Никита Елисеев
Александр Эткинд. Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах
Наследник
Александр Эткинд. Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах. — М.: Новое литературное обозрение, 2001. — 496 с.
Александр Эткинд — наследник 20-х годов, не идеологический, не идейный, но — эстетический. Он знает толк в резком зачине, в хлестком замахе, после которого не без интереса принимаешься читать книгу: “В 1831 году Алексис де Токвиль открыл демократию в Америке. Французский судебный чиновник, он обследовал американские тюрьмы, надеясь использовать их опыт на родине. Так что, если Америка была открыта благодаря путешествию в Индию, то демократия — благодаря путешествию по тюрьмам”. Романтическое начало, верно?
Александр Эткинд — романтик под скучной мантией позитивиста. Или это не мантия? Скорее — приросший к коже защитный панцирь черепахи. С каким удовольствием Эткинд цитирует эффектные красивые строки Токвиля об американских пионерах: “Они углубляются в лесные дебри Нового Света, неся с собой топор, Библию и газеты”. Топор, Библия и газеты — образ в той же мере романтический, что и позитивистский.
Сочетание романтизма и позитивизма естественно в книге, тема которой — восприятие Америки в культурном пространстве России и России — в культурном пространстве Америки. Само соотнесение России и Америки парадоксально, как и соотнесение романтизма и позитивизма. Страна традиций, веры, консерватизма, порядка и нерушимого покоя (“неподвижный Монгол” — по определению Маркса) стала страной самой сокрушительной революции за всю историю человечества, тогда как страна демократии, свободы, перемен и изменений оказалась хранительницей стабильности и порядка, консервативных начал и принципов.
Эткинд пытается разрешить этот парадокс окольными путями, каковые и ведут к настоящей цели. По сути дела, с самой первой и с самой знаменитой своей книги “Эрос невозможного” Эткинд пишет об одном и том же: о вечном соблазне революции и о плодотворной недостаточности принципов консерватизма. Его любимые герои — революционеры, причем революционеры, потерпевшие окончательное и бесповоротное поражение.
Идеологически он готов прославлять буржуазных рационалистов, убежденных индивидуалистов, вроде удачливой американской писательницы Айн Рэнд, но эстетически убедительнее, человечнее выглядит несчастная, устроившая ад из своей жизни и жизни своих близких Зина Троцкая и ее отец, чем победительница — Айн Рэнд.
Эткинд цитирует книги Айн Рэнд, и читателю становится понятно, за что же так не любят буржуазию. “Почитайте труды Канта, Дьюи, Маркузе и их последователей, и вы увидите чистую ненависть — ненависть к разуму и ко всему, что он за собой влечет — способности, достижения, успех”. За самодовольство не любят, фундаментальное, хорошо обоснованное самодовольство. В самом деле: “Если ты такой умный, то почему ты такой — бедный?” — вот мораль героини восьмой главы “Толкования путешествий”, русской эмигрантки Алисы Розенбаум, ставшей известной американской писательницей Айн Рэнд. Куда симпатичнее (по точному смыслу этого слова — со-чувственнее) выглядят герои седьмой главы: Лев Троцкий и его дочь Зинаида.
Эта глава — лучшая в книге. В ней Эткинд монтирует историю взаимоотношений Троцкого и его дочери с изложением идей “франкфуртской школы”. Здесь биографическое, историческое и идейное, соединяясь, дают едва ли не художественный эффект. “Достоевские”, на грани гениальной истерики, письма Зинаиды Троцкой, ее самоубийство истолкованы жестко, точно и поэтично. “Инцестуозный бред Зины Троцкой, направленный на Льва Троцкого, похож на короткое замыкание тока тысячелетий. Авангардистская вера в скорое и окончательное Просвещение вошла в контакт с древней страстью, не знающей изначальных запретов. Конец истории сомкнулся с ее началом. Троцкий пророчил, как история станет прозрачной и разумной, и новый человек не будет знать ни корысти, ни порока. Груз истории возвращался к Троцкому в самых тяжких своих проявлениях. Его бывшие сторонники осуществляли планы мести, достойные варваров. Его собственнная дочь обратила к нему страсть, забытую с каменного века”.
(Жалко, что именно в этой главе Эткинд допускает неточность, чтобы не написать — ошибку. Эткинд описывает лечение Зинаиды Троцкой у берлинских психоаналитиков, после которого Зинаида Львовна и отравилась газом. Эткинд намекает на то, что здесь не обошлось без “руки Москвы”: “Имя доктора, лечившего Зину, ничего не говорит историкам психоанализа. Его звали доктор Май. Возможно, то был псевдоним. Доктор Май работал в клинике более известного Артура Кронфельда (р. 1886), который совмещал физические средства лечения с психоаналитическими. Кронфельд начинал психиатрическую карьеру в Гейдельберге, оттуда переехал в Берлин и к русским событиям, судя по всему, не имел отношения. Зато доктор Май проводил психоанализ по-русски. Вероятно, он был выходцем из России (курсив мой. — Н.Е.)”. Если верить статье Н.А. Корнетова “Артур Кронфельд к пятидесятилетию со дня смерти”, напечатанной в № 12 “Журнала невропатологии и психиатрии им. С.С. Корсакова” за 1991 год, доктор Кронфельд имел самое непосредственное отношение к “русским событиям”. В 1936 году он вместе с женой эмигрировал в СССР. С 1937 года работал в Центральном нервно-психиатрическом институте им. Ганнушкина. В 1941 году напечатал в Москве памфлет о нацистской элите “Дегенераты у власти”. 17 октября того же года вместе с женой отравился вероналом в своей московской квартире. Случайным свидетелем этого самоубийства оказался их коллега и сосед по дому Андрей Владимирович Снежневский, будущий основатель “карательной психиатрии”, создатель термина “вялотекущая шизофрения”.)
Эткинд недаром любит книги Юрия Тынянова. Настойчивая тыняновская тема: глубокая, глубинная архаика, накрепко связанная с наиреволюционнейшим новаторством, — это ведь и одна из главных тем всех книг Эткинда. Как революция XX века переродилась в бунт XVII столетия; каким образом революционеры, почитавшие себя людьми будущего, находили общий язык, понимание, сочувствие с самыми экзотическими сектантами, с большим на то основанием считавшими себя людьми неизменяемой вечности, то есть не то чтобы прошлого, а подлинной древности — в “Толковании путешествий” этому посвящена третья глава, озаглавленная не без журналистского шика: “Секс и секты в телах и текстах: Где был Рахметов, пока не вернулся Шатовым”.
Александр Эткинд вообще умеет писать шикарно и интересно, что и раздражает его недоброжелателей и принципиальных противников. Он рассчитывает на того самого “розановского” читателя, что “чудовищно ленив читать”. Так только после дачи, прибирая книги (пыль, классификация) — наткнется, раскроет, почитает. Не понравится, зевнет, поставит на полку, но если понравится, прочтет тут же понравившееся, заинтересовавшее, не вставая с пола. Потом подумает: много верного, хотя вот тут, кажется, автор соврал, увлекся. Бывает.
Стремление к сопряжению далековатых идей, вещей и понятий порой играет с Эткиндом злые шутки. Он, словно увлекающийся футболист, уж если видит мяч и ворота, то никак не может удержаться, чтобы не вмазать по мячу. К примеру, Эткинд пишет о чаадаевской метафоре: “Петр — российский Колумб”: “Согласно Чаадаеву, до Петра в России не было истории, так же как ее не было в Америке до Колумба. Чаадаева всерьез занимает аналогия между племенами доколумбовой Америки и допетровскими русскими”, — и тут же дает сноску: “Не знаю, именно ли это имеет в виду московский памятник Петру, переделанный из памятника Колумбу и сохранивший с ним всяческое сходство”. Ну, это даже не штанга. Это много, много выше ворот. При чем здесь, спрошу я вас, “московский памятник Петру”? То есть я понимаю, конечно, что это — шутка, — но не обхохочешься.
Наши недостатки — продолжение наших достоинств. Эткинду просто нравится впихнуть в небольшой отрезок текста историософа Чаадаева и скульптора Церетели, проблемы вестернизации России и тему для фельетона. Эткинду нравится, что все сопрягается со всем. Мир его книг вычурен, но распахнут, открыт. То есть как раз вычурностью своей, неожиданными, парадоксальными, оксюморонными сближениями этот мир и открыт.
“В 1858 году в Новоузенском уезде Самарской губернии появился американский подданный Иван Григорьев” — если учесть, что так начинается главка, озаглавленная: “Американский коммунизм в России: Иван Григорьев”, то барочная вычурность текстов Эткинда вкупе с их всесветной распахнутостью станет ясна и зрима, ощутима и понятна.
Эткинд прежде всего эссеист, причем (рискну это утверждать) эссеистичность его не слишком соприродна русской литературной традиции. “Опавшие листья” Розанова, “поденные строчки” Олеши, даже “голоса из хора” Терца — облакоподобны, тогда как эссе Эткинда тяготеет к ограненному афоризму: “различие жанров порождает различие идеологий” или “нет ничего скучнее чужих снов и ничего интереснее собственных”. Афоризмы сколачиваются в эссе-главки, главки — в некое подобие научного романа, интересного, как и положено роману, не столько главной сюжетной линией, сколько многочисленными отступлениями. Слабее всего Эткинд там, где он пытается теоретизировать, подводить какую-то идейную, концептуальную базу под свой “монтаж аттракционов”. Между тем сила его текстов не в общих идеях, но в замечательно найденных точных деталях, сцепляющихся словно бы и без постороннего вмешательства в живую движущуюся картину.
Никита Елисеев
|