А. Покровский
«Анна Каренина спаслась…»
А. Покровский
«Анна Каренина спаслась...»
По прочтении публикации Ф. Искандера «Из записных книжек»
(«Знамя», 2003, № 9)
“Ускорению жизни грозит отставание нравственности”.
Вряд ли нравственность может от чего-то отставать. Человек не изменился с тех пор, как были созданы Десять заповедей. Он лгал, воровал, убивал и прелюбодействовал раньше, он продолжает жить так же и теперь — наличие Десяти заповедей ничего в нем не изменило.
Проблема, однако, есть. Она — в кажущемся увеличении пропасти между нашим поведением и нравственным законом, который, по мнению великого философа, должен быть внутри нас. Кажущемся — потому что о падении нравов говорят чуть ли не с тех пор, как были сформулированы эти нравственные заповеди.
Ускорение темпа жизни — это результат главным образом безудержных “достижений” технологической среды обитания — от колеса до атомной бомбы. Если раньше можно было написать неправду с помощью гусиного пера, то сейчас можно клеветать по мобильному телефону — быстро, надежно, удобно. Но это — не отставание нравственности. Это — ускорение результатов безнравственного поведения.
Документальный полнометражный фильм режиссера Жака Перрена “Птицы”. Его снимали сотни операторов многих стран мира. В фильме нет слов (да они и не нужны), он сопровождается только музыкой. Прекрасные двукрылые создания разных видов и пород, дважды в год преодолевающие тысячи километров от мест гнездования к местам зимовок и обратно, летят над холодными снегами и песчаными пустынями, над зелеными лесами и равнинами, с высоты птичьего полета представляющимися райским обетованием. Вернувшись в свои края, птицы спускаются на землю, которая встречает их столбами ядовитого дыма из заводских труб, почвой, загаженной вязкой нефтью, дружными выстрелами любителей охоты. И замечательное творение природы, смертельно раненное, кувыркаясь, падает вниз. А неподалеку другая птица, неосторожно опустившаяся в прибрежной полосе, увязает в мазуте, тщетно пытается вытащить из него то одну лапу, то другую, ее глаза затягивает предсмертная пелена, и скоро силы оставляют ее...
“Ошибка” — человеческое понятие, его бессмысленно применять к категориям мироздания. И все же, выходя из кинотеатра, я подумал о трагической ошибке, которую совершила Природа, когда какой-то общий предок обезьяны и человека увидел валяющийся на земле сломанный ветром сук, что-то там такое сообразил, слез с дерева, взял палку и стал сбивать ею бананы...
Нравственности еще не было и в помине, но технологический “прогресс” начался.
* * *
“Гениальная музыка, видимо, так же не поддается логизации, как и посредственная. Именно потому конфликт Моцарта и Сальери ярче выражается в музыке. В точных науках легче быть объективным”.
Видимо, здесь речь идет о логическом ее осмыслении, то есть вербализации музыки, ее словесной интерпретации. Если моя версия верна, то и в самом деле “логизации” музыка неподвластна — ни гениальная, ни посредственная. Хотя, заметим, вербализация музыки — занятие весьма распространенное, а порой и прибыльное.
Отношения музыки и слова просты и понятны: они принадлежат к разным системам мышления человека — абстрактно-логической и образно-эмоциональной. Музыка создается (имеется в виду именно возникновение музыки в голове композитора, а не ее запись в виде нотных знаков) и воспринимается без участия абстрактно-логической системы мышления. Музыка воздействует непосредственно на эмоциональную сферу человека: бегут по коже мурашки, сжимается сердце, перехватывает дыхание, выступают слезы... И потому пересказать ее словами невозможно.
Впрочем, сказанное относится к любому виду искусства. Даже писатель, средством выражения которого служит слово, создает с его помощью образ — нечто, другими словами не переводимое. Лев Толстой не раз повторял слова Шопенгауэра о том, что мы только тогда бываем вполне удовлетворены произведением искусства, когда оно оставляет после себя нечто такое, чего мы при всем усилии мысли не можем довести до полной ясности. “Область мысли, — говорил Лев Толстой, — это совсем другая область, и потому мысль ничего не может здесь помочь”.
Еще в начале девятнадцатого века произошел знаменательный разговор между австрийским драматургом и поэтом Грильпарцером и Бетховеном. Разговором эту беседу можно назвать лишь с некоторой натяжкой — глухой композитор читал фразы, написанные его собеседником в тетрадке, после чего отвечал ему. Грильпарцер писал, как он рад, что цензоры не усмотрели в симфонии Бетховена никакой крамолы: “Если бы они (цензоры. — А.П.) только знали, какие мысли скрываются в музыке симфонии!”. Судя по дальнейшим записям, Бетховен ничего на эти слова не возразил — очевидно, он был согласен с поэтом. И великий композитор, и его собеседник, и цензоры, искавшие крамолу, записанную нотными знаками, простодушно верили, что мысли (вполне возможно, весьма радикальные!), вертевшиеся в голове композитора в период сочинения его симфонии, могли быть зашифрованы на нотном стане с помощью всяких там закорючек, бемолей и диезов...
Следствием этого заблуждения — что музыка способна передавать какие-то мысли, идеи — явилась так называемая программная музыка, для усвоения которой нот, бемолей и диезов оказалось недостаточно. К программным музыкальным сочинениям стали прилагаться словесные трактаты, сначала авторские, а затем и, так сказать, музыковедческие, объяснявшие публике, что хотел сказать автор своим сочинением. Впрочем, скорее эти трактаты следовало бы назвать музыкословием, потому что они сосредотачивались не на объяснении характера музыки и ее воздействия на слушателя, а на словесном пересказе “содержания” музыки. Этому немало способствовало наивное (сначала — наивное, а потом — вполне рассудочное, если не циничное) желание композиторов не просто сочинять (“как Бог на душу положит” — Чайковский), а рассказать в своих творениях о чем-то, вложить в них размышления по поводу каких-нибудь философских, космических etc идей... Музыка, т.е. “все то, что просится из души, но не может быть высказано словами” (Чайковский — в письме к Танееву), освободилась от эмоциональных пут в виде всяких там гармоний и мелодий, только мешающих раскрытию вечных проблем и идей. Композиторы адресовались теперь не к человеку чувствующему, а к человеку мыслящему, полагаясь не на эмоциональную работу души, а на мыслительную работу левого полушария головного мозга. В свою очередь просвещенный адресат, homo sapiens, оказавшийся в положении министров из андерсеновской сказки, сделал вид, что прекрасно различает великолепные узоры, вытканные из воздуха, и стал с серьезным видом разгадывать музыкальные шарады.
Этот скорбный путь от прекрасного к “разумному”, от эмоционального к логическому проделали и другие музы. Теперь уже редко встретишь театральную постановку, вернисаж или концерт, где на публику не обрушивался бы шквал несообразностей и нелепостей, философскую суть которых с самым серьезным видом ей, публике, объяснят — потом или заранее.
Одним словом, “логизация”. Правое полушарие отныне просят не беспокоиться.
...Недавно молодой режиссер Андрей Звягинцев, картина которого “Возвращение” получила на Венецианском фестивале высшую награду — “Золотого Льва”, дал “Известиям” интервью. Вот фрагмент из него:
“Интервьюер: — О чем “Возвращение” — о любви, о семье, об одиночестве, о душе?
Режиссер: — Не хочу об этом говорить.
Интервьюер: — Почему?
Режиссер: — Зритель должен остаться наедине с экраном, в тишине, тет-а-тет с фильмом. Я не хочу ориентировать взгляд зрителя, чтобы у него появилось свое видение, свое понимание. Если вы комментируете свою работу, вы отнимаете у того, кто ее смотрит, право на собственную интерпретацию”.
О, молодость! Будет режиссер комментировать свою работу или не будет, зритель без комментариев не останется. Сотни искусствословов сделают это за автора.
“Интерпретация — это месть интеллекта искусству”, — писала американская писательница Сьюзен Зонтаг.
Воистину так. К сожалению, роль мстителей часто играют люди, которых трудно заподозрить в наличии у них интеллекта...
* * *
“Пушкин, безусловно, был патриотом. И Бенкендорф, безусловно, был патриотом. Но так же безусловно, что патриотизм у них был разный”.
“Когда говоришь о патриотизме, приглядись к окружающим: не подмигивает ли тебе полицейский? Если не подмигивает, можешь продолжать”.
Вторая запись как бы снижает серьезность первой, переводит разговор о патриотизме в иронический тон. Ирония тут вполне уместна. Так же, как сарказм (“Патриотизм — последнее прибежище негодяя”. Сэмюэль Джонсон) или гнев (“...свирепая добродетель, из-за которой пролито вдесятеро больше крови, чем от всех пороков вместе”. Александр Герцен).
В любом столкновении мнений внутри какого-нибудь сообщества — от футбольных фанатов до депутатов Государственной думы — противники, когда кончаются аргументы, прибегают к последнему средству: обвинению друг друга в недостатке или полном отсутствии патриотизма. А это всегда и везде считалось равносильным предательству.
Патриотизм — от греческого “patris”, отечество — это любовь к своему отечеству, утверждают словари. Не знаю, кто придумал эту формулу со словом “любовь” и когда она появилась на свет. Уверен только, что явление, этим словом обозначаемое, возникло раньше появления не только слова, но и вообще членораздельной человеческой речи, — как только люди стали осознавать себя людьми одного племени, отличающимися от людей другого. Не любовь к своему племени, а простой инстинкт самозащиты заставлял первобытных людей убивать соплеменника, если он недостаточно рьяно боролся с врагами или, не дай бог, перекидывался к ним. Цезарь в своих “Записках о галльской войне” рассказал о любопытном обычае одного галльского племени: когда раздавался сигнал тревоги, все хватали оружие и бежали на площадь, к месту сбора; прибегавший последним подвергался мучительной казни на глазах у всех...
Это и есть патриотизм. Какая уж там любовь, если, замешкавшись, ты рискуешь быть казненным?
Потом люди (работники идеологического фронта?) решили облагородить дело защиты “своих” интересов. Патриотизм стали украшать любовью.
Автор “Заметок”, говоря о патриотизме Пушкина и Бенкендорфа, замечает: они оба патриоты, просто “патриотизм у них был разный”.
Действительно, у патриотизма есть множество обличий.
Например.
Патриот своего двора, улицы, деревни, города и т.д. — региональный патриотизм.
Патриот “всего нашего” — квасной патриотизм.
Добавим еще: охотнорядский патриотизм; пушечный патриотизм; ура-патриотизм... И т.д. и т.п.
Стоит только поставить эти “патриотизмы” рядом со словом “любовь”, чтобы многое прояснилось. Ну, например: охотнорядская любовь...
Что же это за штука такая — патриотизм? Выскажу свое мнение.
Перечень видов патриотизма, приведенный выше (разумеется, далеко не полный), говорит прежде всего о том, что общепринятый смысл этого слова давно утрачен. Слово стало использоваться не только и не столько для защиты Отечества, а — в первую очередь — для борьбы с неугодными внутри общества, для групповой борьбы и сведения счетов, для отстаивания амбиций и просто для самоутверждения. Патриотизм как качество, когда-то объединяющее людей, стал фактором разъединительным, противопоставляя людей друг другу, деля на своих и чужих, “наших” и “не наших”. “Люди... не замечают отвратительного себялюбия, которое есть в патриотизме” (Лев Толстой).
Патриотизм давно перевоплотился. И под личиной старой доброй святыни — “любви к Родине” — живет и здравствует совсем в другой ипостаси. Как
средство мобилизации сил (людей) для достижения чьих-либо корпоративных или личных интересов
. Интересов, чаще всего весьма далеких от интересов Родины.
* * *
“Коммунисты, овладев Россией, все время обрушивали все традиционные формы жизни. Даже уходя с исторической сцены, они и свободу ухитрились обрушить на наши головы”.
Традиционные формы жизни в России, в надежде реформировать их, время от времени обрушивали многие ее правители — коммунисты были не первыми. Но они были революционерами, а не реформаторами. До основания все разрушив, они сделали из страны огромный концентрационный лагерь, в котором по обе стороны колючей проволоки царила несвобода. В одной части страны охрана была снаружи, на вышках, соединенных колючей проволокой. В другой охрана сидела в парткомах и первых отделах, где наблюдала за гражданами изнутри. Некоторая эйфория свободы действительно появилась с уходом коммунистов “с исторической сцены”, но, как показало время, очень ненадолго. Особенно это стало заметно в последние два-три года — по быстро скукожившейся свободе слова.
И не случайно. Свобода слова никогда не входила в набор традиционных форм жизни России. П.А. Валуев, министр внутренних дел при Александре II, нашем главном реформаторе, отмечал в своих “Дневниках”, что “отличительные черты государственного управления России заключаются в повсеместном недостатке истины”. О свободе слова при коммунистах и говорить не приходится.
Тем не менее в течение последних полутора десятка лет, ощутив себя свободными, мы упоенно дискутируем, обсуждая жгучую проблему: что такое свобода слова? могут ли быть средства массовой информации свободными и независимыми?
Но при этом упускаем из виду главное. Независимость СМИ подразумевает их
независимость от власти
.
Можно приводить сколько угодно примеров недобросовестной, ангажированной, а то и просто лживой прессы, принадлежащей частным лицам, — все равно это не может служить оправданием действий власти, лишающей нас права на независимую прессу. Ибо только здесь, пусть в искаженном, опошленном виде, мы можем узнать то, о чем власть предпочла бы умолчать. Пусть власть уличает независимую прессу в неправде — если захочет и сможет это сделать. В конце концов граждане разберутся сами. Правда, граждане должны этого захотеть и интересоваться не только хорошими новостями, которыми нас кормит власть. Но для этого нам нужны
независимые от власти
средства массовой информации.
* * *
В начале сентября состоялся традиционный предсезонный сбор труппы театра Сатиры. Говоря о нынешнем состоянии умов столичного театрального зрителя, Александр Ширвиндт охарактеризовал его словами: “Анна Каренина спаслась и лежит в гипсе...”.
Похоже, этими же словами можно охарактеризовать и наше общее умонастроение.
Власть своего добилась.
|