Лиля Панн. Игорь Ефимов. Двойные портреты. Лиля Панн
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Лиля Панн

Игорь Ефимов. Двойные портреты

Бремя вертикали

Игорь Ефимов. Двойные портреты. — Tenafly: Hermitage Publishers, 2003.

“Двойные портреты” продолжают серию статей Игоря Ефимова о русских писателях, начатую в сборнике “Бремя добра”*.


* Игорь Ефимов. Бремя добра. США: Hermitage Publishers, 1993.


Добра? бремя? Почему бы и нет, если имелось в виду “небывалое доверие русского читателя к литературе и неодолимая тяга русского писателя откликнуться на это доверие, даже если ради этого нужно будет с литературой расстаться” — чтобы добросовестнее выполнять требование читателя: научите нас жить (Гоголь, Толстой — образцовые примеры). Доверие небывалое и былое: культурная революция 90-х освободила писателя от бремени учить лавиной “декретов” от литературы постмодернизма, да и масслита.

В “Двойных портретах” Ефимов меряет на весах сравнительного анализа другое бремя, все еще разделяемое им с рядом писателей прошлого и настоящего: бремя веры в опорную вертикаль мироздания, во Всевышнего с умыслом, непостижимым для человека, со “страшными дарами” жизни и смерти, от которых не был в восторге, как известно, Великий инквизитор Достоевского: “Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров?”.

Душе Игоря Ефимова не нравится быть слабой, с чувством глубокого удовлетворения переживает он ужас непонимания бытия — глубинный свой стимул к творчеству. А как же “проклятая страсть к ясности”, в которой он признается в одном из ефимизмов (так именует он свой род афоризмов, коих набежало на два сборника)? Она-то и есть компас в движении по сильно туманной местности Непостижимого (большая буква из словаря Ефимова), она строит вектор, всегда направленный в сторону его Ненаглядного (словарь не Ефимова). Эта же страсть к ясности диктует и его прозрачный, живой, умный язык рассказчика о самом занимательном для него в литературе, и его литературоведческую стратегию: ни на шаг в сторону от предмета обсуждения ради красного словца эссеиста. Пожалуй, это единственная общая черта его литературоведения с академическим.

В живописи двойной портрет популярен не менее, чем в занимательном литературоведении, но Ефимов танцует от музыки, когда в предисловии к книге находит нужным мотивировать свой подход: мол, в дуэтах разных музыкальных инструментов лучше всего раскрывается звуковое богатство каждого. Можно предположить, что Ефимов больше слышит, нежели видит миры, созданные писателями. Что ж, особенно удивляться тут не приходится: в его литературоведении первую скрипку играют не вопросы литературы (“вопли”), а именно что вопли, крик души под бременем тайны мира. Чисто литературное мастерство для Ефимова — условие необходимое, но недостаточное; оно не волнует его глубоко, если мастер не выстроил дома для души — “практической метафизики”** .


** Игорь Ефимов. Практическая метафизика. М.: «Захаров», 2001.


Писатели предстают такими парами (часть которых уже знакома читателю “Звезды”, “Нового мира”): Державин со своей современницей Екатериной Дашковой (единственная пара, обремененная в контексте ефимовского сопоставления вертикалью не метафизики, а лишь (!) государственного управления), Грибоедов с далеким потомком Булгаковым, Достоевский, естественно, с Толстым, Хлебников с Платоновым, Солженицын с Бродским, Анатолий Найман с Исайей Берлиным, Сергей Довлатов с Александром Генисом, Зощенко с советской властью (в ее писательской ипостаси).

Особняком стоит статья “Дуэль с царем”, по сюжету которой Пушкин, защищая свою честь и честь жены от грязных посягательств крупного развратника Николая I, готов принести кровавую жертву — мелкого Дантеса, кто ко времени дуэли уже сошел с повестки дня для Пушкина. Честь для него дороже совести, как бы наоборот ни хотелось тем, кого жить научила послепушкинская литература. Гипотеза Ефимова убедительна не только в логическом прочтении того, что составляет архив пушкинской дуэли, но и в интуитивном прочтении глубинного импульса к действию другого человека. Подчеркнем: гипотеза.

Направленность литературоведческих интересов Ефимова приводит его к обнаружению единого бродячего сюжета в “Горе от ума” и “Мастере и Маргарите”: неожиданное прибытие грозного судии в разгар человеческого упоения жизнью. У знаменитых книг общий герой — Москва, не место действия, а образ действия — московский образ жизни. В чем-то существенном Москва для Булгакова осталась непробиваемой, непошатнувшейся со времен Фамусова и Скалозуба. А Чацкий, Мастер, да и Воланд — одного поля ягоды. Бывают странные сближения? Ничего странного; не сатанизм, разумеется, роднит перечисленных персонажей, а все та же тоска по вертикальной вечности (расслышал ее Ефимов и в монологах Чацкого), не знакомая “горизонтальному” московскому человеку, всегда пирующему здесь и сейчас, забывши о там и всегда. А завершается “двойной портрет” Москвы кисти троих — Грибоедова, Булгакова и Ефимова — тихим воплем (бывшего ленинградца) о “непостижимой завлекающей силе Москвы”, Грибоедовым и Булгаковым, увы, не прочувствованной.

Дальше всего от литературоведа Игорь Ефимов в статье “Сергей Довлатов как зеркало Александра Гениса”. Ефимов замечает яркую литературу в книге “Довлатов и окрестности”, но не видит вертикали Довлатова, не узнает его в горизонтальном Довлатове Гениса. Но ведь в “филологическом романе”, как Генис определяет — изобретает (патент на новый жанр ему выдал профессиональный литературовед Вл. Новиков) — жанр своей книги, Довлатов не предмет эстетического и философского анализа критиком Генисом, а герой, литературный герой, романиста Гениса. Роман, “филологический” или нет, есть вымысел. Точка.

Довлатов Гениса обманчиво документален, как был обманчиво документален персонаж Сергей Довлатов в рассказах писателя Довлатова. Генис и не скрывает, что в его романе Довлатов для него не цель, а средство: “…чтобы забраться подальше, мне нужно дерево повыше. Довлатов — крупная фигура”. Генис написал книгу о своих приключениях в мире филологии, о своем романе с филологией. О своей практической метафизике.

От реального Довлатова Генис берет то, что резонирует с итогом его собственных философских исканий (с итогом, к которому пришла, по меньшей мере, половина человечества): мир — органическое целое. Вспомним финал довлатовского “Заповедника”: “Вдруг я увидел мир как единое целое. Все происходило одновременно”. Это минутное озарение Довлатова, похоже, не привело его к просветлению, но Генису оно знакомо, и не о Довлатове (реальном) он говорит, а о себе, когда сама его интонация проговаривается: “Им руководили не любовь, не доброта, не жалость, а чувство глубокого, кровного, нерасторжимого родства со всем в мире. Не надо быть, как все, писал Довлатов, потому что мы и есть, как все”.

Такое мировидение для Ефимова (не так давно напомнившего нам о “стыдной тайне неравенства”*) опять же горизонтально и не совместимо с его вертикальным. Но не точнее, хотя и не менее банально, было бы назвать геометрию мироздания Гениса неевклидовой, коль скоро ее аксиомы от буддизма и даосизма? Игорь Ефимов же настолько несгибаемо привержен линейной иудео-христианской культуре, что отказывает нелинейной мудрости в умении вместить “страшные дары Бога”.


* Игорь Ефимов. Стыдная тайна неравенства. США: Hermitage Publishers, 1999.

Однако и вертикальные духовные миры, в глазах Ефимова, могут быть несовместимы не менее сокрушительно. И чем равнее в “высоковольтности” творцы-писатели, тем острее драма несовместимости. Хотя двойных портретов Достоевского и Толстого наберется на эффектную выставку, Игорь Ефимов решается прикоснуться к Толстоевскому и несколькими взмахами своей кисти. Собственная высоковольтность и нешуточный духовный опыт долгой жизни добавляют многомерному полотну еще контрастов, еще светотени.

В диаметрально противоположном понимании природы человека видит Ефимов корень несовместимости миров Достоевского и Толстого. Решающее значение Ефимов тут придает биографическому фактору: “Один не воевал, другой — не сидел”. В каком худе больше добра, какое страдание познавательнее: война или каторга? На каторге Достоевский познал человека, на войне Толстой — общество, работающее на войнах. “Толстой — защитник добра и обвинитель государства. Достоевский — защитник свободы и обвинитель человека”, — выводит Ефимов формулы, которые были бы точны, если бы один из параметров не был неизвестным. Этот Х, конечно, свобода. Об анархизме, о примитивной свободе от государства речь не идет. Речь идет о последней, высокой свободе духа. Для Ефимова Толстой уступает Достоевскому в любви к Непостижимому и потому в свободе духа. С автором и тут можно от души наспориться. Что ж, он к этому, по сути, и призывает: “…какими бы путями мы ни блуждали в духовных океанах и космосах, если занесет нас на настоящую высоту, там неизбежно придется выбирать не между высоким и низким, злым и добрым, достойным и недостойным, а между высоким и высоким, между любовью и любовью. А это и есть то, что на языке веры называется Искушением — всерьез, с большой буквы”.

В “Бремени добра” Игорь Ефимов писал о давнем и недавнем прошлом: “Русский читатель предъявляет свою любовь как счет. “Ты влюбил меня в себя — теперь ты за меня в ответе”. Сдается мне, Ефимов сам сильно влюблен в тот же предмет. (И как тут не понять — пусть и не простить — обнародование им своей переписки с Довлатовым: столь гоголевско-достоевскому тексту — а именно в такую атмосферу он погружается ближе к трагической развязке эпистолярного романада не читаться в упоении все теми же “влюбленными”?!) Если необязательно отсюда (впрочем, откуда же?) бесперебойная плодовитость прозаика Игоря Ефимова (его очередной роман “Новгородский толмач” в “Звезде”, 2003, № 10—11 исследует основную ефимовскую тему — свобода как выбор ведения или неведения — в славные времена Новгородской республики), то страстное литературоведение Ефимова определенно принадлежит к тому все еще распространенному типу, когда “ведение” приходит не от строгой науки, а от любви со всеми ее странностями.

Лиля Панн



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru