Александр Правиков, Валерия Пустовая. Голоса: Книжная серия журнала поэзии «Арион». — М.: Журнал поэзии «Арион», 2002—2003.
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Правиков, Валерия Пустовая

Голоса: Книжная серия журнала поэзии «Арион»

Голоса: Книжная серия журнала поэзии “Арион”. — Ирина Ермакова. Колыбельная для Одиссея; Юлий Хоменко. Воздушные шары; Андрей Грицман: Пересадка; Григорий Кружков: На берегах реки Увы; Аркадий Штыпель. В гостях у Евклида. — М.: 2002—2003.

Лебедь, рак и щука,
или Воз русской поэзии

Почему оформление книги так влияет на ее восприятие? (У вас — нет? У меня — всегда). Тут, наверное, связь с детством, когда книжка заинтересовывала (или нет) прежде всего картинками. Мне лично всегда приятно бывает держать в руках книги арионовской серии. Есть в их оформлении что-то волнующее, романтичное — пылинка дальних стран, которую вдохнешь — и забывается слово тексты, а слово Поэзия теряет иронический оттенок. Бывает, правда, что откроешь — и очарование пропадает...

Так случилось, что три книги этой серии попали ко мне одновременно. Так я их и читал: перескакивая из одной в другую, как дурак в “Коньке-горбунке” скакал из котла в котел. Поэтому ли, нет ли — не знаю, но мне показалось уместным именно так и обсуждать эти очень разные книги: перескакивая. Просто не могу не воспользоваться редкой возможностью (и запрещенным приемом), сравнивая трех поэтов. Действительно, “если кит на слона налезет, кто кого сборет?” Может быть, именно в этом смысл серийных изданий: сопряжение вещей далековатых. Начинаешь понимать, что поэты, выступающие в разных видах спорта, могут при этом выступать за одну команду. Бегун, штангист и футболист из “Динамо”.

Есть, значит, что-то, что роднит их; пожалуй, это высота обзора, взгляд поверх, стремление к широкому охвату, претензия на видение жизни в целом. Впрочем, очень может быть, что это можно сказать обо всех поэтах — они говорят об одном и том же, но видят это одно по-разному (как слепые из знаменитой притчи о слоне). Для Ирины Ермаковой, например, вечность ее поэтической вселенной, этой Итаки с одесским налетом, — во всевременном “он и она”:

Восходят к небесам земные токи,
смиряясь, приземляются опять.
И Одиссей кружит вокруг Итаки —
Лет сорок не решается пристать.
...................................................
прозрачен и беззвучен
мир, занятый любовью и войной.

Андрей Грицман переводит вопрос в пространственную плоскость. Для него метафорой вечности является огромность земного шара (и в то же время иллюзорность глобалистического сближения

Города мира аккуратно
                                           укомплектованы
В огромные залы под электронным
                                            наблюдением
.......................................................
мир держит по курсу,                                            доллар крепчает,
как ветер с Атлантики.

Юлий Хоменко решает свои художественные задачи наиболее неуязвимым для критики образом — делая вид, что и не ставил их совсем, по не им изобретенному принципу и чем случайней, тем вернее. Его вселенная — внутри, что не исключает метафизических сквозняков:

Я живу у себя в голове
Среди замкнутых со стороны
                                           вершин деревьев,
Под синими оболочками своих глаз.
Только дырочки звезд в черепе
                                           для вентиляции.

Но в затылочной области,
В старой квартире,
Над моей детской кроваткой —
Трещина.

Ирина Ермакова сильна густотой и насыщенностью словесного потока. Он завораживает, он почти осязаем. Но это именно поток — нечто единое и труднорасчленяемое. Количество слов (и качество их, яркость колеров — очень южная) ошеломляет, захлестывает своими евксинскими и другими понтами, не давая задуматься и всмотреться в глубину стихии. Когда первые впечатления схлынут, в отлив, обнажаются некоторые не столь восхитительные подробности шельфа. Дар Ермаковой ведет и увлекает и ее самоё, что приводит порой к эстетической всеядности, когда в жертву красному словцу приносится мера, вкус или глубина: “И в каждом смертном ликует бог / Пускающий пузыри”.

Слов в стихах иногда так много (и таких красивых), что для всего остального в стихе, кажется, уже и места нет. Или это только кажется? Или — так и надо?

Она поет поет бездумно и всевластно
И день поет и нощь она всегда поет
И в голосе ее бесчинном и прекрасном
Таится торжество и рокот донных вод.

Порой поэта действительно далековато заводит речь. Я бы сказал даже, заносит. Так, например, в стихотворении “Рыбалка”, в котором

...“Юный Данте хохочущий рыбкой скользит золотой... кверх ногами всплывая цветы рассевает Бодлер / и на ощупь тростник голосящий ломает Гомер” (здорово, правда?) в финале “голубым плавником потрясая ныряет Христос” — и красивая метафора к разочарованию читателя оборачивается красивостью и пошлостью.

Хочу быть понят правильно — я потому и привередничаю, что есть у Ирины Ермаковой немало таких строчек, после которых подходить к ее стихам с иной мерой, кроме высшей — несправедливо.

И степь обрастает заснеженной
                                           речью чужой
Как ветки огнем как душа обрастает
                                           душой
На память о солнце
И все покрывающий снег
Похож на молитву за тех и за этих. За всех.

Андрей Грицман — пожалуй, наиболее загадочен и труден для анализа. Стиль, выбранный им, подчеркнуто космополитичен. Из послесловия становится известно, что он пишет на двух языках. Связь с англо-американской традицией налицо. Связь с русской запрятана глубже. Рифма Грицману явно мешает, и там, где она регулярна, чувствуется напряженность и скованность. Кажется, он сильно тяготеет к свободной форме даже не верлибра с его сжатостью, но эссе. Основную часть книги занимают медитации с вызывающе разгильдяйским метром и намеренно бедной, а то и нищей рифмой.

Грусть постепенно остекленела
                                           в форме грусти.
Сентябрь рассеянно стал сентябрем.
В торжественных парках
                                           становится пусто.
И мы тут, по-видимому, ни при чем.

Название книги “Пересадка” мне хотелось бы расшифровать в смысле пересадки языка. Интересно, что стихи, посвященные русскому прошлому, детским воспоминаниям, — в основном написаны спокойным верлибром, а то и регулярным белым стихом. Часть книги, особенно завершающая книгу поэма “Хамсин”, по-видимому, представляет собой лингвистический эксперимент (впрочем, русский поэт, живущий за границей и, тем более, пишущий на двух языках, — сам по себе эксперимент, и рискованный). Это попытка дать русский голос огромному миру, причем огромность его понимается прежде всего в географическом смысле — ойкумена; отсюда, наверное, такая густота географических названий. Видимо, средства традиционной поэзии кажутся Грицману для его целей устаревшими. Впрочем, традиция русская и английская — совершенно разные вещи.

Слова были в начале или Слово?
Олово речи в тигле иного времени.
Попробуй переведи на язык оригинала
“Нашедшему подкову”,
найденное в бутылке на странице
                                           без имени.

Передать дыхание планеты Грицману удалось. Наверное, оно именно такое — неровное, не лишенное созвучий. Все ли это, чего он добивался? Не знаю. На мой вкус, его глубокомыслие, намеренно балансирующее на грани прутковских озарений, порой туда срывается, к тому же многое лучше и точнее успел сказать Бродский.

Постареют дети, озвереют.
Девушки найдут себе подобных.
Не в вине ведь истина, а в дыме.
Но и дым когда-нибудь остынет,
И останется как призрак дома.

Все три книги, о которых я сегодня говорю, отличаются на редкость удачными названиями (что вообще-то для поэзии нехарактерно). О связи названия книги А. Грицмана “Пересадка” с его операциями по трансатлантической пересадке языка я уже говорил. “Колыбельная для Одиссея” тоже вполне отражает содержимое “занятого любовью и войной” сборника Ирины Ермаковой, что же касается стихов Юлия Хоменко, то лучше названия, чем “Воздушные шары”, мне кажется, и придумать было нельзя. Эта легкая (самая тонкая из трех) книжечка, с оболочкой бледно-голубого цвета, заполнена очень легкими (но не пустыми) стихами.

Сегодня день, когда ручей
особенно речист
еще чернее от грачей
земля а воздух чист.

В книжке Хоменко гуляет воздух народного праздника, демонстрации, увиденной еще детскими глазами, когда непонятно, да и неважно, по какому поводу она. Но это не инфантильная беззаботность, а легкость как осознанная позиция. Хоменко много говорит о Шуберте, и ни слова — о Моцарте. Оттого-то, наверное, Моцарт и приходит на ум. Улыбающийся Моцарт из “Степного волка”:

Он сказал: наступит срок,
Ты пройдешь, как летним садом,
По некрашеным фасадам,
И не будешь одинок.
Я спросил его: Ты где?
И откуда — летним садом?
От ответил: по воде,
По оградам, по оградам.

“Невыносимая легкость бытия”, нисколько не скрытая от автора, в его лучших стихах увидена им не то чтобы с птичьего полета, но птичьим, необычным зрением.

И сейчас, ступая по траве,
по которой всякое струится,
прихожу с листвой на голове,
к выводу, что время — это птица.

Такая вот упряжка из трех разных существ, запряженная в одну телегу, движется сегодня мимо нас. И знаете, что замечательно? То, что существа эти тянут в разные стороны, нисколько не мешает в целом телеге двигаться в правильном направлении. Ведь место ее назначения — где-то внутри каждого из нас.

Александр Правиков



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru