Владимир Козлов. Поколение действия и лето перемен. Владимир Козлов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Владимир Козлов

Поколение действия и лето перемен

Об авторе. Козлов Владимир Иванович — аспирант факультета филологии Ростовского государственного университета. Родился в городе Дятьково (Брянская обл.), вырос в Волгодонске. Сфера научных интересов — русская литература и теория литературы. Основная работа — пресс-секретарь агропромышленного холдинга “Юг Руси”. Одновременно является собкором журнала “Ваш капитал — Юг”. Здесь сфера интересов шире — экономика, финансы и сельское хозяйство. В течение последнего года является одним из членов Клуба региональной журналистики “Из первых уст”. В октябре 2001 года был одним из ста участников всероссийского форума “Молодые писатели России”, куда был приглашен сразу по двум номинациям — “поэзия” и “проза”. Автор поэтического сборника “Оскомина” (1998), а также один из авторов и составитель литературного сборника “Пушкинская 150” (2001), который объединил лучшие произведения студентов филологического факультета РГУ.

1

Мне недавно довелось в составе участников Клуба региональной журналистики “Из первых уст” услышать лекцию Натальи Ивановой о подсознательном возрождении советской эстетики в среде людей сегодняшнего дня. Тема эта пришлась кстати к богатому материалу, предоставленному текущим моментом: события вокруг “ЮКОСа”, мелькающие в прессе слова “хунта”, “диктатура”, которые предлагаются взамен слов “демократия” и “гражданские свободы”. Умные культурные люди старшего поколения начали в своих интервью говорить о том, что их тревожит по теме “Судьба России”. Собеседникам просто задали актуальные на тот миг вопросы, а они, как оказалось, давно обдумывали ответы на них, но прозвучали эти ответы тревожно. И несмотря на такую информационную сиюминутность в прессе, я уверен, что для любого человека, родившегося примерно в 1980 году, ситуация, которая сложилась холодным летом две тысячи третьего, могла стать первой возможностью окунуться в новую для него проблематику. В проблематику, которая всегда была, но человека, которому исполнилось 23, в ней не было.

На первый взгляд кажется, что просто все как-то сразу навалилось: из информационных поводов этого лета сложилась атмосфера, в которой показалось, что сегодня уже немного хуже, чем вчера, тогда как вчера было лучше, чем днем раньше. В такой атмосфере появляется подсознательный зудеж от одних и тех же вопросов, касающихся вроде бы только частной жизни. Однако результатом такого внутреннего дискомфорта становится понимание того, что раньше — до последнего лета — человеку моего возраста было невозможно понять и лично пережить общероссийский контекст. Потому и лето-2003 запомнилось как исторически особое, как время, в которое строго определенное поколение осознало себя именно как поколение. И раньше этого произойти не могло.

2

Дело в том, что последнее историческое, хотя бы в российских мерках, событие, которое наше поколение могло осознать хоть сколько-то полно, — это дефолт 1998 года. В восемнадцать лет, потеряв даже карманные деньги, человек уже невольно может составить собственный взгляд на происходящее в стране. Однако дефолт для нового поколения не был окрашен политическими тонами: просто страна немножко разорилась. Настолько немножко, что это коснулось даже тинейджеров, психологически не расположенных к тому, чтобы глядеть дальше своей личной и семейной жизни.

Однако если начать сначала, то окажется, что и события 1991 года сознания этого поколения не коснулись. В 11 лет смерть советской державы была пережита так же, как смерть далекого родственника, которого дитя никогда не видело. Эта смерть, думается, ничего не убила ни в одном созревающем молодом человеке, не открыла для него лично никаких перспектив: просто что-то было и чего-то не стало, и вообще — главное, чтобы мама вкусно покормила.

Августовские события остались неосознанными, даже если дитя слышало какие-то “взрослые” реакции. То же самое — с событиями 1993 года, которые отличались только тем, что их показывали по телевизору. Однако дети в 13 лет редко смотрят новости — им много задают в школе, потому они по нескольку часов в день вынуждены сидеть дома и делать уроки. Если это поколение и видело по телику урывками танки, палящие из орудий посреди никогда не виданной, а потому просто неведомой столицы, то уж явно было не способно восстановить причинно-следственную связь событий и хоть как-то определить для себя “врагов” и “наших”. И те, и другие гуляли в это время за окном во дворе.

Выборы 1996 года вовсе были не столь прямолинейны: из орудий никто не палил. Музыканты собирались под девизом “За Ельцина”, однако почему так — было не очень понятно. Только недавно проснувшееся сознание шестнадцатилетнего человека не видело никаких угроз собственной самостоятельности. Да и фигура Бориса Николаевича в представлении поколения 1980 года не связывалась с войнушками 91-го и 93-го. Поэтому казалось, что объединение под знаменами Ельцина — это какая-то политическая игра, слишком тонкая и сложная для того, чтобы разобраться в ней простому смертному подростку. И главное — эта игра его никак не касалась и никаких стимулов для того, чтобы в ней копаться, не было, тогда как вокруг уже происходило много интересного.

3

В 1996 году человек, родившийся в 80-м, имел уже широкий личный багаж. Первую половину девяностых годов только сейчас начали называть самыми демократическими в истории России: тогда было можно даже слишком много — часто приходится слышать теперь такую точку зрения. Мол, прессе разрешалось даже входить в своих грязных башмаках в спальню к главе государства. Мы же, как птички небесные, не знали о том, что на дворе стоят самые демократические в истории России времена. Мы не могли по достоинству оценить свободу, которая, должно быть, чувствовалась, например, в школе — несмотря на то, что в роли учителей выступали прежние советские методисты и педагоги, для которых онанизм был преступлением. Принятие нашего поколения в пионеры было лишь символическим. Некоторых не приняли, потому что они не пришли. На перемене за мною гонялась девочка и, догнав, порвала мой красный галстук. Я его больше не носил, причем мало кто это заметил. А через какое-то небольшое время галстуки сняли все. Мы сами этого тоже не заметили.

Мы читали “Один день Ивана Денисовича”, кто мог, читал “Архипелаг ГУЛАГ”, конечно, читали “Котлован” Платонова, стыдно было не знать “Доктора Живаго” и “Колымских рассказов”. Поверх этого появилась целая волна “новой” истории, первые тонны правды или полуправды о том, что было с нашей страной последние семьдесят лет, о том, как работали советские органы госбезопасности. Мне, например, из этой серии очень запомнились книги Виктора Суворова, якобы приговоренного КГБ к смертной казни и прячущегося последние несколько десятков лет в Великобритании. Появились его “Ледокол”, “День “М”, “Освободитель”, “Аквариум”, “Последняя республика”. Нет нужды пересказывать эти книги, — только позже разгорелись споры вокруг самой фигуры Суворова, однако свою роль они сыграли именно тогда, когда только наши родители могли оценить, насколько иной взгляд на историю России они содержали. Но родители, во всяком случае мои, этих книг не читали. А для меня и моих друзей рассказанное в них воспринималось именно как История. История, которая имела место когда-то и которая давно закончилась.

Вот это “давно” воспринималось не как хронологический отрезок времени, например 20 или 50 лет, — это “давно” выражало своеобразную эпическую дистанцию по отношению к тому, что человек читает. Иными словами, то, что читается, это всегда не про нас, не про наш дом, не про наших родственников, это было давно, так давно, что и неправда. Мы читали о другой эпохе, о другой стране, о других силах. Прочитанное не переносилось в день сегодняшний, мы читали Суворова и Солженицына так же, как читали Роджера Желязны, Гарри Гаррисона, Толкиена и Майкла Муркока. Это было прежде всего интересно, и еще не было потребности осмыслить прочитанное, думать о судьбе страны, потому что, как это ни странно, для нас со страною все было, по большому счету, в порядке. О стране и ее проблемах мы вспоминали только тогда, когда, придя в магазин, видели, что цены выросли, а у нас денег не прибавилось. Со страной у нас было все в порядке, потому что мы были плодом первых девяностых годов. Именно поэтому мы не понимали значения этих лет. Однако завучи, которые нам, сидящим на лавочке с бутылкой пива в руке, делали замечания, воспринимались как рудименты советского мезозоя.

4

Вокруг цвела цветами свободы рок-культура. И первое, что мы в своей жизни сумели понять и принять, едва научившись отличать мужчину от женщины, так это героический пафос русского рока, который говорил нам: “Вы можете делать все, что захотите, потому что вы свободны. Свобода — это добро, а значит, вы не можете сделать ничего плохого”. Он говорил: “Вы сделаете меньше, чем можете, потому что вы ленивые. Лень — это зло” и т.д. Русский рок сделал великое дело — он сделал полем борьбы внутренний мир родившегося поколения. Это был опыт прочтения: рок делали люди, которые знали, что такое борьба с внеположенным врагом, а у нас уже не было врагов снаружи, разве что какой-то конкретный Петька. Нашим полем — необязательной, кстати, — борьбы был только наш внутренний мир. В результате мы стали очень независимыми и самостоятельными. Интересно, что рок делал то же самое с людьми, которые его не любили, не любили слова “рок”. Чаще всего не любили за внешний вид самих рокеров, за тот показушно-хамский образ жизни, который проповедовали худшие из них. Внутреннее отторжение было направлено лишь на форму — сам русский рок говорил о свободе выбирать, а многим из нашего поколения об этом уже даже не нужно было говорить.

5

Никто не мог знать нас так, как мы сами по отдельности знали себя — это была аксиома. Наше поколение вызвало удивление собственных родителей, которые не знали настоящей жизни своих детей. Родители не знали, каким образом у них в семье выросло то, что выросло. А то, что выросло, было чрезвычайно жизнеспособно, умело полагаться на самое себя и рассчитывать свои силы.

Мы умели не задавать лишних вопросов и не лезть никому в душу. Каждый из нас ни у кого не спрашивал, как надо жить и поступать в определенной ситуации, и пресекал бесплатные советы. Конечно, люди, обладающие этими качествами, были всегда, но только наше поколение не могло этих качеств не иметь.

Один из моих старших духовных учителей сказал о своем поколении: “Нам было интереснее читать, чем жить”. Наше же поколение не могло породить подобного афоризма, потому что у нас было много дел в миру. Если вспомнить родившееся в шестидесятые годы разделение людей на “физиков” и “лириков”, то наше поколение — это поколение “физиков”. Хотя и тогда, в 60-е, говорили: “Что-то физики в почете...”, но на самом деле главной ценностью времени были лирики, быть физиком было пошло. А для нашего поколения быть лириком — это глупо. Такому человеку обычно даже не сочувствуют.

Мы знали, как разговаривать с людьми, мы умели идти к цели, не умея оценить того, что вообще имеем возможность идти к цели. Мы никогда не рвали с миром, более того — деятельность среди людей воспринималась как труд, который был обязательным. Если ты пропадал из общества, значит, ты пропадал вообще — мы не упивались, а пользовались этим. Никто тебе не звонил, никто не приходил, не искал, когда ты покидал компанию на несколько дней. Наше новое общество давало человеку возможность пропасть, уйти, жить своей жизнью. Трудно сказать, хотели ли мы этого, потому что в трудные минуты казалось, что все тебя забыли и бросили. В каком-то смысле это было так, но это уже философия. Как бы то ни было, тот человек, которому дают возможность выпасть из общества, рано или поздно пропадает. И когда за ним не приходят, он в ста процентах случаев начинает думать, как жить в новых условиях. Первое, что ему приходится сделать, это принять условия, в которых никто ему ничем не обязан: общество не обязано его искать и занимать, друг не обязан дружить, любимая — любить, родители — оберегать и т.д. Иными словами, изначально, как в математической задачке, ничего не дано. Тогда как до этого всегда казалось, что дано.

6

Может быть, именно в этот момент в человеке моего поколения зародилось понимание того, что такое кропотливый труд, которым достигается минута нежности святой. Зернышко к зернышку — таким методом мы работали над уроками, над увлечениями, над собой и даже над отношениями с другими людьми, когда жизнь сводила с человеком, которого хотелось бы иметь в друзьях, близких или не хотелось бы иметь во врагах. Отношения с таким человеком осторожно выстраивались, и эта на первый взгляд расчетливость была в первом случае заботой, во втором — действиями в потенциально опасной ситуации.

Мне кажется, что такую школу прошло все наше поколение: любая “толпа” (явление, которое в начале 90-х можно было встретить в каждом дворе), состоящая из 12—16-летних пацанов, четко знала своих друзей и четко знала, что все остальные — враги. Потому в первой половине 90-х по улицам провинциальных городов было страшно ходить даже взрослым людям. В “толпы” собирались пацаны, осознавшие себя в мире, который ничего им не должен и который потому воспринимался как чужой. Тогда они нашли друг друга, чтобы почувствовать в себе силы не бояться, а, наоборот, — пугать. Можно сказать, что и те, которые били морды, и те, которые не били, выстраивали отношения с людьми по одним и тем же принципам, но каждый на своем уровне.

В продолжение темы: первое умное слово, которое я сам когда-то произнес, было “индивидуализм”. В нашем классе не было коллектива, ученики общались по два-три человека и в школе, и вне ее. Наш класс был моделью нового общества, где людям нужно было уметь договариваться. Если же кто-то не умел общаться так, чтобы всем остальным не хотелось его заткнуть, никто ему не сочувствовал, когда дело доходило до расправы — моральной, а если надо, то и физической. В отсутствие коллектива советской модели сразу стал действовать принцип: “Твои проблемы — это только твои проблемы”. Этот принцип знали все. О многих своих одноклассниках по окончании школы я знал лишь, какие оценки они получали, например, по литературе. И ничего больше. Больше я знал о трех одноклассниках, с которыми дружен и по сей день. О судьбах остальных не знаю ничего, как не знал и в школе. Для всех предыдущих поколений это было бы дикостью, да и для нас попахивало какой-то бытовой нерефлексируемой жестокостью, но она очень дисциплинировала. И потом — она с лихвой искупалась в кругу друзей.

7

Мы пользовались окружающим миром в любых его проявлениях. Попытки нас к чему-то принудить удавались только тогда, когда мы видели, что принудителем можно манипулировать. Мы не принимали никакой диктатуры и легко выходили из-под любого контроля. Нас практически невозможно подавить, окончательно сломать. В особенности это касается внешней агрессивной силы.

К 2003 году мы стали взрослыми людьми. Многие обзавелись семьями и более или менее устойчивым социальным положением. Мы уже научились смотреть вокруг без ущерба для себя, составили мнение о вещах, выходящих за пределы нашего внутреннего мира. К этому приучает любая постоянная работа, когда есть возможность заключить договор с миром о взаимовыгодном сосуществовании, согласно которому человек начинает решать какую-то из проблем мира, а тот взамен решает его проблемы. К 2003 году к таким отношениям поколение 80-го года успело привыкнуть, они стали нормальными. Более того, они были нормальными в течение всей нашей жизни, потому что мы считали, что в таких отношениях с миром состоят взрослые. Нам оставалось только стать ими, и это, конечно, произошло.

8

Попытка говорить о поколении в целом мною самим воспринимается с натяжкой, поскольку каждый человек в душе надеется, что он чем-то отличается от других. И другие тоже на это надеются. Поэтому можно сказать, что разговор здесь идет обо всем лучшем, что я усмотрел в приливе братства в своих друзьях-одногодках. И все то лучшее, что в нас есть, — наша заслуга лишь отчасти. Эти черты могли появиться только в определенное время. Мы сами в таком случае оказываемся как бы вариантами своего времени. Каждый человек поколения, родившегося в 1980 году, в той или иной степени причастен к тому комплексу вопросов, которые ему в обязательном порядке пришлось решать. Эти вопросы настолько естественны в нас, что не ощущаются нами просто так. Для этого нужен особый повод.

И еще одно: Владимир, Дима, Виталик, Олег, Роман — вот те люди, которых я держу сейчас в голове. Все они мужчины, все — вариант того, как мужчина может выжить в новом мире. Насколько то, что я говорю, касается женщин, не знаю.

9

Один из успешных российских продюсеров недавно сказал в интервью, что 90-е годы и время, в которое мы сейчас живем, совершенно не выговорено, просмотрено, а значит, и не понято. И это действительно так, потому что люди моего поколения — это безъязыкие люди действия. Их слова адресуются не вечности, а конкретным людям, потому кажется, что в культуре они не оставляют следа. А они не считают своим долгом оставлять след в культуре любым способом. Для них тип поэта, который полжизни сидит на шее у работающих на заводе родителей, дик и неприемлем. Это у страны должны быть проблемы оттого, что она потеряла несколько поколений. У самих поколений проблем нет. Их культурный след лежит у них дома недалеко от мусорного ведра и радует домочадцев. Часто это действительно мусор.

Александр Генис сказал о Довлатове, что тот своим творчеством дал понять своим одногодкам дикую вещь о себе: система, на которую они привыкли валить свои печали, не виновата в их жизни здесь и сейчас. Генис говорит, что эта мысль вызвала шок, потому что, когда кончился Советский Союз, довлатовское поколение увидело, что его жизнь не изменилась в России, как не изменилась она для него и в эмиграции. Выходило, что бездействие и апатия под советским гнетом были неоправданными, были лишь слабостью.

Поколение 80-го года может обвинить себя в бездействии совсем иначе, другой формулой: “Я мог бы сделать больше, чем сделал”. Потому что моим ровесникам в этом смысле всегда мало. Они и сами порой не понимают, сколько успевают, однако этого все равно, по большому счету, мало. Но если сделанного всегда недостаточно, то даже малого достаточно для жизни. Вот это сочетание небольших требований к текущей жизни и огромных — к своей работе есть во всех моих знакомых, которым исполнилось 23.

10

Я уже говорил, что четкого, заметного повода размышлять над тем, какими качествами обладает поколение рожденных в 1980-м, у меня не было. Просто появилось беспокойство о том, как жить в ситуации, о которой так много говорят взрослые. Появиться это чувство могло только тогда, когда мои братья уже стали участниками таких разговоров. Какое-то время назад я тоже стал к ним причастен. О чем эти беседы? Это на редкость серьезные доказательства того, что государство прибирает к рукам свободы граждан, в число которых я тоже с некоторых пор вхожу. Доказательства эти строятся на совершенно различном материале: социальном, экономическом, правовом, культурном и даже бытовом. Но главным событием в данном случае нужно, наверное, называть не какой-либо конкретный повод, который дает пищу для разговоров, а само включение в дискуссию нового поколения, которое при этом было вынуждено наконец оценить свои силы. Пример: этим летом мы с несколькими бывшими одноклассниками устроили себе эдакий мальчишник на берегу Дона в пустынной девственной местности, куда долго добирались на машине. Мы не виделись таким составом много лет, хотя когда-то собирались на природе один раз за лето обязательно. Теперь же съехались по этому случаю из разных городов. Так вот: на лоне природы мы несколько часов проспорили, хрипя и матерясь, о том, как жить и как обустроить Россию. Если бы подобный спор намечался несколькими годами раньше, он был бы тут же задушен надежным чувством юмора и здоровым цинизмом. Такого разговора не могло быть никогда раньше, я вообще не мог вообразить его. Теперь же между нами шел искренний спор о методах выживания в государстве и об их последствиях для государства, и мы не могли посмеяться над самим предметом спора, потому что если раньше нас “государство” в принципе “не колебало”, то теперь мы спорили на самом деле не о нем, а о себе в его составе. Так мое поколение открыло для себя совершенно новую проблему. Оно впервые оказалось с государством лицом к лицу.

11

На каком-то этапе такие, как я, могут столкнуться с государством лоб в лоб — нужно предполагать такое развитие событий. Однако в таком случае мы победим — по двум причинам: мы молодые и нас невозможно победить. Нашему поколению нельзя объяснить, что государство важнее, чем семья. Наше поколение никогда не будет ничем жертвовать, а если его заставят, оно расслабится, сумеет получить удовольствие, а потом сделает все по-своему. Потому что в нас нельзя уничтожить историю страны, историю становящегося в 90-е годы свободного духа, который составляет все наше существо и которым воспитаны все наши рефлексы. Мы просто не умеем жить по-другому. Нас можно уничтожить только физически, взяв нас сонными ранним утром.

Наше поколение отличается от предыдущих тем, что оно только сейчас имеет возможность понять: ценности, на которых оно выросло, которые считались подсознательно всю нашу недолгую пока жизнь естественными и постоянными, — все эти ценности, оказывается, только-только завоеваны. Более того — еще не завоеваны, а мы уже успели на них вырасти.

Однако новая, еще не осознанная в качестве таковой парадигма мысли поколения, родившегося в 80-м году, уже не только существует, но и обусловливает основную проблематику даже настоящей “высокой” культуры. Поэзия 90-х годов выражает архитектонику нашего сознания. В поэзии налицо полное царствие нашего внутреннего мира, в котором лирическая ситуация исчерпывается нашими личными “думками” и ощущениями. Наше поколение не могло породить Мандельштама, у которого лирическая ситуация включала в себя историю культуры и цивилизаций. Мы же движемся в другую сторону — по плоскости языка, который нужен только для того, чтобы назвать свою любовь красивым именем. Мы не выдумываем новых слов, а работаем с тем, что уже есть в языке и в нас, считая, что этого в обоих случаях слишком много. Мы пишем стихи для друзей и для Бога. Другой публики мы не знаем.

12

В мировой критике появилось большое количество статей и высказываний на тему: “Поэзия умирает”. Более того, высказываются мысли о том, что поэзия практически несовместима с демократией. Демократия якобы убивает потребность в поэзии. Да, действительно — исчезает социальная потребность в поэзии, но не личная, самоформирующая.

Думаю, что подавляющая часть созданного девяностыми годами поэтического наследия никогда не всплывет. То есть никто никогда о нем не узнает. В условиях демократии и перенаселения планеты это явление можно считать нормальным. Любой пишущий человек сейчас может выпустить книжку минимальным тиражом специально для друзей. Минимальный тираж — 100 экземпляров. Количество пишущих людей, и тем более людей издающихся, постоянно растет. Вывод: вряд ли хоть у кого-то из людей моего поколения зародится мысль о том, чтобы зарабатывать на жизнь поэзией, потому что “зарабатывать” — значит действовать в определенном сегменте рынка. Во-первых, сочетание “рынок поэзии” вообще звучит глупо, во-вторых, рынок поэзии создает отнюдь не поэт, а агент рынка, живущий по его законам. Основной закон рынка — рентабельность. Для этого нужно производить такой продукт, который будет продаваться. Однако поэт не производит “продукт”, он создает поэзию. Поэтому то, что существует сейчас как рынок поэзии, есть на самом деле продуктовый рынок. И эта ситуация глубоко нормальна. Человек может зарабатывать пером на жизнь, если он создает “продукт”. Он должен быть в этом деле профессионалом. Поэт-профессионал — это еще один нонсенс, в советское время так называли профессионального литератора, человека, занимающего литературный пост. Для настоящей поэзии все это бред. Профессионализм нужен на рынке, поэзия нужна мне самому. Наше поколение очень спокойно относится к тому, что у его стихов может быть один читатель...

13

Те же процессы обращения к внутреннему миру происходят в прозе. Жанр романа скатился к детективу или просто к интересной истории. Вся проблематика классического романа перешла в жанр воспоминаний. Никогда еще не издавалось, а главное — не читалось широкой публикой столько воспоминаний. Этот жанр пошел в массы. Почему? Потому что жизнь стала интереснее вымысла. Потому что простая и интересная история обесценивается без человека, который ее видел и пережил. Воспоминания дают само восприятие происшедшего — тем они и интересны. Само же происшедшее просто неактуально, потому что люди смотрят новости, читают газеты и, наконец, сами имеют прямое отношение к миру. Закрученным сюжетом их уже не удивишь. Богатство происходящего вокруг, скорость информационного потока обесценивает сюжеты — и правдоподобные, и неправдоподобные. Потому что человек уже научился на них вообще не обращать внимания: если где-то, даже совсем недалеко, сошел с рельсов поезд, то это больше не повод отрываться от работы. В этом контексте гораздо интереснее почитать о том, что думает определенный человек по поводу происшедшего когда-то, как события в жизни человека повлияли на его становление. Все это нынче ищут в мемуарах известных и неизвестных людей.

Те же черты можно найти в современной музыке, которая наконец может себе позволить быть любой и о чем угодно. Появилось новое поколение русского рока, который теперь роком, по большому счету, и не считается, но в русской традиции только с ним и перекликается. Появилась качественная отечественная попса, которую теперь может оценить и искушенный слушатель. Появились миллионы пацанов, которые поют своим друзьям песни о том, что их волнует.

Эти ребята будут в шоке, если узнают, что их свобода еще не завоевана. Или рассмеются государству в лицо.

г. Ростов-на-Дону



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru