Бахыт Кенжеев. Юрий Кублановский. Дольше календаря. Бахыт Кенжеев
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Бахыт Кенжеев

Юрий Кублановский. Дольше календаря

Оберег против века

Юрий Кублановский. Дольше календаря. — М., “Русский путь”, 2001.

Времена меняются. Меняемся ли мы вместе с ними? Иные коснеют в собственной академичности, иные продолжают напряженно бороться с миром, понимая, что эта борьба — как у Тютчева — вполне безнадежна.

Кублановский начинал давным-давно, в семидесятых. О блаженные времена затянувшейся игры в красных и белых! О чувство жертвенности! Либералы и консерваторы, социалисты и монархисты, сионисты и славянофилы дружно глушили скверную водку на московских кухнях, на все лады понося ненавистную власть. Как удивлялись мы тогда, что в эмигрантской печати так много ссорятся. Потом кое-кто из нас сам оказался за границей. Выяснилось, что это вовсе не Россия, где все говорят по-иностранному и разумно устроили свою жизнь, а совершенно иной мир. Какой это был шок для Кублановского (да и для всех остальных)! “А что, — хорохорился он в своей церковной сторожке, наливая в граненый стакан сто граммов, обозревая ястребиным взором соленые огурцы и черный хлеб, разложенные на потертой клеенке. — Ну, работаю я здесь церковным сторожем. Так же точно буду работать и в Париже. Мне много не надо”. Присутствовавший швейцарский славист, ревниво приглядывая за выложенной на стол пачкой “Данхилла”, ласково кивал, понимая, что эту молодежь не переубедишь.

Ужасное разочарование! Заграничных стихов у Кублановского, за малыми исключениями, так и не получилось. Ему вполне удалось освоить Европу на уровне сопоставления с отечеством: сама по себе она у него (за малыми исключениями) явно уступает его же России — и доотъездной, и после возвращения.

Не будем ставить это в вину российскому поэту. Не один он такой, и прославленная наша всемирная отзывчивость, с бодуна придуманная г-ном Достоевским, вещь достаточно мифическая. Наш взгляд на “заграницу” всегда отравлен памятью о бесталанном отечестве. (Ходасевич с его чеканно-беспощадными стихами о Берлине, Париже и Сорренто — то исключение, которое только подтверждает правило. Не он ли писал: “Я вижу скалы и агавы, а между них и мимо них — домишко старый и плюгавый, обитель прачек и портных...”.) Даже прославленный американский писатель Набоков на склоне лет продолжал упрямо рифмовать по-русски, не пуская в свое святая святых — стихи — никаких иностранцев... При всем патриотизме Алексея Цветкова по отношению к новой родине я что-то не заметил в его стихах пейзажей Вашингтона или Бостона. Не сомневаюсь, что туристу Кублановскому, объездившему всю Европу, она была крайне интересна. А вот поэта Кублановского эта часть света волновала только в связи с Россией.

Нет, были и удачи. Чаще всего — на почве обаятельной политической безответственности, столь свойственной этому поэту. Казалось бы, вычислили: монархист, славянофил, реакционер. Посвящает, например, стихи памяти казненного Людовика:

Ничего — за последним уступом
я еще постою за тебя...

Солидаризируется с ультрареакционером Достоевским:

Лишь в ночи, в чьи расщелины узкие
над снегами запаяна сталь,
теплой водкою мальчики русские
поминают мадам де Ламбаль.

Но вот начало того же стихотворения:

Заменяли Всевышнего ересью,
доказуемой с пеной у рта,
Робеспьера с подвязанной 
                          челюстью
на телеге везли, что шута...

Выходит, Кублановский сочувствует не только мадам де Ламбаль, но и Робеспьеру, что явно не укладывается в рамки вычисленной нами философии. Вряд ли поздний XVIII век в России был золотым веком, однако же, описывая в своих давних, уже ставших хрестоматийными стихах амурные приключения Екатерины Великой с Потемкиным, Зубовым и Орловым, поэт афористически (и весьма убедительно) заключает:

Уж лучше это свинство,
да водка, да балык,
чем кровь и якобинство
парижских прощелыг!

Время прошло. Изменилось слишком многое. Ужас и нечеловеческая грусть появились в стихах Кублановского.

По праву века стариковского
и холостого разговора
на дебошира из Островского
я сделаюсь похожим скоро,
беря не мастерством, а голосом…

пишет он в своей новой книге.

Мастерство? Кому не известен накатанный Кублановский с мерной интонацией академических пятистопных ямбов, с “самым богатым словарем со времен Пастернака” (выражение Бродского), с вальяжными нарушениями синтаксиса, с идеологически выдержанной жизненной позицией. Его стихи вполне пересказуемы и, вероятно, понравились бы Льву Толстому. Он испытывает грамотные и серьезные чувства, в эмиграции пишет о “распутной Европе”, а вернувшись на родину, “отдал все свое внимание бедствиям нынешнего времени”, за что получил вескую похвалу от Солженицына. Подборка этого Кублановского в “Новом мире” называется “За поруганной поймой Мологи”, он может сердиться на “неродной европейский грабеж”, а также по поводу того, что “сдали Косово холуи”. (Прости, Господи!)

А что же такое, в таком случае, “голос”? Есть Кублановский иной. Стихи, им написанные, должно быть, порою вызывают недоумение у самого автора. Иной раз этот голос срывается на крик, иной раз — на сдавленный смешок, иной раз — на гнев, в интеллигентном обществе даже и неприличный, и, несомненно, политически некорректный в любой обстановке. Иной раз — на такое рыдание, что впору распевать эти стихи в виде романса. Бездумная поэтическая отвага — главное свойство таких стихов. Право, первый Кублановский постеснялся бы написать, например, такое:

В дни баснословных семестров, 
                                сессий,
перемежающихся гульбой,
когда в диковину было вместе
мне просыпаться ещё с тобой,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
нас развело по своим окопам.
Грозя грядущему кулаком,
я стал не то чтобы мизантропом,
но маргиналом и бирюком…

Эти два Кублановских сосуществовали всегда. Я с прохладным уважением отношусь к первому и с восторгом — ко второму. Но вспомним — потребовался монархист и реакционер Алексей Толстой, чтобы написать “историю государства Российского от Гостомысла до Тимашева”. Потребовался Владимир Соловьев, чтобы написать никем не превзойденную уморительную пародию на ранних символистов. Так и двух Кублановских, возможно, не стоит отрывать друг от друга. Недаром отмечал тот же Бродский, что поэт умеет “говорить о государственной истории как лирик, и о личном смятении тоном гражданина”.

В новой книге Кублановского с выразительным названием “Дольше календаря” голос явно преобладает. Это замечательная, зрелая и сильная книга. Один из циклов в ней называется “Осень патриарха”. Где Маркес — там магия; так и этот сборник написан как бы — вопреки всему. (Я даже хотел было так и назвать эту заметку, но вовремя одумался. Во-первых, никакой Кублановский не патриарх, молод еще, а во-вторых, и осень в новой книге — поэтическая, а не безнадежная.)

Проснись, читатель! Тебе есть чему порадоваться в этих книгах. И гибкому, чуть остраненному языку, и вольной интонации, и смущению перед Господом Богом, и радости бытия. И — шепотком добавлю — любви к родине, встающей из этих строк с пугающей осязаемостью.

Не просыпается. Порывшись в Интернете, я с огорчением обнаружил почти полное отсутствие стихов Кублановского. Молодежь относится к нему недоуменно. Не прижился поэт в России периода строительства капитализма. Кричать выпью он не умеет. Перформансам не обучен. Со старомодной внешностью, со старомодными (на первый взгляд) стихами — нет бы сережку в ушко, нет бы метаметафору или что-нибудь про задницу. В жизни весел, в стихах тонок и мешковат одновременно. Открыто держится взглядов не столь ретроградных, чтобы прийтись ко двору какому-нибудь Проханову, но достаточно реакционных, чтобы либеральная интеллигенция воротила от них нос. А заодно и от творчества поэта.

Право, стоило ли мотаться добрых десять лет по заграницам, а потом возвращаться?

Нет, за границей Кублановский совсем не прижился. Его “европейские впечатления” (выражение Солженицына) с головой выдают человека, которому было там, что уж греха таить, обидно и скучно. Драма в том, что, вернувшись в Россию, Кублановский застал ее стремительное превращение… увы, в ту же самую заграницу, только позахудалее. Отсюда растерянность и некоторая заторможенность его первых книг, написанных по возвращении.

Дух новой книги — другой. Это спокойное (но не равнодушное) достоинство. Это, если угодно, прорыв в новую систему ценностей. Едва ли не лучшее стихотворение книги, от которого у меня перехватило дыхание:

Я давно гощу не вдали, а дома,
словно жду у блесткой воды парома.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но давно изъятый из обращения,
тем не менее, я ищу общения.

Перекатная пусть подскажет голь 
                                мне,
чем кормить лебедей в Стокгольме.

А уж мы поделимся без утаек,
чем в Венеции — сизарей и чаек,

что теперь к отечеству — тест 
                             на вшивость —
побеждает: ревность 
                  или брезгливость.

Ночью звёзды в фокусе, то бишь 
                             в силе,
пусть расскажут про бытие 
                       в могиле,

а когда не в фокусе, как помажут
по губам сиянием — 
                 пусть расскажут.

…Пусть крутой с настигшею пулей 
                              в брюхе
отойдёт не с мыслью о потаскухе,

а припомнив сбитого им когда-то
моего кота — и вздохнёт сипато.

Уровень гнева (и брезгливости) — не меньше, чем в старых антисоветских стихах Кублановского. Но недаром этот гнев — лукав. Недаром — кот, из той же компании, что катулловский воробей и державинская ласточка. Такую декларацию (при всей ее, опять же, политической некорректности) читать радостно. Чувствуешь, что за всех нас — заступились. (Кого — нас? А тех, для кого главная ценность — кормить… а хоть пингвинов в Антарктиде!) Надо же иногда, черт подери, называть вещи своими именами (см. стихи Георгия Иванова сороковых годов, например, или “Окаянные дни” Бунина). И “крутой” в этих стихах — конечно, не столько реальный Вася на “мерсе”, сколько метафизический всемирный хам Мережковского.

Но это — одно стихотворение. В книге главенствует нечто, что я назвал бы грустной мудростью. Пугающее своей откровенностью смирение (перед Богом, разумеется, не перед “крутыми”).

За четверть без малого века
я, видимо, стал вообще
прохожим с лицом имярека
в потёртом на сгибах плаще…

Ничего. Все мы, в конечном итоге, “неизвестные солдаты”.

Ведь когда-то в империи
зла загадочно был
дух первичней материи,
тоже шедшей в распыл…

Забуреть, заберложиться
кое-как удалось,
остальное приложится.
Доживём на авось

и не видя трагедии,
что владеем пером
в третьем тысячелетии
хуже, чем во втором.

Простительное лукавство! Еще есть порох в пороховницах. Еще можно вскрикнуть:

Не из тех мы, кто, выправив ксивы,
занимают купе на двоих,
а потом берегут негативы
неосмысленных странствий своих.
Но сюда, задыхаясь от жажды
и боязни на старости лет,
я вернусь неизбежно однажды
и руками вопьюсь в парапет.

Еще можно задохнуться любовным восторгом:

И не страшусь колоть щетиной
твоё раздетое плечо,
и мне от нежности звериной,
как молодому, горячо…

Человек живет, набирается лет, но не стареет. Он начинает что-то понимать. И пишет об этом.

Бахыт Кенжеев



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru