Дмитрий Веденяпин. Алексей Прокопьев. Снежная Троя. Дмитрий Веденяпин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Дмитрий Веденяпин

Алексей Прокопьев. Снежная Троя

 

“Видящий в роще царя”

Алексей Прокопьев. Снежная Троя. — М.: ОГИ, 2003.

Начиная со второй половины ХХ века русская поэзия все больше и больше напоминает кино — в том смысле, что стихи “стареют” так же быстро, как фильмы. Отчасти это связано с объективной ситуацией: пресловутым ускорением бега времени (то, на что раньше уходило тридцать лет, мы проскакиваем за год), отчасти — с тем, что сами художники, осознанно или неосознанно, делают именно “современность” основной темой своих произведений. “Консервами времени” называл коробки с кинопленкой Андрей Тарковский, полагая, что, независимо от воли режиссера, именно время является главным действующим лицом всякого фильма. И действительно, старое кино бывает интересно, несмотря на сомнительные реплики, фальшивые интонации и банальные сюжеты, просто потому, что на пленке — в лицах, улицах и пр. — запечатлено время. Но стихи, если в них нет ничего, кроме “духа времени”, проваливаются, тают, как вчерашний снег. Чем крепче сцепка с “сегодня”, тем короче жизнь стихотворения. Так сказать, “сегодня” — “сегодня” только сегодня. Прошу понять меня правильно. Я никого не осуждаю. В этом служении “текущему моменту” есть и своя правда, и даже самопожертвование. Я хочу сказать только одно: иногда стихи бывают устроены иначе. И это сразу чувствуется.

Читая “Снежную Трою” Алексея Прокопьева, мы оказываемся не то чтобы за пределами современности (это в принципе невозможно), но во всяком случае вне жесткой системы координат, навязываемой современностью, независимо от качества этой системы и наличного состояния современности! Слова в стихах Прокопьева организованы таким образом, что становятся ощутимо больше сегодняшних проблем, наших нынешних “счастий и несчастий”, больше нас самих. И дело здесь не в авторской установке на некое жречество (такая установка в 99 случаях из 100 натужна и провальна, да, кроме того, Прокопьев и не бежит современности, наоборот. “В нас звенит наше время”, — пишет он), а — просто так получается! Почему?

Разумеется, ответа на самое главное “почему” нет и быть не может, но на несколько “почему” поменьше я попытаюсь ответить. По-моему, дело в особом отношении автора: а) к слову как таковому, б) к миру в целом и в) к тому, что принято называть культурой.

Итак, отношение к слову. Говоря это, я даже имею в виду не эвфоническое чутье Прокопьева, совершенно замечательное само по себе (“…Снег скрипит под ногами: март… март…”, а через 52 строчки: “…А сосна скрипит: мертв… мертв…” (“Баллада об удмурте”). Или там же: “…Шепчет в бороду белиберду…”) и не его дар точного эпитета: “…фигуристка ли на мертвецком льду…” (“Снежная Троя”), “…все как прежде пришито / пугливыми нитками к числам…” (“Традиционный исход”), “…млечное царство улиток…” (“Кто с историей шутит по-свойски…”) — курсив мой. И не впечатляющее умение Прокопьева решать ту задачу, которую в недавнем разговоре со мной лаконично определила одна юная поэтесса: “Я вообще перестала понимать — сказала она, — как можно поставить рядом два слова”. Все пишущие стихи, по-моему, должны по достоинству оценить точность этого наблюдения. Так вот, Прокопьев умеет сочетать слова, будь то существительные или прилагательные, как мало кто еще: “…Аккуратные елки трибун, / Пирамиды, столпы, зиккураты…” (“Тот блажен, кто не сам по себе…”), или “…Сорняк, сиянье, осень или что там?..” (“Плавучий отблеск, сумрачный собрат…”), или: “…мой / звездный, зеленый, убийственно краткий…” (“Мария Магдалина”) — примеры можно множить и множить.

Но, повторяю, я говорю сейчас не о безусловных художнических достижениях Прокопьева, а о редком сегодня ощущении, которым проникнута вся книга, что слово, слово вообще, имеет отношение к чему-то такому, что гораздо интереснее, невероятнее и глубже наших торопливых “кажется”, сказанных по этому поводу. Стихи Прокопьева загадочны во всех смыслах. Подозреваю, что часто и для самого автора.

В короткой рецензии на “Tristia” О. Мандельштама В. Ходасевич писал, что “его (Мандельштама) стихи начинают волновать какими-то темными тайнами, заключенными, вероятно, в корневой природе им сочетаемых слов — и нелегко поддающимися расшифровке”. Эти слова без всякой натяжки могут быть отнесены и к “Снежной Трое” Прокопьева. И в его стихах тоже есть эта пульсация, таинственный гул поэтической магмы. Ходасевич утверждает, что Мандельштам “первый и пока только он один на собственном примере доказывает, что заумная поэзия имеет право на существование”. С момента написания этой рецензии прошло ни много ни мало 80 лет, и сейчас, после Мандельштама, обэриутов, Поплавского и других, право на существование нужно, пожалуй, доказывать не заумной, а как раз незаумной поэзии, изрядно дискредитировавшей себя бесконечными зарифмованными банальностями, не имеющими ничего общего не то что с какой бы то ни было глубиной, но даже со средним уровнем нормального человеческого разговора. Впрочем, надо прямо сказать, что Прокопьева такой “средний разговор” в рифму не интересует. Он явно считает, что стихи пишутся не для этого.

Теперь об отношении Прокопьева к миру и предметам этого мира. По-видимому, ключевыми для понимания этого отношения должны стать два слова: “метаморфозы” (недаром именно это слово входит в название одного из двух разделов книги) и “единство”, отражающие представление автора о том, что все связано со всем. Люди, вещи, растения свободно превращаются друг в друга, поскольку в мире стихов Прокопьева они, будучи собой, одновременно являются и всем остальным. Даже так называемые абстрактные существительные у Прокопьева иногда оплотняются, становятся осязаемыми и совершенно конкретными: “…рвет медведь беду в малине…” (“Деревенская баллада”).

В поэтике такое ощущение не может не привести к обилию метафор. Большинство из них неожиданны и невероятно убедительны, наверное, потому, что метафора у Прокопьева перестает быть исключительно литературным приемом. В пространстве его стихов (а стихи всякого поэта — проекция некоего мира, если не идеального, то, во всяком случае, пригодного для его, поэта, житья) метафора как сближение на первый взгляд далековатых вещей и понятий — в силу уже отмеченного ощущения связанности всего со всем — становится фиксацией реального положения дел. В этом поэзия Прокопьева близка словесному миру заговоров и других собственно магических видов искусства, с одной стороны, и особому мирочувствию, объединяющему таких разных поэтов, как Мандельштам, Хлебников и Рильке.

…тепло в ватнике, выйдешь в темь:

где вы, лось, медведица, заяц?

немь, вонзаясь в гортань, горчит:

племя? пламя? — кричмя кричит…

Но летящего лечат лучами

в простынях пустынь,

поначалу остынь, от земли отстань,

ранним утром встань —

и иди по нивам лазоревым.

                                                            (“Баллада об удмурте”)

 

…Показалось мне жемчуг нашел —

                                                            я в ручей вошел

Показалось мне я ручей —

                                                            я пошел не спеша

Показалось мне — я душа и лечу

                                                            на свет

Оказалось — светло лишь когда

                                                            ничего не осталось…

                                                            (“На сон грядущим”)

И наконец, несколько слов об отношении Прокопьева к культуре, культурному наследию и искусству. Прокопьев здесь аристократичен, поскольку в его отношении нет ни тени культуропоклонничества, но зато есть благодарность всем, кто что-то сделал в искусстве, есть знание того, что сделано, и, как следствие этого, уважение к читателю, с которым поэт никогда не играет в поддавки по той простой причине, что не считает его глупее себя. Творческие достижения человека (культурные, душевные и духовные) — тут, наверняка, сказалось и то самое отношение автора к миру в целом, о котором я говорил выше — уравнены в правах с птицами, деревьями, лунным и солнечным светом. Возможно, в этом заключается еще один ответ на вопрос, почему “Снежная Троя” получилась книгой такого высокого уровня языковой, сердечной и интеллектуальной сосредоточенности. Такой несуетной.

Поэтическая техника Прокопьева очень высока. Его лексический диапазон широк, а ритмические ходы разнообразны. Музыкально его стихи не наскучивают и в том случае, когда, преодолевая неизбежную инерционность просодии, он то добавляет, то убирает стопу или несколько стоп, и в том случае, когда он сохраняет ритмический рисунок стихотворения от первого до последнего слова. По-видимому, это связано с глубиной сказанного и с постоянными вспышками смыслов и образов, воздействующих буквально на все органы чувств, включая обоняние, вкус и осязание: “…сжигая, как ересь, / отцветшие звуки и желтые запахи… (“Метаморфозы”) и далее, в том же стихотворении: “…но все превращения пели мне болью в ключицах, / немым удивлением, горьким осадком на лицах…”.

Прогнозы в любой области, в том числе в искусстве — вещь сомнительная, но мне трудно отказать себе в удовольствии сделать два предположения, просто потому, что — окажись я прав — от этого бы выиграли все: и читатели, и поэты, и русская поэзия в целом: 1) книге “Снежная Троя”, вопреки той тенденции, о которой я упомянул в начале своих заметок, суждена долгая жизнь; 2) интерес к творчеству Прокопьева (и к его собственным стихам, и к его переводам) со временем будет расти.

                                                            Дмитрий Веденяпин



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru