Юрий Серебряник
Мысы и гавани
Юрий Петрович Серебряник родился в 1984 году в Пензе. В 2001 году поступил в Литературный институт (семинар Олеси Николаевой). Стихи никогда не печатались, лишь «вывешивались» в интернетовском конкурсе «Улов-2002», где Серебряник среди прочих соискателей набрал высший балл. Живет в Москве.
* * *
Дожить до сорока. Стать мудрецом.
Учить народ этическим законам,
самим же им придуманным. Отцом
ста сыновей при этом быть спокойно.
Дожить до тридцати. Поэтом стать.
Жениться на тебе, а после — сына
учить курить и драться, и стрелять;
учить его смотреть в глаза — не в спину.
Случайно не дожить до двадцати.
Мальчишкою непонятым остаться.
Троя
Сложи треугольник из спичек на чьей-то ладони,
направь три вершины его на туманы и дали,
впиши его в круг горизонта, в небес полусферу,
а в центре всего помести жёлтый конус песка.
Итак, всё готово и стороны схожи с войсками,
три Трои — вершины — берущими в вечной атаке,
и воздух дрожит чуть заметно над этой войною:
он стал теоремой о стрелах Парисовых — трёх.
Внутри всего этого остров, давно позабытый,
где жёлты пески и прибой превращается в травы,
в сирен, и ещё — в небоскрёбы двадцатого века
и — в будущий мир, не знакомый пока никому.
Идея картины такая: эпохи едины
и линия времени — профиль жены Менелая.
* * *
Море хочет построить корабль из пены своей
и выносит осколки прибоя на камни — на верфи.
Бесполезное время вскипает под вёслами дней —
получаются мысы и гавани. Кружится ветер...
В скалах, смятых штормами, проросшие зёрна домов —
там рождается город, стремящийся с морем обняться,
а из порта — из губ — корабли, тени странные слов,
отправляются в дали, к незнаемой суше стремятся.
Так возник Севастополь. Он странной ракушкой лежит
на морском берегу. Он, по сути, был создан прибоем,
как и бухта его — та, что спорит с самою собою
и — ветвится от споров, сама от себя вдаль бежит.
Севастополь — осколок от моря, творящего вечно,
и пространство его — с сеткой улиц и снов — бесконечно.
* * *
Севастополь — бутон, что распустится в розу ветров.
В нём — прибрежный песок пахнет винами греческих амфор.
В нём способны начаться пути к берегам островов —
тех, что только ещё собираются выйти на карту.
Связи улиц подобны сплетенью снастей корабля.
Известняк — это стаи ракушек, приросшие к днищу.
За фортами и нитями молов бушуют моря —
их конца, я надеюсь, никто никогда не отыщет.
На восток и на север от этого города — мир
гор, лежащих осенними листьями в бывшей равнине.
Между ними — селенья, сады. По ночам Альтаир
в небе над Севастополем шепчет забытое имя.
Это имя услышавший сможет понять целый мир,
кроме Города множества бухт (или множества лир?).
* * *
Ждать мировой войны в крошащейся квартире,
где воздух зачерствел и к стенке сон присох;
увидеть осень как падение Бастилий —
древесных крон — к ногам прохожих — не эпох.
Блуждать в музеях-днях, дождями пробираться
и вечера низать на переулок свой.
Не знать, куда и как, но выбраться стараться,
искать дороги в мир за мчащейся листвой.
Искать дороги в мир, а находить рассказы,
легенды и стихи без смысла и конца.
Ждать новостей — из тех, что бабочками сразу
слетаются на свет тревожного лица.
Из черепков-дворов — так и не склеить город.
Ждать мировой войны. Знать — мир давно расколот.
* * *
Мне снилась ты. Верней — твоя страна,
составленная из осенних листьев
подобно детской карточной игре.
Проснулся я весенним утром. За
моим окном шумело воскресенье,
и сладок был древесный сок минут.
День разрастался, медленно ветвясь,
корнями действий взламывая мысли
о листьях, картах, странах — и тебе.
День всё делил на части. Между нас
заплакал океан — самим собою,
став сразу: глазом, чувством и слезой.
Мир становился больше, разрежённей;
в нём возникали странные пустоты.
* * *
Мечты зарастают степною травой,
и звёзды уходят за небо дневное,
расходятся — в дали свои — города,
и всё постепенно становится проще.
Мир ровен и тих. Не тревожьте его,
забудьте про львиные гривы галактик —
за ними никто не таится уже...
Да, всё — постепенно —
становится проще.
Яснее и чётче становятся дни,
и тает луна, позабытая в небе,
а где-то в сплетении мыслей моих
осколки от чувств забываемых тают.
Они всё прозрачней — всё ярче Земля,
согретая и освещённая солнцем.
Дневники экспедиции
К этой странной планете прижато бурлящее небо
и небритое солнце в трёхдневной щетине лучей.
Под ногами — сплетения стеблей коричневый ребус,
а вокруг — бесконечность свободы (край точно — ничей).
Мы заброшены к чёрту на сгнившие зубы столетий,
в мир, подобный тому, что «у нас» был сметён ледником.
Слишком прост для дыхания пахнущий травами ветер,
слишком пусто в степи, и — никто не разбудит дымком
мирно спящее небо. Мы всеми забыты, возможно.
Мы «пустышкою» стали для «губ» этой странной страны.
Ветер учится дуть и касается трав осторожно.
О тебе и о жизни другой смогут вспомнить лишь сны.
* * *
Луч солнца сделан из птичьей кости,
твои глаза — из прибрежной гальки.
Ты строишь замки в корзинном стиле,
плетя из ветра зубцы и стены.
Луч солнца станет дикарской дудкой,
зовущей к вечной войне со всеми;
твои глаза превратятся в ярость
смертельных ядер, оббитых морем.
Столкнувшись с ними, умрёт наркотик,
закат оставив — последним вздохом;
случится то, чего быть не может:
моя свобода и ты со мною.
* * *
Я б хотел стать отцом одного из восточных народов —
не вождём, а, скорее, пойти по стопам Авраама,
что не мог никого ни повесить, ни сделать министром.
Я хотел бы поставить палатку в безвестной долине,
под дождём, что идёт из-за ветра моряцкой походкой,
где потом будет город под выжженным именем Катха.
Впрочем, это обсудим потом за бутылочкой пива.
К сожаленью, народу сейчас очень трудно возникнуть,
и к тому же — язык. По-английски им, что ли, общаться?
* * *
Ты глупо притворяешься миром,
уехавши к чертям на кулички;
и — дождь, так и не ставший туманом,
стремится чей-то город пройти.
Мне кажется, что мир — это просто
объятье грязных рук электрички;
в объятьи этом — думаешь, куришь,
забыв про направленье пути.
Железо-деревянное время
под тамбуром проносится быстро;
я чувствую его колебанья —
его эпохи, войны — сквозь пол.
Ты глупо притворяешься миром
за линией Днепра или Истры —
найти тебя не так уж и сложно:
и... Странно, что ищу до сих пор.
* * *
Эти сумерки линзообразны
и похожи на мягкий хрусталик,
что расслабился в чёрном зрачке.
Жизнь безо’бразна и безобра’зна
и, пожалуй, излишне реальна,
как бычок на прибрежном песке.
Для чего эти сумерки пахнут
юной школьницей в жёлтой футболке
или — бликами жизни её;
а бычок догорает и чахнет,
напрягая табачные жабры —
знак тревог для меня и неё?
* * *
Среза’ть с картошки ночное небо
с галактиками глазков.
Делить Туманность второго Хлеба
на много острых кусков.
Бросать осколки в глубь катастрофы —
в сраженье огня и вод.
Мы все, к несчастью, — гетеротрофы —
умрём от этих забот.
Рутинный быт, разрушенье мира,
а может — и то и то.
И — ради жизненного пунктира
картошка идёт в ничто.
* * *
Из скифского уютного седла
здесь комната с метлой произошла.
Из половецкой плети (бить коня) —
свеченье полуваттового дня
за окнами. Копейки — из щита,
работа — из набегов на места,
богатые церквями и вином,
а от Святой Софии — этот дом,
где ты в одной из скомканных квартир
восстановить пыталась прежний мир.
* * *
Какого цвета у тебя глаза?
Ты, кажется, слепа. Я, впрочем, тоже;
да и другие, что узна’ют за
пределами своей дурацкой кожи,
что странно называется: Земля.
Слепые боги ходят к окулисту
и тратят деньги — как всегда, зазря —
и не хотят свой мир оставить чистым
от сора вроде нас и наших смут,
великих войн, Европы и заката.
Свет будет ранить и не даст уснуть,
когда его увидим мы когда-то.
Давай с тобой придумывать слова
о том, что нам способно только сниться,
о том, чего не знаем и — едва
узнаем, чтоб опять в себя укрыться.
* * *
По-советски — назвать её именем город;
по-английски — уйти, не прощаясь, в дела.
Бросить куртку по-русски, когда жуткий холод;
по-еврейски подумать, зажечь сигарету. Зола...
Страны крепко целуются с древней золою,
этот мир превращён в пепелище веков.
Встать, куда-то пойти и её взять с собою;
стать народом степей и вспотевших шнурков.
* * *
Мир разрушается стаями божьих коровок
вместо обычных для цели такой: саранчи,
землетрясений, потопов, сражений и крови;
он разрушается так, а как нужно — молчи.
Мир создаётся из старых пластмассовых трубок,
медного провода, древних изодранных шин.
Кажется мне, будет он слишком жёстким и грубым,
но создаётся он — так, а как нужно — спроси.
Я расскажу про смещение разных стандартов,
про становящийся тлёй иль машиною мир;
про проходящий сквозь строгие линии карты
карты другой — столь же строгой и чёткой — пунктир.
* * *
На площади телец моей крови,
сопоставимой с площадью Европы, —
уже растут табачные кусты
и падают окурки страшных мыслей.
В них никогда не будет ничего
за исключеньем хаоса и бреда
и — гонки за возможностью уйти
от собственной судьбы — уйти на запад.
Надеюсь, через двадцать с лишним лет
в оттавском иль в ванкуверском таксисте
она меня узнает и — поймёт,
что, уходя, — не сильно ошибалась.
* * *
Детство есть феодализм и право
вотчиной своей считать отца,
самому же быть за генерала,
барина, скупца и подлеца.
После будет хаос всех формаций,
жизнью называемый, когда
ты — феод для тех, кому двенадцать,
церковь — той, кому за двадцать, да
капитал — для мужика под сорок,
что даёт лишь на вино и хлеб.
Коммунизма нет за кучей сора —
всяческих провалов и побед.
|