Олеся Николаева
Всякое дыхание…
Жутха
Есть у меня близкий друг — Геннадий Яковлевич Снегирев, детский писатель, классик детской литературы. Человек необычайный, героический, мифический. Долгое время мы жили с ним в одном доме и виделись каждый Божий день.
Когда-то в юности он был отважным путешественником, изучал жизнь рыб и животных, работал в Туркмении змееловом, плавал по северным рекам на ветхих лодчонках… Однажды он с профессором Лебедевым проплыл по Лене на паруснике до самой дельты, где погибла экспедиция знаменитого путешественника Де-Лонга: эти американцы запаслись буквально всем, предусмотрели все, даже пони взяли с собой, но забыли о крючках и лесках — так все и погибли от голода. А профессор Лебедев, глядя, как Снегирев поет на ветру, свесивши ноги в Лену, говорил: “Он либо сумасшедший, либо абсолютно бесстрашный человек!”.
Снегирева привечали тибетские мудрецы, с почетом принимал у себя двойной перерожденец Будды, бесконечно любил его и дивный православный старец архимандрит Серафим Тяпочкин. Когда Гена, как блудный сын, объевшись свиных рожков, наконец попал в его пустыньку, старец обнял его и сказал: “Как долго я ждал вас! Наконец-то вы здесь”. И благословил писать Священную историю для детей.
Но когда мы познакомились с Геннадием Яковлевичем, до приезда к старцу должно было пройти весьма изрядное время, а пока мой друг очень интересовался тибетской медициной. “Знаешь, что считают тантристы-красношапочники о враче, который сомневается в диагнозе?” — спрашивал он меня. “Нет”, — потрясенно отвечала я. Гена неторопливо закуривал сигарету, садился ко мне вполоборота и важно отвечал: “Врач, сомневающийся в диагнозе, подобен лисице, сидящей на троне”. И еще рассказывал, как в Ивалгинском дацане ему вручили большой хадак в знак уважения. И тут же показывал длинную и широкую голубую перевязь, которую вручают лишь избранным. Кроме того, он с нетерпением ждал в гости некоего Мишу Попова — настоящего бурятского мага, с которым он познакомился в Бурятии и который не только лечил все болезни, но обещал и Гену взять в свои ученики.
Меня мучили тогда сильные боли в спайках, оставшихся от операции аппендицита. Хотя я и понимала, что “страдания возвышают и очищают”, но порой они становились столь сильными, что не только не возвышали, а просто ввергали в пучину малодушия. И вот мой друг Гена сказал: “Ничего, приедет Миша Попов, так для него тебя вылечить — это раз плюнуть”. Выяснилось при этом, что “раз плюнуть” он употреблял в самом что ни есть прямом смысле, ибо бурятский маг лечил самыми разными способами, в том числе — и плевками.
Холодными осенними и зимними ночами, уложив детей, мы со Снегиревыми сидели у нас на кухне, распивая зеленый бурятский чай. Тогда еще он продавался огромными плитками, и надо было от него отколупывать нужное количество большим ножом. Чай варили в молоке, которое заливалось в огромную кастрюлю, а пили — из больших красных пиал в белый горошек. Гена рассказывал нам удивительные чудеса, которые происходили с долгожданным Мишей Поповым, а над плитой у нас висели большие желтые часы, под цвет оранжевой кухни, с остановившимися стрелками, которые всегда показывали одно и то же время — половину третьего, — свидетельствуя о том, что мы, пребывая здесь и сейчас, как бы и вовсе выпали из его безумного мчащегося потока, тиканья, бурленья, клокотанья…
— Во время войны, ну, Отечественной, — говорил Гена, — Миша был в одном спецдивизионе с Вольфом Мессингом. Существовал такой секретный отряд, составленный из специальных людей, обладавших сугубыми способностями. Помимо того, что они могли видеть фашистов на любом расстоянии, а у них под началом была артиллерия, они могли, в случае чего, притвориться невидимыми, превратиться в суслика, в курицу, даже в муху... А что, я знаю случай, когда уже после войны Вольф Мессинг приехал с гастролями в Улан-Удэ, а Миша пришел к нему на концерт и укорял его на уровне образа в том, что он скурвился: ну, стал деньги зашибать на своих способностях, обратил их в фокусы, в фиглярство вместо того, чтобы помогать людям. И вот после концерта Миша зазвал Мессинга на галерку, а сам притворился невидимым. В конце концов, Мессинг взмолился: “Миша, говорит, ты где? Откройся, я не могу тебя найти”. А Миша тогда р-раз — и превратился из мухи в свой обычный образ. Он и сейчас, может, мухой здесь летает — к нам прислушивается.
И действительно — летала по кухне какая-то противная муха, жужжала, назойливая, вопреки всем естественным законам — ведь зима, ей бы спать, а она…
— Мишины штучки, — ухмылялся Снегирев.
Потом стало казаться, что кто-то вошел в квартиру… Это было само по себе не так удивительно, потому что в нашем доме жило множество дружественных людей и они могли в любое время дня и ночи беспрепятственно к нам прийти, почитать стихи, принести или забрать какую-нибудь запретную книжку, поболтать, выпить. Дверь у нас не запиралась…
Я вышла в прихожую, чтобы встретить гостя, но никого там не оказалось. На всякий случай я заперла дверь, и мы продолжили чаепитие. Однако через весьма малое время нам вновь показалось, что дверь хлопнула, в прихожей раздались шаги… Я вышла — опять никого.
— Мишины штучки, — удовлетворенно пояснил Снегирев. — Но вы не бойтесь, потому что он — белый маг, а не черный, он бедных лечит. Он к больным алкоголикам через пятнадцать верст пешком ходит в мороз, в буран и ни гроша не берет. Потому что, если он будет брать деньги, дар его тут же пропадет. Пытался его методы академик Мигдал разоблачить, материалист, — выступал все время в “Литгазете” с опровержениями всего сверхъестественного. Устроил даже личную встречу с Мишей. Миша смотрит — академик ладони положил на стол, он и резанул ему бритвой по пальцам — на уровне образа. Академик как вздрогнет, как отдернет руки… Посидели, поговорили. Он опять — пальцы на стол. А Миша вновь ему мысленно — бритвой, бритвой. Тот аж подпрыгнул. Засунул руки под мышки, а сам свое: “Этого не может быть. Материалистическая точка зрения это отрицает”.
В общем, Мишу этого мы ждали с нетерпением. Вскоре он и появился. Выглядел, надо сказать, он не очень-то “магически” — толстенький, красненький, плешивенький, пузатенький, — типичный такой провинциальный дядька. Хлебороб, агроном. А может, сельский учитель. А может — райкомовский деятель, мелкий ответственный работник. Привез с собой коньяк, мы сели, он тут же захмелел. Ходил по комнате туда-сюда, стуча себя в грудь:
— Вот такой я человек, вот такой я сибиряк!
Оказалось, что он к тому же пишет стихи, которые он называл “стишата”, хочет издать свою книгу в Москве и псевдоним у него — Саянов.
— А вот Олеська у нас — поэт, — сказал Снегирев.
Он оживился:
— Люблю стишата!
И опять заходил по комнате:
— Вот такой я человек, вот такой я сибиряк, вот такой я поэт!
— Расслабился немного, пусть! Не надо никого осуждать, — сказала Татьяна, жена Снегирева. Потом обратилась к этому Мише насчет меня:
— У нее безумные бывают боли после операции аппендицита, может, вы ей поможете, а, Миша?
Он ответил какой-то прибауткой, но на следующий день мне сказал:
— Давай уговор — я тебе боли снимаю, а ты мне стишата мои подправишь, если рифма где не та или размер куда не туда… Лады?
Я согласилась: сколько же я подстрочников уже перерифмовала, вбила в размер, мне ли его стишата не одолеть? Взяла рукопись. Называлась она романтично, под стать Саянову, “Бирюзовые дали”.
А Миша поселился у Снегиревых, корни там пустил, купил дефицитный мебельный гарнитур “Тюльпан”, стульев десяток, поставил их по периметру комнаты, стал пациентов принимать. Обещал Снегиреву открыть всякие секреты… Тот приходил поздно вечером к нам, рассказывал:
— Миша лечит на уровне воображения. Вводит человека в гипноидную фазу, заставляет вспомнить что-то неприятное, увиденное теперь в некоем образе — змеи ли, паука, жабы или еще чего, и поймать эту тварь. Вот так — лови ее, лови, бросай от себя. Вот она, покатилась, поползла, улетела, исчезла, нет ее, нет твоей болезни, ты здоров!
Но постепенно он стал на Мишу роптать:
— Я заметил — он деньги стал брать. И пациентов набирает больше, чем надо… Набивает их в комнату, как селедок в бочку. Это в нем алчность заговорила. Помяни мое слово — он скоро весь свой дар утратит. Но мне бы хоть успеть все у него вызнать — я бы тогда сам тебя от твоей боли вылечил. За так. А то тебе вон сколько работать надо на него — за исцеление.
Миша мне сказал — как только ты мне стишата выправишь, тут же я тебе и боль изгоню. А у него рукопись огромная — страниц двести. И потом — что ее правь, что не правь, — все равно, извиняюсь, дрянь получится. Надо просто все заново написать, и все. Воспользоваться его текстом как “рыбой”. Но это невозможно, потому что, как оказалось, он очень дорожил своими “находками”. Так и говорил: “Там много свежих находок” или “Ты уж мои находки там не трогай”. Поэта Саянова бирюзовые дали… Свободы не дал мне никакой. И я стала бояться, что если буду так невольнически свой дар эксплуатировать, то он пропадет. Хрупкий он, трепещет под ветром, вот-вот порвется, понесет мой челн неизвестно куда, на черные пиратские скалы, беда, барин, буран!
А Генка меня все подбадривает:
— Ничего, перейму я от него эту науку, сам тебя вылечу, а стишата свои пусть он сам расхлебывает… Плохо только, что он секреты от меня свои лекарские что-то стал утаивать. Так, какую-то ерунду покажет, а насчет главного — темнит.
Через несколько дней пришел, мрачный. Поглядел на часы, которые показывали одно и то же время, вздохнул:
— Тоска. Миша на меня жутху нагоняет.
— Это как?
— Жутха и все. И вообще — пошел в разнос. Бедных он уже лечить не хочет — подавай ему богатых, жен и любовниц членов ЦК. Вот как. Но я ему сказал: ты свой дар потеряешь на этих цековских бабах! Ведь как сказано в Писании: даром получили — даром давайте. А он? Но я все равно кое-чему от него научился. У меня сегодня одна пациентка виноград собирала.
— Где, какой виноград?
— Она сидела у меня на кухне — дожидалась, когда он ее примет, а я привел ее в образный виноградник и говорю: поешь хоть винограда, освежись. Она и стала его собирать и в рот себе запихивать, прямо гроздьями совала… Но жутха от Миши так и прет, так и прет…
Миша, встречая меня, все интересуется:
— Как там мои стишата?
— Читаю, перечитываю…
Шов у меня все болит, на анальгин аллергия. Мухи какие-то подозрительные у лица кружатся.
Прошло почти полгода. А Миша все живет у Снегиревых, навеки поселился. Они уже и не знают, куда его сбагрить, куда самим бежать. Он такой гневливый стал, покрикивает на них, угрожает… Просто колдун какой-то. На Татьянином дне рожденья вовсю “расколдовался”.
Гостей много пришло. Все перед ним заискивают — хотят получить вечное выздоровление, боятся — как бы он какую дурную доминанту не заделал.
Муж мой уехал в командировку и был, к счастью, далеко. А я появилась, когда все были сильно подшофе, стол разорен, а Миша ходил по комнате, приговаривая свое:
— Вот такой я человек, вот такой я сибиряк, вот такой я поэт!
Вокруг стола спало несколько гостей. Я думала, они от вина так разомлели, потом оказалось, что это Миша их усыпил. Заметил последнюю бодрствующую за столом даму, усыпил и ее — прямо на моих глазах. Потом обратил взор на меня — я нацелилась на эклер, и Татьяна отправилась на кухню ставить чайник.
— Я и тебя сейчас загипнотизирую, — воззрился на меня бурятский маг.
— Э, нет, — ответила я весьма легкомысленно и даже игриво, надкусывая пирожное. — Это не так уж просто.
— Загипнотизирую! — он топнул ногой.
— А я не поддаюсь никакому гипнозу, — возразила я. Откуда-то я знала, что все женщины в моем роду могут противостоять гипнотическому внушению. Сильные, витальные, красивые, взором пронзительные, палец им в рот не клади… Бабушку мою пытались лечить от курения — ничего не вышло. На маму мою не действовало. Тетку мою — тоже не пробрало. И я однажды — совершенно случайно: шел в комнату, попал в другую — вперлась на сеанс к гипнотизерше, даже посидела там немного, так она меня выдворила с позором, да еще кричала с обидой вослед, что я ей “сорвала сеанс”.
— А я все равно загипнотизирую, — вдруг разозлился Миша и стал делать в мою сторону какие-то пассы, сопровождая их заунывными заклинаниями.
Тут уже разозлилась я не на шутку: что это за метафизическое насилие, что это за духовная агрессия!
— Все это чушь! — отмахнулась я. — Ничего у вас не выйдет, все вернется вам же на голову!
Он затрясся от ярости и стал с новой силой насылать на меня свои чары, завывая и поводя руками.
—А я не сплю, а я не сплю! Ничего у вас со мной не получится, злой колдун!
И осеклась — вспомнила, как “через леса, через моря колдун несет богатыря”… Екнуло во мне что-то.
А он как завопит страшным голосом, как полыхнет глазами, как изогнется дугой — вскинул над головой руки и стряхнул их на меня:
— Я тебя проучу! Жутху на тебя нашлю! Скоро умрешь, скоро умрешь!
— Ну вот, — промелькнуло у меня, — ухитрилась поссориться с бурятским магом! А ведь у меня дети маленькие, и сама я некрещеная, совсем беззащитная перед его силами зла!
Ответила ему гордо и безумно, потому что ведь я все-таки знала, что “умру на заре” и что “умру я не на постели при нотариусе и враче”, и что, во всех случаях, —“то Бог меня снегом занес, то вьюга меня целовала”:
— Я-то умру как поэт, а вы останетесь жить как жалкий, бездарный, пошлый графоман!
Отшвырнула эклер, тряхнула волосами, вышла из комнаты, стуча каблуками, шваркнула дверью. Побежала домой — что делать? Конечно, писать стихи, что же еще?
На следующее утро Миша пришел ко мне, похмельный и повинный:
— Прости меня, дурня. Пьян я был в стельку. Ничего не соображал. Ничего не помню. Так скажи, правда ли мои стишата так безнадежны?
— Правда, — ответила я.
— Понятно, — вздохнул он, — а я их так вдохновенно писал, так надеялся их напечатать… Ладно. Приходи ко мне, я тебя и так вылечу.
— Нет, — сказала я. — Я к вам никогда не приду. И не буду лечиться. Если Бог захочет, Он Сам меня исцелит. А нет — буду страдать.
Через несколько дней бурятский маг собрал вещи, отослал по железной дороге “Тюльпан” со стульями в Улан-Удэ. Снегиревы все-таки вытурили его. Он и укатил восвояси.
Долго еще потом кружила всякая нечисть по его следу, прибивалась к Снегиревым, выпытывала “магические секреты”. Прочухал про это и Щуровский, прославившийся тем, что еще во времена советской власти принимал у женщин роды под водой. Было у него несколько смертных случаев, но он как-то “отмазался”. И вот он зачастил к Снегиревым, расспрашивая про Мишу и его методы. Даже магнитофон включал тайком — под столом, в приоткрытом портфеле. Но Снегирев его в этом сразу разоблачил.
Поначалу мои друзья отнеслись к нему доброжелательно — скромный, говорит тихо, сидит, потупив очи, постится, в храм ходит… Самое главное, говорит, — смирение. А сам какой-то мутный, унылый… Но мы тогда с этим его унынием ничего не заподозрили неладного — думали, что так и должно быть: человек плоть умерщвляет, чего ему особенно радоваться! Потом стало кое-что прорисовываться. Разоткровенничался он с ними, да и я тут сидела, оглашенная, внимала:
— Знаете, ведь и в храм надо ходить с осторожностью, — начал Щуровский. — А то придешь в храм, а там тебя священник к сатане приведет!
— Как так, Господи, помилуй, — заволновалась Татьяна.
— Какой ужас! — всполошилась я.
— Да, представьте. Я вот знаю священника, который ведет людей к Князю тьмы. — И он назвал храм, где служит этот батюшка. — Но я просто не могу этого потерпеть, и поэтому мы с одним очень духовно сильным человеком и одной очень духовно мощной женщиной решили ему противостоять. Бороться с ним. Он стал часто болеть, не появляться в храме…
— Неужели так может быть, — закрывала лицо руками Татьяна. — Придешь в храм Божий, а там тебя — к Князю тьмы! — Она хоть и была крещена в детстве, но в церковь тогда еще ходила только чтобы о чем-нибудь попросить Николу Угодника или даже Самого Господа. “Ты что, спятила? — возмущался Снегирев. — Бог тебе Кто —завхоз, что ли?”
— Так вот, — продолжал Щуровский, — мы с ним вели борьбу не на жизнь, а на смерть. И мы его духовно побивали, но и он нам давал по мозгам. Один раз мы решили: все, пора кончать с ним. И я направился в этот храм. Но как только я вышел из метро, у меня носом хлынула кровь, да так сильно, что залила мой белый плащ. И тогда я понял, что это священник не хочет меня пускать в свою церковь. Отгоняет прочь. Я воззвал к своим боевым товарищам и попросил их помощи. Они откликнулись. Кровь остановилась. Но было поздно: когда я приблизился к храму, служба уже закончилась, и все разошлись.
Он рассказывал нам эту ужасную историю о том, как три колдуна пытались сжить со света священника, а благодать Божья его защищала от них, а ведь мы с Татьяной так и не понимали тогда подлинного смысла. Сидели, покрякивали, прицокивали:
— Да, вот какими надо быть осторожными… И как узнать — от Бога послан священник или от лукавого? Надо только к старцу обращаться, только к старцу!
Щуровский походил-походил к Снегиревым, все пытался выведать у Гены какие-то бурятские методы, но тому это было уже совсем не интересно, и он не вылезал из своей комнаты к этому мрачному человеку. И Щуровский исчез.
А у меня начались испытания. Во-первых, стали сниться кошмары — бесконечная какая-то война, взрывы, стрельба… Рожи страшные скалились, драконы норовили укусить, пасторы приходили в котелках — вербовать в свою веру. Я мучилась до тех пор, пока во сне не догадывалась, что надо перекреститься. И тогда они пропадали. Порой сновиденная рука моя так отяжелевала, что я не могла ни сложить персты, ни поднять ее для крестного знамения… И тогда я кричала. Голос прорывался наружу. Муж будил меня:
— Что с тобой?
— Мне страшно, страшно!
Во-вторых, я стала попадать в какие-то ирреальные ужасные истории. Начинались они всегда очень благопристойно и вроде бы не сулили никакой опасности, и вдруг… Мурашки по коже.
У меня была подруга Надюшка, человек, надо сказать, с очень трезвым и практичным взглядом на жизнь. Никакая не мистическая дама, никакая не поэтесса. И вообще она закончила институт стали и сплавов… Надежный земной человек. Очень разборчивая в знакомствах. Без закидонов и таракана в голове. И даже искусством интересовалась “для общего развития”, “для гармонии личности”. И вот она узнала, что где-то в Замоскворечье есть старинный, уже выселенный дом, построенный с архитектурными премудростями. Какие-то там внутри лабиринты, переходы с уровня на уровень, ступеньки, повороты, балкончики, галерейки… Если в этот дом войдешь, ни за что сам не выберешься. Достопримечательность. Вот-вот его советская власть разрушит. Так что обязательно надо это произведение посмотреть. Кто-то ей эту мысль внушил. Она меня позвала на экскурсию — что может быть невиннее этого? Белый день. Лето. Мы вошли в подъезд, прошли по коридору, повернули, поднялись на восемь ступенек, опять прошли через какой-то зальчик, опять повернули, опять поднялись, уперлись в запертую дверь, вошли в другую, обогнули, спустились, перешагнули, перепрыгнули, вскарабкались, наконец, оказались на каком-то балконе на уровне примерно третьего этажа. И все. Сколько мы ни пытались его покинуть, получалось, что мы возвращались опять к нему. Сначала было забавно. Потом стало смеркаться. Захотелось есть, пить, домой. Вообще надоело. Мы опять вышли на балкон. Дом был огорожен строительным забором. Никого не было. Наконец мы увидели какую-то тетеньку — она спряталась за строительными плитами и писала. Мы дождались, когда она закончит свое занятие и приведет себя в надлежащий вид. Тогда мы крикнули ей со всей вежливостью:
— Вы не подскажете ли нам, как найти выход, где нам можно спуститься.
— И! — она махнула рукой. — И не надейтесь. Тут неделю назад целая группа дураков заблудилась. Сидели более суток, пока их не сняли подъемным краном. И чего вы только туда поперлись?
Звучало это очень резонно. И я убедила Надюшку, что нам будет психологически легче, если мы настроимся на то, чтобы здесь заночевать.
Меж тем набежали тучи, зарядил дождь, налетел холодный ветер. Слышно было, как где-то хлопают незапертые окна, зазвенело одно стекло. Потом в другой стороне — другое. Заскрипела дверь. Закаркал ворон. Упала тьма. Почти в отчаяньи мы двинулись опять по знакомому кругу, ища возможность его разорвать — где-то ведь можно свернуть в другую сторону, выбрать другую лестницу, другой коридор… В результате мы поднялись еще на один этаж. Надюшка наступила в темноте на что-то явно живое и подвижное и заорала. Бежать было некуда. Она вцепилась в меня, дрожа. Из угла раздался пьяный голос:
— Ты это чего? Руку всю искалечила.
С пола поднялся невысокий коренастый мужичок. От него разило перегаром.
— Закурить не найдется? — спросил он вполне миролюбиво.
— Выведите нас отсюда, получите почти целую пачку “Явы”, — посулила практичная Надюшка.
— По пожарной лестнице полезешь? — спросил он.
— По какой угодно, лишь бы прочь, — взмолились мы.
Он вывел нас на чердак, нащупал дверцу на крышу, распахнул. Мутные потоки дождя хлынули на нас с черных небес, и мы, трясясь от холода и страха, вылезли на скользкую жестяную поверхность. Он подвел нас к краю и указал на торчащие ржавые железки:
— Прошу, мадам. Давайте сигареты. Только там прыгать придется. Метра четыре там до земли.
Мокрые, мы вцепились в холодную скользкую лестницу и, стиснув зубы, полезли. Пыхтели, постанывали, всхлипывали, клацали зубами. Наконец лестница кончилась. Внизу чернела бездна. Я повисла, безвольно болтая ногами. Мой лоб уткнулся в предпоследнюю перекладину, последняя оказалась на уровне груди. Руки болели. Я попыталась схватиться за предпоследнюю ступеньку, потом — за последнюю, но пребольно ударилась об нее, оцарапала скулу, разжала пальцы и полетела вниз. Плюхнулась в мягкую грязную лужу. Она чавкнула и успокоилась. Почти тут же на меня свалилась Надюшка. Вроде бы мы уцелели. Лишь сумочка ее зацепилась ремнем за какой-то крюк да так и осталась висеть в вышине. Надюшка все рвалась ее достать:
— Может, палкой попробуем? Там все-таки двадцать пять рублей!
Но, приглядевшись к моей расцарапанной физиономии, решительно сказала:
— Плевать!
У меня был в кармане рубль. Мокрые, рваные, растрепанные, мы поймали такси.
— Что, девчонки, гуляем? — весело спросил таксист, приглядываясь к моей ссадине на скуле.
Было три часа ночи…
Дня через два Надюшка пришла меня навестить. Поморщилась, глядя на мой синяк. Тем не менее сказала:
— Я к тебе по делу.
Ей безумно нравился молодой человек — тоже, как и она, очень приличный, очень разборчивый и тоже “без таракана”, окончил МГИМО, без пяти минут дипломат. В принципе, ему бы надо жениться и уезжать за границу. Он за Надюшкой ухаживает, но как-то вяловато. Не может взять быка за рога. И Надюшка не может. Стесняется. Только он появляется, она с ужасом отмечает, что у нее тут же — “в зобу дыханье сперло”. А ей бы так хотелось “расковаться”, поговорить с ним “по душам”. И вот так, сблизившись душевно, сообщить, что у нее есть ребенок. Он сегодня пригласил ее на день рожденья к своему другу — он тоже выпускник МГИМО, тоже без пяти минут дипломат, так вот — не могла бы я пойти с ними вместе и немного ее подбодрить. Разрядить обстановку.
— Расскажешь что-нибудь смешное, а потом, может, и я “раскрепощусь”.
— Так у меня же синяк! И вообще — не хочу я никуда выходить из дома!
А она:
— Серый готов сам тебя попросить.
— Кто-кто готов попросить?
— Серый. Я так этого Сережу зову. Очень нежно получается.
Действительно, звонит мне этот Серый через полчаса, просит. Потом дает трубку какому-то Боре. Он тоже просит. Оказалось, что у этого Бори и есть день рожденья.
Я спросила своего мужа:
— Можно я поеду с Надюшкой?
И подмигнула ему — подала знак, что мне хочется, чтобы он меня не пустил.
А Надюшка ему:
— Ну, пожалуйста, отпусти ее — у меня судьба решается! Я же все-таки, что называется, женщина с ребенком. Тут на одной чаше — я, а на другой — его карьера, быть может. Моя должна перевесить… Серый за нами на своей “Волге” заедет — отвезет, привезет.
Он и говорит:
— Конечно, пусть едет. Только не очень долго там празднуйте.
Я замазала синяк тоном, расчесала волосы, напустила их на пострадавшую половину лица. Губы поярче накрасила — чтобы они внимание отвлекали от синяка. Заехал Серый, и мы помчали с ветерком куда-то в сторону Юго-Запада.
Боря встретил нас цветами, шампанским. Оказывается, никого-то у него в гостях больше и не было, кроме нас.
— Это потому, что Робику тоже сегодня тридцатник стукнул, — объяснил Боря, — все у него. А мы — по-домашнему.
Действительно, хорошо. Тихо-спокойно. Музыка у него классическая играет. Цветы благоухают. Шампанское пенится. Салат “Оливье”. Колбаска докторская аккуратно порезана. Российский сыр. Шпроты… Весь дефицит из заказа. Все честь по чести. Замечательно. Я рассказала им что-то забавное, они посмеялись. Потом Надюшка расхрабрилась. Очень мило вышло. У Серого глаза блестят — нравится она ему, чего она так беспокоится? Все в порядке! Все хорошо!
— Мой муж просил, чтобы я вернулась не поздно, — сказала я Сергею. — Может быть, чтобы вас не связывать, я поеду, а вы тут сидите, сколько душе угодно.
— Нет, никогда! Чтобы я обещал даму увезти-привезти и не сдержал слова, да никогда! Скоро все поедем.
— Ну ладно, — вздохнул Боря, — тогда я пойду догуливать к Робику. Выкиньте меня по дороге.
Выпили “на посошок”, сели в машину, остановились на Ленинском — чуть-чуть не доезжая до метро “Октябрьская”, Серый вдруг говорит:
— А может, все к Робику поднимемся? Поздравим его и дальше себе поедем? Ему так будет приятно! Мы учились с ним в институте. Он через два дня уезжает в Зимбабве на дипломатическую работу — может, не увидимся теперь много лет. Зайдем, а?
И все так просительно на меня посмотрели, что даже какое-то свинство было бы с моей стороны не откликнуться.
— А может, вы пойдете, а я домой на метро доеду? Мне же тут близко.
— Нет, тогда высаживаем Борю и едем отвозить тебя, — тут же отреагировал Серый и снова включил зажигание.
Надюшка глянула на меня с укоризной.
— Ладно, давайте поднимемся, поздравим вашего Робика, только ненадолго, и сразу домой.
Вошли в шикарную квартиру — никогда не видела я до той поры таких громадных квартир. Прихожая метров тридцать, из нее — коридоры, двери, двери. Повсюду люди. Ходят, бродят, курят. Гремит музыка. Дым коромыслом, туман. Мы вошли незамеченными. Стали искать этого Робика. Бродили по анфиладам комнат. Боря усадил меня за огромный стол со следами пиршества. Надюшка где-то потерялась по дороге, он пошел за ней. Серый нашел для меня чистую рюмку, плеснул белого вина. Рядом со мной сидели какие-то молодые дядьки мгимошного вида. Они не проявляли ко мне никакого интереса. О чем-то беседовали, перешептывались. Звучали какие-то иностранные языки. Удивительным мне показалось только то, что там не было женщин…
— Посиди здесь, — сказал Серый, — а я отыщу Робика, найду Надюшку, приведу их сюда, мы выпьем за день рожденья и поедем.
И ушел.
Большие двустворчатые двери за ним закрылись, и я подумала, что это очень кстати: музыка в соседней комнате, которую можно было бы назвать и залой, была оглушительна. Я сидела в полнейшем молчании, никто не обращал на меня ни малейшего внимания, что, кстати, было тоже немного странно — я, во всяком случае, к такому не привыкла, никто, казалось, меня не замечал. Я предалась своим мыслям, отключилась в каком-то созерцательном интересе. И вдруг молодой человек в очках, вполне интеллигентного и даже респектабельного вида, похожий на хирурга, обратился ко мне, схватив со стола рюмку моего соседа, который, казалось, задремал, откинувшись на подушки.
— Это вы наливали ему вино?
— Нет, — честно глядя ему в глаза, сказала я. — Я никому ничего не наливала.
— А кто, кто наливал ему?
Все глядели на меня и молчали.
— Я не видела…
— Это она, она и налила, сука! — сказал квадратный человек, стриженный под бобрик. — Вон как волосами занавесилась, чтобы скрыть от нас лицо!
Кто-то кинулся щупать этому, на подушках, пульс.
— Стасик, не ругайся. Сейчас проведем расследование. Видите ли, сударыня, — “хирург” вновь обратился ко мне. — Дело в том, что мы все пуд соли съели до вашего появления. А вас мы видим впервые. Этот человек, Курицын, который лежит здесь на диване, — отравлен. Вы понимаете?
— Нет, — удивилась я, — как отравлен? Он только что здесь бодрствовал и разговаривал на каком-то восточном наречии, что-то вроде “дзянь-минь”.
— Вот видите! — торжественно произнес “бобрик”. — Она еще застала его в живых. А яд подложили именно когда она пришла. Это очень сильный быстродействующий яд.
— Что ж, вот уже два свидетеля — я и Стасик — утверждают, что именно вы отравили Курицина. И если вы не признаетесь, мы будем вас пытать.
Будущие дипломаты сгрудились вокруг меня. На стол лег блестящий черный пистолет. “Хирург” постучал им по столу, призывая к вниманию.
— Если вы не признаетесь, зачем вам нужна смерть Курицина, мы вам станем отстреливать по одному пальцу.
— Но мне не нужна смерть вашего Курицина! Я вообще с ним не знакома! — закричала я. — Вы что, с ума сошли?
— Вы с ним разговаривали последней, — вмешался в разговор бордовый блейзер. — Вы специально сели с ним рядом, вы плеснули ему вино с ядом, вы убили его.
— Да я не разговаривала с ним!
— Значит, вы убили его молча.
— Пытать ее! — раздались голоса. — Линч!
— Линч! — закричали без пяти минут дипломаты, и каждый опустил большой палец вниз.
— Палач, делай свое дело, — мрачно кивнул “хирург”, который был у них за главного, и сжал в руке пистолет.
“Бордовый блейзер”, здоровенный детина под два метра, вытащил меня из-за стола, накрутил мои длинные волосы на одну руку, а другой схватил меня “за шкирку” и поволок к окну. Я орала и упиралась. Я пыталась его укусить. Но все же я предполагала, что все это — лишь дурная шутка, не более, пока он не выпихнул меня за окно, да так, что я повисла на его руках на уровне седьмого, этак, этажа над шумящим Ленинским проспектом. Оказывается, уже стемнело, шел дождь, внизу мчались машины с включенными фарами, а я болталась в руках этого негодяя, цепляясь ногами за подоконник. Вдруг блузка моя затрещала, и я подумала с ужасом: “Это — все!”. Мне стало безумно жалко детей — такие маленькие… Я закричала и зажмурилась. “Блейзер” втащил меня в комнату.
На пороге стоял Серый:
— Робик нашелся! — обрадованно сообщил он. — Сейчас придет.
Я вырвалась из рук “бордового” и выскользнула вон. Увидела Надюшку — она мирно танцевала с Борей, схватила ее за руку, потащила:
— Бежим, бежим!
— Что с тобой? — перепугалась она. — Здесь так интересно. Серый мне показывал одну комнату — так там все в чучелах животных. Даже леопард есть!
— Бежим, — я дернула ее за руку.
— А как же Серый? — спросила она. Но я уже тащила ее к дверям.
Боря шел следом:
— Девчонки, что с вами?
Тут Надюшка заметила, что блузка на мне порвана и что меня бьет колотун.
— Бежим! — в изнеможении простонала я.
Мы выскочили за дверь и понеслись по лестнице. Нас кто-то преследовал. Тысячи ног топотали прямо за спиной. Тысячи ртов орали:
— Не выпускайте их — они нас сдадут.
Мы выскочили на улицу, я кинулась наперерез “зеленому огоньку”:
— Гони! Куда угодно — в центр!
Через пятнадцать минут я была дома. Рухнула в постель и тут же заснула.
Наутро муж сказал:
— Ну и напилась же ты вчера! Ничего мне даже не рассказала. Примчалась и сразу вырубилась. Ну что — устроила Надюшке личное счастье? Перевесила ее чаша?
К вечеру зашли Надюшка с Серым:
— Чего это мы вчера так умчались? — прощебетала она. — Там было так интересно.
Потом отозвала меня в сторонку, прошептала:
— Серый явно ко мне неравнодушен…
— Какое это для меня счастье! — сказала я, но она не почувствовала иронии.
Отозвал меня и Серый:
— Ты уж прости, что вчера все так вышло… Ребята, оказывается, решили расслабиться, накололись, переборщили. Неизвестно, что им там померещилось, за кого они тебя приняли. Перетрудились, наверное, в своей разведшколе, специалисты! А так они ребята совсем не плохие…
После этого я окончательно поняла — все, пора мне креститься! Думаю, приду, поставлю свечку Господу и Матери Божией, попрошу их меня защитить, спасти и сохранить. Ниспослать мне хорошего священника, пастыря доброго… Отправилась в церковь, едва дошла до метро — бац! — в глаз мне попала соринка. Но какая! Казалось, она больше глаза, она застит все, она мучает, она заставляет закрыть руками лицо и плакать, плакать, плакать… Почти вслепую доплелась до дома. Промыла глаз кипяченой водой, поморгала в воде. Глаз остался красным, но соринка вышла. Соринка вышла, да служба кончилась. Это напомнило мне злодея Щуровского с его кровотечением из носа.
Пошла в церковь на следующий день. Единственные босоножки у меня — на каблуках. Едва добежала до метро — каблук хрустнул и обломился. Скинула босоножки, дотащилась домой — босиком по асфальту.
Пошла в храм на третий день, — купила себе спортивные тапочки. Застряла в лифте. Так и просидела там два часа, пока монтер не проспался.
Поняла — нет, одной в церковь мне не попасть. Попрошу праведника привести меня за руку и стать моим крестным. Позвонила благонадежному положительному церковному человеку — отвези меня в церковь, помоги покреститься. Он сказал:
— Поедем в Отрадное, там тебя и покрестят.
Встретились с ним на вокзале. Боялась — отменят электричку, — нет, вот она, вовремя. Думала — не остановится она в Отрадном, что-то мы наверняка перепутали — нет, вот она, церковь, красавица, вдалеке, перейди поле, и ты там, в объятиях Своего Господа…
И вдруг мой будущий крестный стал о чем-то спорить со мной. Тон такой брюзгливый взял. Я ему — возражать. Он — как брякнет что-то ну очень уж несправедливое и оскорбительное. Я ответила. Почти дошли до церкви, но чувствую — нельзя в таком виде идти, надо поостыть, успокоиться, примириться с ближним, с праведником, который меня привез. Сели мы с ним на косогоре, посмотрели на проходящие поезда, примирились. Только пошли, а он опять — что-то ужасно обидное, принципиально уязвляющее меня. Видимо, не такой уж и праведник… Я ему в ответ всякие резкости. Опять сели на косогоре. Успокоились. Помолчали. Помирились. Пришли в церковь, а служба уже кончилась, старушка моет полы, батюшка уехал…
И тут я взмолилась из самых глубин души:
— Господи! Погибаю! Сам сатана ходит вокруг меня, рыкая, яко лев, ища, как бы ему меня поглотить. Не дай погибнуть созданию Твоему! Спаси меня, Милосердный!
И Господь пришел мне на помощь. Покрестил меня добрый пастырь. И Снегиревы наконец попали к старцу, он поселил их у себя в пустыньке, возле самой церкви, под покровом своих молитв. А Щуровский умотал в Америку и, как сообщили потом по телевизору, был посажен там в тюрьму “за совращение малолетних мальчиков”. Надюшка же так и не смогла перевесить карьерную чашу Серого — он женился на другой и уехал, кажется, в Пакистан. Но зато она вышла замуж за миллионера и переехала вместе с ребенком в Англию. Ходит теперь молиться к митрополиту Антонию. А вот Миша Попов умер ужасной смертью в весьма скором времени после Москвы. Он задохнулся от угарного газа. Подробностей я не знаю. С тех пор прошло уже двадцать четыре года. И шов у меня до сих пор — болит!
А мухи улетели. Те же, которые остались, так что ж, Божьи твари, свои, натуральные. И желтые часы, которые показывали всегда половину третьего, я выкинула на помойку. Только у мертвецов эта подвижная переливающаяся живая река застыла, остановилась во льдах. А так она течет бурным потоком, разливается, разделяется на рукава, образует дельты, проделывает какие-то новые русла…
…Недавно я прочитала у преподобного Исаака Сирина, подвижника VIII века, про искушения гордости. К ним относятся: болезненные, запутанные, “неудоборазрешимые” приключения, всегдашние встречи с людьми худыми и безбожными. Или человек впадает в руки насильников, или сердце его вдруг и всегда без причины приводится в движение страхом, или часто терпит он страшные сокрушительные падения со скал, с высоких мест или с чего-либо подобного… Это напомнило мне все, что происходило со мной тогда, перед самым крещеньем.
— А что с тобой происходило? — удивился мой муж.
— Жутха, — поежилась я.
С напудренною косой
Не знаю, что это вдруг он повадился к нам, зачастил. Не то чтобы мы не были с ним знакомы — были, но так, шапочно. Кинешь ему привет, пробегая по ЦДЛ, и бежишь себе дальше.
А тут он стал звонить из автомата у моего подъезда, текст был примерно один и тот же:
— Олесенька, у меня сегодня сорокалетие. Стою у вашего подъезда с кастрюлей плова и бутылкой “Шампанского”. Меня Пастернаки никак не хотели отпускать. Леня уговаривал — старик, да побудь с нами в свой юбилей, Наташа вот стол накрыла, обидимся, но я ему — нет, Леня, уволь, свой юбилей я хотел бы встретить с моими близкими друзьями Олесенькой и Володей. Выпил с ними для приличия, и вот я здесь. Принимайте гостя!
От его этих “близких друзей” веяло чем-то завиральным. Меня, честно говоря, коробило... Я люблю, чтобы слово значило именно то, что оно значит: близкие друзья у нас были совсем другие… Да и вообще — что-то не то, какие-то нестыковки были в его разухабистых признаниях:
— Вчера с Андрюшкой Битовым напился, позавчера — с Васькой Аксеновым, а три дня назад — с Юркой Левитанским.
Ну с Битовым — ладно, пусть. Битов — демократичен. Даже слишком писатель Битов бывает широк. Вокруг него порой такая крутится, простите, клоака, такой вьется сброд, а он хоть бы что, сидит вещает что-нибудь глубокомысленное про промыслительного зайца, например. Но Аксенов с этим “Васькой” — это уж извините! Никогда не поверю… Или Левитанский — человек церемонный, дистанцированный, с манерами. Панибратства не переносит. Так же и Пастернаки, что-то не очень на них похоже, — так удерживать, не пускать, обижаться… Да с кем хочешь, с тем и празднуй, в конце концов, хозяин — барин!
Да и сам этот наш гость как-то не вписывается в картину — то рожки из нее высунутся, то копытца: репутация у него с душком, наследил он уже кое-где с “Метро’полем” — поспешил вылезти, заклеймить, отметился. К своим стихотворным книжкам все “паровозы” строчил. “Паровозами” тогда назывались стихи про Ленина, партию и БАМ. Это сейчас конъюнктура поменялась и таковыми стали считаться тексты про сперму и “цветок между ног”.
Мой друг Гофман, у которого отец служил в разведке, и говорит:
— Да это он вас курирует. Опекает. Пасет. Вы, должно быть, в его участок попали, — у них там все на участки поделено — вот он и наведывается к вам время от времени — что да как, кто приходит, что говорят. А потом отчеты строчит. Гони ты его в три шеи, мой совет.
“Вот гад, — подумала я, — не хватает еще стукачей у себя привечать, да выгоню его, и говорить тут нечего”.
А он как раз и звонит и опять прежним манером:
— Олесенька, у меня горе — печальный юбилей смерти матери. Хочу вместе с вами помянуть свою старушку. Стою у вашего дома с жареной рыбой и водкой…
— Нет, — закричала я в трубку. — Мы не можем. Приносим свои соболезнования, но к нам сегодня нельзя — дети болеют, мы рано спать ложимся, работы полно — придется до утра корпеть…
А он:
— Милая моя, раз у вас дети болеют, то у вас беда. А какой бы я был друг, если бы бросил вас в беде?.. Мчусь.
Муж мой как раз из ванны вылез, разнеженный, в халате, а лишь услышал, что наш куратор опять к нам направляется, хвать шубу, хвать шапку и — бегом на лестницу, к нашим друзьям, которые жили в соседнем подъезде:
— Может, он и не стукач, а все равно не могу с ним. Тоскливо мне, томительно.
Тут этот незваный гость и звонит. Нет, думаю, не открою. Нечего сексотам делать в моем доме! Пусть себе звонит…
А он, не долго думая, р-раз — надавил на ручку и вошел. Дерни за веревочку — дверь и откроется. Потому что у нас дверь-то никогда не запиралась — гостей полон дом, веселье. Прямо как в песне “Не запирайте вашу дверь”. Входи, ешь, пей, веселись, читай стихи. У нас, правда, не очень-то и разъешься — денег нет, дети маленькие…
И вот он уже — тут как тут. Хотела было крикнуть ему грозно: “Убирайтесь-ка восвояси, милостивый государь! Извольте выйти вон!”, а внутренний голос мне так вкрадчиво говорит — а гонишь-то ты его за что? Может, он и не стукач, это еще не доказано. Лучше ошибиться в добре, чем во зле. Может, он просто одинокий человек. Жена его бросила, сына с собой забрала, мать, вишь, умерла, он помянуть ее к тебе пришел, грозой оторванный листок, ищет теперь тепла, любви… А если у тебя злая минута настанет, а тебя и на порог не пустят, это как?
И дети мои стали кричать:
— Мама, мама, к нам гость! Можно мы ему концерт покажем?
А дети мои — ну не то чтобы неартистичные, нет, это совсем не так — они очень даже артистичные такие, обаятельные, трогательные, веселые, музыкальные, чудные деточки. Но репертуар у них — бедноват. Голубой вагон с Чебурашкой, елочка зимой и летом да еще песня атаманши из “Бременских музыкантов”. Но это их нисколько не смущало, и они, когда песни у них были уже пропеты, ничтоже сумняшеся начинали по новой. Концерт мы еще им иногда позволяли, если не очень долго. А потом —спасибо, дорогие деточки, бурные аплодисменты, ну, идите поиграйте теперь в свою комнату. Но был у них еще один номер. Они ставили на стул большую раскрытую книгу с картинками и, перелистывая, обстоятельно рассказывали зрителям, присюсюкивая и пришепетывая, а также гнусавя и гундося, все, что было там нарисовано. При этом один изображал Хрюшу, а другой — Степашку. Соответственно, номер этот назывался “Спокойной ночи, малыши”. Очень томительно иногда у них получалось. И вот именно “Малышей” мы просили их показывать у себя в комнате всяким там плюшевым мишкам и зайкам.
А тут я так обрадовалась, в ладоши захлопала:
— Концерт! Концерт! И “Малышей”, пожалуйста, на десерт. Надо все-таки в детях поддерживать гуманитарные и артистические склонности, — объяснила я гостю.
Он вежливо изобразил на лице заинтересованность.
Два с половиной часа мои деточки листали свои любимые книжки, добросовестно перевоплощаясь в любимых телезверюшек. В конце концов, мое материнское сердце дрогнуло, и я присоединилась к ним, фальшиво подделываясь под интонации “тети Вали”.
Наш соглядатай сидел-сидел, напрягая лицо выражением пристального внимания и интереса и тайком отщипывая от своей жареной рыбы. Наконец дрогнул, поблагодарил, стал прощаться...
И вот с тех пор так и повелось. Только он в дом, муж в дверь, а я сразу:
— Деточки, деточки! Пора показывать “Малышей”!
Выгнать же его не могла. Опять этот тихий льстивый голос:
— А если его Бог к вам зачем-то послал? А ты его гнать?
А Гофман мне в другое ухо:
— Да он точно стукач! У него на морде написано. Гони его. Или придумай что-нибудь. Скажи — я работаю, мы сегодня не принимаем…
А тихий голос опять мне говорит:
— Святые вон и прокаженных у себя принимали да выхаживали. Один так даже поселил у себя человека без рук без ног, обрубка этакого, гнойные раны ему обмывал, согревал своим дыханием, таскал на спине. А этот его подопечный возомнил, что все это так и положено, причитается ему законным образом, так и быть должно, и стал на этого святого подвижника покрикивать, поносить его стал, бесчестить. “Все, — решил наконец святой подвижник, — не могу больше. Занесу его куда-нибудь в дикую пустыню да и выброшу там — пусть сам выкарабкивается”. Пошел к преподобному Антонию Великому просить на это благословение, а преподобный Антоний ему говорит: “Э, нет уж — взялся, теперь неси этот крест до конца”. Так и остался этот злыдень с подвижником до самой его смерти…
Подобная перспектива, конечно, очень меня угнетала… И еще я думала — интересно, что он там пишет о нас в своих отчетах? Например, “просмотрел полную программу “Спокойной ночи”… Потому что — только он заикнется о каком-нибудь там “Булатике”, “Дезике” или “Юзике” — я сразу голосом тети Вали:
— Дорогие дети! А теперь мы вам расскажем про одного мальчика, который никогда не умывался! Или про одну девочку, которая ела только торты и пирожные…
И хотела ведь выгнать его, и не могла… Получалось каким-то образом, что сама кругом виновата, почти по апостолу Павлу: “не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех”.
Решила, как тот святой подвижник, обратиться к преподобному Антонию. Ну, Антонию не Антонию, но к Трифону мученику пошла. Его икона с кусочком мощей как раз есть у нас в церкви на Рижской. Поставила ему свечу, заказала молебен с акафистом, встала перед иконой:
— Дорогой Трифон мученик! Избавь нас, пожалуйста, от нашествия нашего гостя. Может, он и не кагэбэшник, а все равно какой-то дух после него остается — козлом припахивает, смущает душу. Придумай, пожалуйста, что-нибудь!
Так дерзновенно обратилась к Трифону мученику еще и потому, что он — особенный святой. Молодой. Отзывчивый. Какой-то легкий на подъем! Он и сам заповедовал молиться ему о разрешении всех жизненных недоумений. Даже если вещь какая-то нужная потеряется, можно тут же к нему обратиться: “Трифон мученик, помоги найти”, и он тут же либо в голову тебе вложит идею о том, где эта потерянная вещица может быть, либо просто наведет тебя, так что — споткнешься, наткнешься, налетишь на нее: “Ай да Трифон мученик!”.
Так я на этот раз ему помолилась, он и помог в весьма скором времени и весьма причудливым образом.
Мне надо было отлучиться из Москвы на несколько дней: я переводила стихи грузинских поэтов для издательства “Мерани”, и давно настала пора получить там деньги за вышедшую книгу, а по телефону это никак не удавалось уладить. Величественная бухгалтерша каждый раз мне говорила, что гонорар уже перечислен на мой счет в Москве, но проходили недели, и ничего на этом счету на оказывалось, кроме изначально положенной на него трешки. А деньги были ужасно нужны — долги, ботинки рваные, дети растут… Кроме того — было бы совсем не лишним запастись новыми переводами. Вот я и взяла командировку в Союзе писателей и отправилась на добычу.
Оказалось, главный редактор “Мерани” поменялся — его кресло занимал теперь весьма симпатичный и импозантный муж, назовем его Зураб. Я ему все объяснила про ботинки, долги и детей и про то, как мне неприятно чувствовать себя перед ним какой-то там побирушкой, которая все что-то клянчит, клянчит… Он сочувственно кивал головой, прицокивал языком, наконец, вместе со мной спустился в бухгалтерию, и я тут же получила сполна свои денежки. На радостях пригласила Зураба к нам в гости в Москву, а он как раз и собирался туда на следующий день.
— Как приеду, сразу к вам на ужин!
Вернулась я из Тбилиси, нагруженная всякими невероятными вкусностями. Привезла три литра отменной деревенской чачи, несколько бутылок превосходного грузинского вина, сыра, зелени, ткемали, аджики, фруктов… Сварили солянку, нажарили мяса, разложили закуски, расставили бутылки, муж мой отлил из банки в изящный графинчик чачи… Красота!
Пришел Зураб — в великолепном костюме, белая сорочка, принес бутылку коньяка, зашел по-соседски Юрий Давыдович Левитанский, изнуренный трагедиями жизни, заехал талантливый фотограф Георгий — тоже, кстати, родом из Тбилиси. Притащил с собой дорогущую фотоаппаратуру, даже собственные софиты — собирался сделать мой фотопортрет для новой книги.
— Нет, деточки, нет, сегодня концерта не будет, нет, никаких “Малышей”, сегодня будем весь вечер ужинать, там еще торт, мороженое, конфеты…
Поели солянку, выпили, поели еще, опять выпили — разумеется, велеречивые вдохновенные тосты, праздник жизни, пир:
— Не надо формальностей! — сказал Зураб. — Зовите меня просто Зура.
— А меня Гоша, — подхватил Георгий.
Начались брудершафты. И понеслось, и пошло… Гоша врубил софиты, щелкал меня то так, то этак, то в интерьере, то между детьми, то с друзьями, то за пишущей машинкой, то у окна…
— Получится гениально! — уверял он.
Зазвонили в дверь. Веселая, разгоряченная, я распахнула ее — бац, а там куратор, безо всякого даже предварительного звонка:
— Олесенька, у меня горе — книгу зарубили в издательстве. Я знаю, вы — друзья, пришел за утешеньем.
Вытащил из карманов пальто две бутылки “Гамзы”, отодвинул меня локтем, прошел в комнату, а там — дым коромыслом.
— Юрий Давыдович, — аж согнулся от почтения, — мне-то какая честь сидеть рядом с вами!
От Зураба и просто обалдел — шутка ли, сам главный редактор издательства “Мерани” с ним за одним столом! Не каждый день такой богатый улов. Разволновался. Наливал и того, и другого, и третьего, опрокидывал со словами:
— Я вообще-то не пью, у меня печень, почки, поджелудочная, селезенка, но такие люди, такие люди…
Приговаривал: пей до дна, пей до дна, пей до дна!
Тут же и улаживал свои дела: у Левитанского уже выпросил “врезку” для журнала, Зурабу засунул рукопись своих стихов в портфель:
— Между прочим, я перевожу грузинских поэтов. С Отариком Чиладзе мы “вась-вась”!
Попросил и Гошу:
— Щелкни меня с ними, друг!
Прижался одной щекой к Зурабу, другой — к Левитанскому, улыбнулся блаженно, замер.
Что-то мне было не по себе… Еще бы, а если откинуть всю лирику и мистику, вдруг он — доносчик! Пришли приличные люди в приличный дом, а им тут — пожалуйста, сексот собственной персоной… И не предупредишь их. А если предупредишь, то что? Люди все горячие, ведь, пожалуй, еще и морду ему здесь набьют и спустят с лестницы… В общем, я решила сделать так, чтобы все поменьше говорили. Поэтому я встала посреди комнаты и возгласила:
— А теперь — фокус-покус!
Когда-то мои друзья-физики научили меня одному загадочному трюку. Нужно выбрать из компании человека, да потучнее, поувесистее, усадить его на стул, четырем человекам встать по углам стула и попробовать поднять его вместе с толстяком одними мизинцами левых рук. Разумеется, это абсолютно невозможно. Все в этом убеждаются бесповоротно. И тогда эти четверо начинают по очереди, по часовой стрелке заносить над головою сидящего правые руки таким образом, чтобы ладони оказались параллельно полу, после этого над этими правыми руками тем же манером заносятся и левые. Далее надо немного — десять секунд — подержать эту “надстройку”, а потом в обратном порядке ее разобрать. Подсунуть левые мизинцы под сиденье и — толстячок летит к потолку, удержать его невозможно, и, достигнув высшей критической точки, он дает обратный ход и мчится вниз, чтобы рухнуть всей тяжестью.
На сей раз как самого упитанного первым выбрали нашего соглядатая: покрутили над ним руками, полетел он, как шарик, как воздушный змей — не удержать! — и шлепнулся на ковер, аж подпрыгнул на одном месте. Ничего, обошлось. У нас и не такие и летали, и шлепались. Да кто только не летал! Сам министр культуры Польши — человек вполне даже в преизрядном теле, а ведь упорхнул поначалу, люстру задел, а потом замахал руками-ногами и — камнем вниз. А почему-то небольно. Так у нас и Зураб слетал, и Левитанский… Поохали, поахали, посмеялись. Мои друзья-физики уверяли меня, что это невозможно объяснить никакими законами их науки. Какой-то метафизический трюк. Мистика.
Вот и у нас после этого началась какая-то сплошная мистика с метафизикой. Сюрреализм. Воздух стал густым, насыщенным. Голоса зазвучали гулко. Слова стали внушительнее, тяжелей…
Сначала пропал наш куратор. Вышел, ни слова не говоря, и исчез. Мы думали, он ушел.
— По-английски, — объяснил Зураб.
Потом Гоша решил меня сфотографировать в каком-то таком замысловатом ракурсе, поиск которого загнал его на табуретку, после чего он опустил голову с фотоаппаратом почти до уровня коленок и прицелился — постройка оказалась столь хрупкой, что достаточно было легкого нажатия пальца на кнопку, чтобы все это сооружение рухнуло, фотоаппарат разбился вдребезги, Гошины очки плюхнулись в солянку, золотой жир брызнул на шикарный костюм Зураба, а сам Гоша, зацепив худосочным телом софит, повалился на пол и сразу заснул. Задремал и Юрий Давыдович поперек тахты, откинувшись навзничь.
Зураб невозмутимо стер салфеткой жир, увидел у меня на книжной полке грузинский серебряный рог, схватил, наполнил, протянул моему мужу:
— Выпей. Будешь мне, как брат.
Наполнил вновь и осушил его сам:
— Пью за великую русскую поэзию. Послушай, как звучит: “Я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!”. Что это, а? Чудо! С ума сойти!
Прибежали дети:
— Мама, мама, там ваш гость заперся в уборной и не выходит. Уже давно-о-о! Может, он там умер? Мы стучали — не отзывается.
Я отвела детей к соседской девочке. Она хорошая, деток моих любит. Пусть поиграют. Дверь в уборную была по-прежнему заперта. Я вернулась к гостям.
— Нет, ты вслушайся: “с напудренною косой”! Это повеситься можно! Ты понимаешь —“императрице”! Я сейчас умру! Великие стихи! — стонал Зураб.
От этих стонов проснулся Левитанский. С интересом прислушался к происходящему и неожиданно тихонько запел: “Я люблю тебя, жизнь...”.
Наконец из прихожей послышались какие-то звуки, я выглянула из комнаты, и моему взору предстала странная картина: наш опекун, вооружившись шваброй и ведром, старательно драил задрипанный туалет. Я скрылась с глаз долой.
— А, пусть делает, что пожелает, — философски заключил Зураб. — Пусть сегодня каждый делает, что Бог на душу положит…
Левитанский допел первый куплет и начал его по новой. Пробудился Гоша. Заинтересовался песней. Юрий Давыдович пригласил его жестом:
— Вступай, подхватывай.
Гоша весь подался вперед, пристроился, прикипел к песне…
Тем временем звуки в прихожей умолкли, и я пошла на разведку. Туалет блистал чистотой, гальюн — сиял. Все было продезинфицировано и стерильно. Путь наконец был открыт. Я поискала по дому нашего сексота, но его и след простыл.
Меж тем, продолжая шумно декламировать, на освободившееся место направился Зураб. И Левитанский, будто по некоему внушению, выкинул руку вперед и прочитал с чувством:
— “Как ты стонала в своей светлице, я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!”
Гоша слушал его, обхватив руками голову, и, покачиваясь в такт, восклицал:
— Гениально! Гениально!
Зураб все не возвращался…
Пришла соседская девочка, привела детей:
— Тетя Олеся, они глазки трут, они спать хотят. Двенадцатый час. А мне завтра в школу…
Я отправила детей умываться перед сном, отметила, что туалет пуст, — очевидно, Зураб тоже предпочел уйти по-английски — и принялась готовить чай. Носила чашки, торт. Вечер подходил к концу…
Вдруг в детской что-то упало, грохнуло, разбилось, раздался гомерический хохот, шум возни, трамтарарам. Распахнула туда дверь, а там… На детской кроватке, свернувшись калачиком, лежал Зураб. Он крепко и безмятежно спал. А на нем, а на нем, “как на лошади верхом”, сидели мои милые деточки и, весело хохоча, скакали куда-то вдаль, пришпоривая его и дергая за галстук, как за поводья. Кроме того, они то и дело зажимали ему нос и говорили:
— Дядя Зура, не дыши!
— Мама, мама, — закричали они, увидев меня. — Тут дядя Зура — такой смешной! Мы — играем!
Я согнала их с грузинского гостя, позвала мужа, и мы попытались разбудить Зураба. Никакого эффекта. Позвали Гошу, принялись тормошить, поднимать, подкапываться… Он спал и видел сны. Тогда, вспомнив сказку про репку, привели Левитанского. Поднатужились… Он даже и бровью не повел.
— Как же это мы на мизинцах его только что поднимали? — удивился Гоша.
— Казус физики, — многозначительно ответил мой муж.
В конце концов, уложили детей на одной кровати, валетом.
— Деточки, дядя Зура спит. Он очень устал. Пускай уж отдохнет. А вы его не будите.
Но наутро его уже не оказалось. Представляю, как он проснулся в темноте на детской кроватке, ужаснулся, спохватился, кинулся бежать без оглядки!
Больше всего нас поразило то, что мы ухитрились выпить впятером все, что было припасено в доме: три литра крепчайшей чачи, десяток бутылок вина, бутылку коньяка. Действительно, метафизика какая-то, мистика…
Вскоре в издательстве “Мерани” сменился главный редактор. Зураба же я встретила через несколько лет на крутой лестнице тбилисского комитета по переводам. Мы столкнулись с ним лицом к лицу, и я воскликнула:
— Зураб, как я рада вас видеть!
Он улыбнулся, потом вгляделся, узнал! Узнал! Лицо его вдруг исказила гримаса страдания, и он, буркнув что-то себе под нос, стремительно метнулся вниз — прочь, тени позора! Прочь, призраки бесчестья! Прочь, темные сновиденья прошлого!
А вот наш куратор больше к нам никогда не приходил. Лишь однажды я встретила его на темной улице. Он шел, пошатываясь, прижав к животу какую-то книгу, пальто нараспашку, шапка набекрень, взор безумный, — форменный бомж. Он меня не заметил, и я не стала его окликать. Я лишь вспомнила, как мученик Трифон тогда его от нас отвел, и все. Кстати, версия о том, что он был подосланным, никогда не подтверждалась, — может быть, Гофман и ошибся. Может, действительно, был он всего-навсего одинокий человек, хотел литературной дружбы, любви, чтобы хоть где-то его ждали, радовались, летел на свет, обжегся, опалил крылья… Хотя — кто знает? Может, всыпали ему там, где распределяют участки, по первое число, — как же так, опозорился на службе, пьянь такая, можно сказать, провалился, донос не смог толком написать… И перевели на другой участок, а к нам направили кого другого…
Но и наша жизнь с тех пор очень переменилась. Никогда больше не было у нас такой, смею сказать, пьянки, такого безумного веселья. И Юрий Давыдович переехал на другой конец Москвы и больше никогда так запросто, без церемоний, не заглядывал к нам… И что удивительно — даже и стул с толстяком нам больше никогда не удалось поднять. Да. Хотя мы и пытались.
Как-то раз нас пригласил в гости наш приятель, у которого должна была состояться чрезвычайно важная встреча с каким-то очень нужным и важным чиновником из Госплана — что-то там от него зависело. И чтобы встреча эта вышла веселой и непринужденной, он и позвал нас. А у нас тогда гостил наш друг — иеромонах из Лавры, и мы его взяли с собой. Приехали. Стол ломится от угощений, а в воздухе чувствуется напряг. Чтобы развеять обстановку, я и говорю:
— А мы вам сейчас продемонстрируем один физический нонсенс.
Госплан этот, мягко говоря, увесистый был, такой большой, квадратный. Это, собственно, меня и навело на мысль. Посадили мы его, попробовали мизинцами поднять — никак. Неудивительно. Встали с четырех сторон, правые руки по очереди занесли, подержали, потом левые — как положено, по часовой стрелке. Так же и убрали их осторожненько. Подсунули мизинцы. Раз, два, три! Дружно рванули вверх, — стул не пошевелился. Стоял, как приросший к полу. Потрескивал под толстяком.
— Перепутали, наверное, что-нибудь, — залепетала я в ответ на недоуменный взгляд Госплана. — Попробуем еще разок.
Опять занесли руки, опять подержали, аккуратно отвели их в стороны, степенно, без суеты, чуть дыша. Подсунули мизинцы, — ничего!
— Забыли, наверное, давно не делали. А так весело бывало! Так все хохотали! Взмывали в небеса! Победа над законом тяготенья. Физики никак не могут объяснить, — оправдывалась я, поймав на себе негодующий взгляд хозяина дома. Госплан лишь презрительно усмехнулся и пересел в кресло. — Наверное, сначала левые нужно заносить, а потом уж правые, а мы все наоборот. Может, держали мало…
— А может, кто-то здесь молился, — услышала я тихий голос нашего друга-иеромонаха. Он выразительно посмотрел на меня и опустил глаза.
Что же еще изменилось с тех пор? Я научилась наконец говорить “нет”. Нет, не могу, я занята. И закрывала дверь. Не все же Трифона мученика утруждать выстраиванием таких прихотливых сюжетов.
А Гоша, как тогда расколошматил свой фотоаппарат, вовсе перестал заниматься фотографией. Открыл крутейшую компьютерную фирму, ездит на “Саабе”. Недавно он ко мне заезжал, посидел, выпил чаю.
— А это ведь не Левитанского стихи, — сказал он вдруг мрачно. — Это Гумилев.
— Ты о чем? — удивилась я.
— Да вот это: “Я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой”. — Тяжело вздохнул. — Представляешь, она там стонет, Машенька, а он… Трагические стихи!
Помолчал, махнул рукой:
— Пудришь эту косу себе всю жизнь, пудришь, пудришь… Зачем?
Я не стала ему отвечать.
Всякое дыхание…
Марья Антоновна когда-то продавала свечки в Троице-Голенищевской церкви, при которой помещался небольшой птичник: куры свободно разгуливали по церковному двору, поклевывая зернышки, но верховодил, безусловно, петух. С бойцовской удалью он набрасывался на церковный причт и прихожан и клевал их порой до крови, так что приходилось его запирать. Но он все равно ухитрялся вырываться на свободу и лютовал. Тогда вызывали Марью Антоновну, она протягивала к нему свои худые ручки, и он шел к ней и успокаивался у ее девичьей груди. Она носила ему зернышки, разговаривала, рассказывала ему истории… Но однажды он перебрался через церковную ограду и попал на территорию гольф-клуба, где, должно быть, клюнул какого-то крутого игрока, а тот его и забил клюшкой. Он приполз окровавленный, со свернутой набок шеей и больше уже не клевал зернышки Марьи Антоновны, не пил водичку и только безучастно посматривал на нее сухим, уже каким-то нездешним оком. Вот местные “клирошане” и решили, что, коль скоро он “не жилец” и покуда он “не подох”, надо его отправить в суп. И Марья Антоновна очень плакала, и убивалась, и, конечно, суп этот ужасный не ела, и вообще ничего не ела в тот день, и даже не заходила в трапезную, а предавалась отчаянью. За это настоятель даже пригрозил ей епитимьей — “за неуместную и несоразмерную случаю скорбь”.
А как раз в это же время моя собака загрызла на переделкинской улице любимую курицу какого-то отставника. С собакой гуляли моя двенадцатилетняя дочь Анастасия и две ее подружки, дочки известного протоиерея Валентина Асмуса. Они шли и болтали, а собака бежала рядом, пока не выпрыгнула перед ней и не заметалась туда-сюда эта кудахчущая курочка. И эта весьма безобидная собака ее и сцапала. Вот тогда и выскочил с горестным воплем из-за забора старый отставник, собака в ужасе понеслась прочь, бросив девочек на произвол судьбы, а разъяренный дядька схватил младшую девицу Асмус в охапку и утащил к себе: “Я ее беру в заложницы!”. Моя дочь побежала за ними: “И меня тогда возьмите в заложницы, и меня!”. А вторая девица Асмус принялась вопить на всю Ивановскую, пока на ее крик не прибежал какой-то дюжий парень: “Ты чего разоралась?”. Размазывая по лицу слезы, она ему объяснила, что ее сестру и подружку похитил “злобный старикан” и запер в своем доме. “Кто знает, что он там с ними сделает”, — причитала она. Парень принялся дубасить в ворота, но никто не выходил на его угрожающий стук…
Я же сидела в это время в Москве и срочно собирала книгу для питерского издательства. На следующий день я должна была передать эту рукопись с проводником. Мой издатель обещал подойти к поезду и забрать мои стихи… И вот мне звонит моя рыдающая дочь:
— Мама, ты только не волнуйся, меня с Ольгой взяли в заложники и не выпускают, пока ты не заплатишь деньги за курицу.
Потом взял трубку отставник. Он ругался весьма грубо. Я пообещала, что вызову милицию, если он немедленно не отпустит девочек. Он, в свою очередь, пообещал выследить, где живет моя собака, и пожечь дачу.
В конце концов, договорились, что я заплачу ему деньги за курицу, а он немедленно отпустит девочек.
— Сколько вы хотите?
— Это была моя любимая курица, — сказал он. — Особенная. Редкостная. Таких днем с огнем не сыщешь. Короче, — он кашлянул, подбадривая себя, и назвал какую-то головокружительную сумму. Думаю, на эти деньги можно было завести целый птичник.
Я пыталась с ним торговаться: “Что она, золотые яйца вам несла?” — он не уступал. Повторял: “Любимая курица, такой теперь не достать”.
В конце концов, договорились, что он отпускает девочек, а я принесу эти деньги на следующий день его жене, которая, как оказалось, работала возле моего дома начальницей Ботанического сада, где я любила гулять с моими детьми, когда они были совсем маленькими…
Назавтра, прямо перед походом на Ленинградский вокзал, с рукописью под мышкой и изрядными деньгами в кошельке я направилась в Ботанический сад. Назвала имя и фамилию жены отставника, мне показали на дверь в начальнический кабинет: “Только у нее обед!”.
Но я не стала ждать — распахнула дверь, увидела за столом тетеньку средних лет. Перед ней была тарелка — она ела… курицу — сидела и обсасывала ножку… Не знаю, может, курица была не та, не любимая, а другая, безликая, безымянная, “городская”, та, которая Буша… Я поздоровалась, назвалась, пожелала даже “приятного аппетита”, брякнула на стол рукопись, которая была в папке с надписью “Московские новости”, — там тогда работал мой муж — и принялась отсчитывать деньги. Ругала себя: вон как быстро сдалась, спасовала, надо было поехать на птичий рынок и купить им добротную симпатичную живую курицу, а то — какое разоренье!.. Тетенька, растопырив пальцы в курином жиру, приоткрыла мизинцем ящик стола, показала — туда кладите, туда, здесь вся сумма?
Я сказала:
— Вся. Как договаривались.
И вдруг, совершенно неожиданно для себя, добавила:
— Сумма-то вся, но мне бы расписку…
Видимо, так я себя жучила “за легкомыслие и непрактичность”, что мое подсознание тут же и устроило мне эту “компенсацию”: расписку, видите ли… Документик.
— Какую еще расписку? — удивилась начальница.
— Как — какую? О получении денег. Я, такая-то, такая-то, получила деньги — далее сумма прописью — от такой-то, такой-то — за курицу, которую задушила собака, в результате чего моим мужем таким-то таким-то были взяты в заложницы несовершеннолетняя хозяйка собаки такая-то такая-то и ее подружка такая-то такая-то — дочь известного московского протоиерея…
— Такую расписку я вам не напишу, — вскричала она.
— Почему же? Разве тут что-то не так? — удивилась я. И тут взгляд мой упал на мою папку, на самоуверенные буквы, кричащие: “Московские новости! Московские новости!”. — Вы запросили такие огромные деньги, что это наносит моей семье большой ущерб — вот мне и надо будет их отработать, — вновь внезапно для себя самой проговорила я, даже слушала себя с большим интересом: а что же дальше? — А как я могу это сделать? Только написать большую статью с этаким авантюрным сюжетом про юных заложниц, за которых требуют выкуп пожилые отставники, любители куриц, поджигатели дач… Для пущей достоверности — приложу вашу расписку. Получу гонорар, и дебет сойдется с кредитом…
Она побледнела:
— Возьмите свои деньги и убирайтесь! Мне ничего не надо!
— Хорошо, — сказала я и сама затрепетала от своей изворотливости. — Тогда напишите мне расписку, что вы отказываетесь от денег, и я предъявлю ее вашему мужу, а то он опять возьмет моих девиц в плен или, чего доброго, подожжет дачу… Напишите: я, такая-то, такая-то, отказываюсь от денег в сумме такой-то, такой-то за мою курицу…
— Уходите отсюда, — взвизгнула она, косясь на мою папку с таким ужасом, словно на ней свернулась змея. — Не надо мне никаких денег, но и расписок вам никаких не дам…
Однако мне надо было торопиться — до Ленинградского поезда оставалось около получаса. Я взяла свою папку и с неторопливым достоинством покинула ее кабинет, чтобы, оказавшись на улице, дунуть во всю прыть — и так до самого вокзала.
А Марья Антоновна в конце концов смирилась и завела себе кота, о котором очень беспокоилась, потому что ему там, дома, без нее было “очень тоскливо” и он “обижался”. Сама же Марья Антоновна никогда замужем не была, потому что имела в жизни одну-единственную любовь — несчастливую. Любила она с юности прекрасного человека, кажется, даже поэта, а он женился на другой, вот и все. Так Марья Антоновна и осталась в девицах, несмотря на то, что была очень хорошенькой, аккуратной такой “дворяночкой”, хотя и принадлежала к священническому роду. Дед ее был когда-то настоятелем этой самой Троице-Голенищевской церкви, был убит большевиками и причтен к сонму мучеников. И вот Марья Антоновна, когда церковь вновь открыли, сидела там “на свечках” и молилась за всякую тварь живую Божию, паче же за птиц и зверей. Но после петуха она эту церковь оставила и перешла в другой храм.
Как-то я попросила ее: “Марья Антоновна, помолитесь, пожалуйста, за меня”, но она ответила: “За тебя всякий помолится, а вот кто помолится за бессловесных животных? Ты уж не обижайся, что я им отдаю все мои молитвы! Ведь они своим дыханием Господа хвалят! А Церковь каждый день возвещает: “Всякое дыхание да хвалит Господа!”.
Однажды она пришла в храм в страшном волнении и все время бегала кому-то звонить. “Что случилось, Марья Антоновна, на вас лица нет!” Она горестно махнула рукой: “Ты представляешь, дорогая Олеся, ОНА забеременела, хотя это был особый элитный экземпляр, и вот тебе, пожалуйста, — неудачные роды! Никак не может разрешиться от бремени!”. — “Какой ужас, но кто это?” — “Да кошечка нашей прихожанки! Я вот собираюсь поехать сменить ее — а то она дежурит возле роженицы всю ночь, умаялась!” И она после рабочего дня отправилась “принимать роды” на другой конец Москвы…
На ее День Ангела храм подарил ей плетеный домик для кота с голубой перинкой внутри и целый ящик “Китекат”, потому что все знали, что ее котик особенно уважает это питание.
И старый отставник тоже смирился. Во всяком случае, если даже и выследил он, где живет моя собака, дачу все же не поджег. Надеюсь, что и ему Господь послал какое-то утешение. Во всяком случае, проходя недавно мимо ограды Ботанического сада, я с изумлением увидела огромные особняки, которые выросли на его территории. Кто-то из моих соседей по дому сообщил мне, что это — американские офисы, под которые сдали часть этой прекрасной земли. Может быть, и отставнику с женой от этого что-нибудь перепало. А может, и нет. Может, живут они, до сих пор горюя по своей курочке, по рябе, по красавице, по своей ненаглядной… Жаль, что они не знакомы с Марьей Антоновной, — она бы погоревала о ней вместе с ними да и помолилась бы об этом Божием создании, дивной твари, пернатой душе…
Но смирилась и моя собака. Такой стала мирной, всеприемлющей, любвеобильной. Однажды я вернулась домой и обнаружила там незнакомую тетку. Она сидела за столом и пила мартини, закусывая тортом. Рядом дымился потухающий камин, а у ее ног лежала, улыбаясь, моя собака.
— Как вы сюда попали? — я спросила ее в изумленье.
— Нет, это как вы сюда попали? — огорошила меня она. — Я лично здесь в гостях у критиков Аннинского и Золотусского.
— А, — с облегчением вздохнула я, — так вы ошиблись дачей. Они живут не здесь.
— Зато вы не ошиблись, когда приходили ко мне с критиком Аннинским и Золотусским ставить в моей квартире подслушивающие устройства! — воскликнула она, держа в руке нож, которым резала торт.
Я, честно говоря, испугалась. На улице март, в округе никого нет, а тут эта сумасшедшая с ножом в руке.
Я позвонила моему ближайшему соседу Лене и попросила его зайти ко мне. Он тут же и появился.
— Что, пытать меня будете? Только учтите — я не Старовойтова — у нее нос длиннее! И не Елена Боннэр! — испугалась она.
— С носом разберемся, а вот пытать обязательно будем! — твердо пообещал Леня. Мы ушли с ним на кухню, а она тихонько выскользнула из дома. За ней выскочила и собака. Я наблюдала в окно, как удаляется эта безумная гостья, а моя собака бежит подле нее, виляя хвостом.
— Бедная, — вздохнул Леня, — свихнулась на диссидентстве. Но ты сама виновата — посмотри, какая у тебя хлипкая дверь, какой примитивный замок!
— А собака? — возразила было я.
Собака остановилась у калитки и смотрела куда-то вдаль, в сторону огромного поля и огромного неба, выражая полную благосклонность к происходящему. Наверное, она в этот момент своим дыханьем хвалила Господа.
|