая. Они еще употребляются не как корректные научные термины, а как своеобразные шиболеты, позволяющие отделить “своих” от “чужих”. Нечастые попытки определить, какой конкретно круг явлений очерчивает каждый из приведенных выше терминов, не отличаются особой продуктивностью. Мне из приведенного выше списка ближе всего последний (как наиболее, на мой взгляд, емкий); им и буду пользоваться ниже.
Теперь несколько слов об авторе идеи этого книжного цикла и фактическом его составителе. Борис Иванов — личность почти легендарная. В истории ленинградского андеграунда он занимает примерно такое же место, как, скажем, Давид Бурлюк в истории футуризма. Подобно Бурлюку, Б. Иванов более известен не собственно литературным творчеством (хотя и оно, безусловно, достойно внимания), а как блестящий стратег: он был редактором выходившего на протяжении полутора десятилетий (1976—1990) машинописного журнала “Часы” (издано 80 номеров), именно он выступил организатором “Клуба-81” (а впоследствии стал одним из составителей знаменитого альманаха “Круг”), при его ближайшем участии была основана Премия Андрея Белого. Последнее десятилетие он публикует статьи по истории ленинградской неофициальной культуры, а также всячески содействует ее изучению другими исследователями. Словом, вряд ли кто-нибудь лучше его знает (воспользуемся пушкинскими словами) “сочиненья, презревшие печать”.
Три тома “Коллекции” идеально укладываются в концепцию развития петербургского андеграунда, обоснованную Б. Ивановным в большой статье “Литературные поколения в ленинградской неофициальной литературе: 1950—1980-е годы” (Самиздат Ленинграда. М., 2003. С. 535—584). В ней он выделяет три поколения литераторов, каждое из которых олицетворяет собой то или иное десятилетие. На десятилетия разделяются и три рецензируемых сборника, причем деление такое отнюдь не кажется натяжкой. Действительно, если положить эти книги друг на друга, то корешки их как будто представят геологический срез, по которому можно изучать развитие русской литературы от “оттепели” до “перестройки”. Причем литературы “неподцензурной”, “независимой” (ряд определений продолжите сами), то есть в значительной мере тайной, скрытой как от излишне любопытных глаз, так и от мифологического персонажа по имени “массовый читатель”.
И вот тексты, долгое время существовавшие только в виде машинописи или ксерокопий “тамиздата” и доступные лишь определенному кругу лиц, выведены из скрывавшего их полумрака. Со старых папок сдута пыль, развязаны тесемки. Теперь неизбежно встают два важных вопроса, от ответа на которые зависит многое: вошли ли в поле актуальной литературы эти “давно написанные новинки” (В. Уфлянд) или их место на зеленом сукне под стеклом? и остались ли они, даже обретя форму книги, явлениями андеграунда?
На второй вопрос ответить проще.
Думается, принадлежность (или непринадлежность) того или иного текста к андеграунду не обусловливается ни способом его воспроизведения, ни количеством активно вовлеченных в читательский оборот копий. К примеру, автору этих строк в свое время именно в виде машинописи впервые попали в руки и “Философические письма”, и “Котлован”, и “Москва—Петушки”. Значит ли это, что перечисленные произведения были частью андеграунда? Ответ понятен. Обратный пример: повесть В. Тихомирова “Золото на ветру” в разгар перестройки была тиснута аж стотысячным (!) тиражом, а последние по времени номера “Митиного журнала” исполнены на высшем уровне полиграфического мастерства. Разве позволило им это влиться в поток “мейнстрима”? Разумеется, нет.
Лишь в ранние шестидесятые к андеграунду причислялось то, что не проходило цензурное сито. Кроме того, в открытой печати нередко бытовали произведения, изначально анти-советские (не политически, а эстетически), самим своим существованием отрицавшие официальную советскую эстетику (например, стихи Виктора Сосноры). Но уже с конца шестидесятых надежды на возможность компромисса с “главным издателем” (по замечательному определению Б. Иванова) исчезают, и происходит резкое размежевание литературы на разрешенную и не-разрешенную. Не допущенные на страницы официальных изданий произведения постепенно обретают особую, не зависимую от печатного станка форму бытования, формируя в свою очередь определенную среду своего обитания. Когда же эта среда была в целом сформирована, печатный станок стал восприниматься только как помеха, увеличивающая дистанцию от автора до его потенциального читателя. Более того, как писал Виктор Кривулин, “любое слово, проникшее в печать, воспринималось <...> с недоверием и едва ли не с омерзением, как фарш, пропущенный сквозь цензорскую мясорубку. Независимая культура вырастала из фундаментального недоверия к любым подцензурным формам художественной деятельности” (“Звезда”, 1990, № 1, с. 186). Недоверие это носило подчас тотальный характер. Когда в 1985 году, после проваривания в девяти щелочах цензуры, был издан упомянутый выше альманах “Круг”, то кроме официозной критики “справа” его авторам пришлось выслушать и критику “слева”: негоже, мол, независимым авторам марать руки в типографской краске. Нынешний литературный стратег Дмитрий Быков, утверждая, что “главной задачей” андеграунда “было, конечно, не свергнуть советскую власть, а пробиться на страницы официальной прессы”, и что он “в свое время был оптимальной средой вовсе не для того, кто писал талантливые авангардные тексты, а именно для того, кому для нормального творческого самочувствия необходимо было ощущать себя гонимым” (“Октябрь”, 2002, № 3), явил тем самым удивительное непонимание его природы. И, увы, он не одинок в своем заблуждении.
Стоит отметить, что андеграунд ленинградского извода был, как правило, далек от политики и имел характер эстетического бунта, отрицания доминирующих канонов “большого стиля”. Иосиф Бродский, заметивший однажды, что “для нас Диккенс был реальнее, чем Политбюро”, сформулировал самую суть разногласий деятелей “второй культуры” с советской властью. Неофициальные авторы постоянно расширяли актуальное культурное поле, открывая близких им по духу авторов разных стран и времен. Недаром в самиздатовских журналах регулярно помещались и переводы, и публикации забытых (по самым разных причинам) отечественных писателей 1920—1930-х годов. В отличие от сочинений благополучных членов СП творчество неофициальных авторов подпитывалось несравненно большим количеством источников. Именно поэтому литература андеграунда была гораздо разнообразнее и стилистически богаче, чем то, что издавал “Советский писатель” или печатали толстые ежемесячники. Но, повторюсь, и адресована эта литература была исключительно подготовленному читателю, порой совершенно конкретному кругу “посвященных”. Разница между “мейнстримом” и “андеграундом” (сохранившаяся, кстати, и по сей день) сродни разнице между фабричной упаковкой аспирина, годного для всех, и сложным лекарством, изготовленным в аптеке по конкретному рецепту, который выписал конкретный врач для конкретного больного.
Однако с потерей “целевой” аудитории литература андеграунда моментально перестала быть актуальной. Нет, она не утратила ни эстетической свежести, ни, по большей части, формальной новизны — ведь “железки строк” не ржавеют! — но перешла в разряд “литературных памятников”, которые непонятны без интерпретаций и схолий. Видимо, подсознательно это чувствовали и сами издатели: недаром они назвали эти три тома коллекцией, сопроводив каждый из них статьями (первый — мемуарной Андрея Арьева, второй — аналитической Михаила Берга, третий — резюмирующей Бориса Иванова) и биографическими справками об авторах. Жаль только, что они не были академично дотошными и не указали в этих справках ни место первой публикации (как в самиздате, так и в официальной печати) избранных ими произведений (редкие исключения только подчеркивают этот пробел), ни источников, откуда они их заимствовали. Что ж, работа будущим текстологам обеспечена — они, подобно медиевистам, будут вынуждены составлять стеммы и анализировать генеалогию каждого печатного или рукописного источника. Заодно отмечу забавную ошибку, которая, очевидно, явилась следствием излишнего корректорского рвения и педантизма. В известнейшем, многократно переиздававшемся тексте В. Шинкарева “Митьки” (который частично вошел в третий том “Коллекции”) упоминается отрицательный митьковский персонаж Дэвид Бауи, который в рецензируемом издании, согласно формальным правилам, исправлен на Дэвида Боуи (с. 428). Но в той части “Митьков”, что осталась за бортом этого тома, прямо объясняется: в митьковском лексиконе фигурирует “не реальный певец Дэвид Боуи, а мифический митьковский Дэвид Бауи: интеллектуал, позитивист-концептуал, космополит с ориентацией на Запад, короче, умник в самом уничижительном смысле этого слова” (Шинкарев В. Максим и Федор. Папуас из Гондураса. Домашний еж. Митьки. СПб, 1996. С. 293—294). Оплошность досадная, особенно для такого издательства.
Кстати, изданы эти три тома — как должно. Умеренный аскетизм внешнего оформления напоминает о “тамиздате” (мне, например, сразу пришел на ум старый, “максимовский” “Континент”), а шрифтовое решение основного корпуса, наборные титул и шмуцы — ассоциируются с уменьшенным после пересъемки машинописными страницами.
Каждое десятилетие оставило на этих страницах свой тревожный след. Шестидесятые — мучительные поиски социальной и возрастной самоидентификации. Семидесятые — лабораторные испытания новых форм и мистическое осознание неисчерпаемой таинственности окружающего мира. Восьмидесятые — трагический скепсис, тотальную иронию, игры на границе означающего и означаемого. Слова, произнесенные авторами “Коллекции”, уже дошли до тех, кому они предназначались. Хочется верить, что они будут близки и всем остальным.
|