Константин Гадаев
Опыт счастья
* * *
Уж наскучила себе и сама
эта серая сырая зима.
По карнизам
грязным голубем жмётся.
Всё недужится ей, не живётся.
Вместо неба, ниже, день ото дня
провисает над Москвой простыня,
каплет сверху всё какая-то ржа...
А припомни, как была хороша!
Но остался нам, тесним корпусами
да строительными забран лесами,
от безоблачного свода в залог —
синий, в звёздах золотых, куполок.
* * *
Люблю уроки красоты
с многоэтажной высоты.
Морозит. Скаты крыш чисты.
Над панорамой
парят ажурные кресты
подъёмных кранов.
Витают белые дымки,
клубятся ды’мы...
Легко любить в такие дни
и быть любимым.
* * *
Распахнув свой грязный веер,
к нам на крошки припорхнул,
трепыхнувшись, блёстки взвеял,
коготками громыхнул,
поклевал, в окно тараща
подозрительный глазок,
да слетел куда-то вбок
беспризорный, настоящий,
наш московский голубок.
* * *
дочке
Твоим дыханьем одушевлена
одна из бездн Господних — тишина.
Оно — тишайшее. А всё, что тише,
прислушавшись,
страшится слух расслышать.
Молчание там внемлет немоте,
и слепота блуждает в темноте.
Не заглушают этой тишины
ни гул привычный раковин ушных,
ни шёпот наш, ни шелест за окном,
ни стрёкот времени, что с нею заодно.
Но дышишь ты, и нам не так страшна
одна из бездн Господних — тишина.
* * *
Катя, Катенька, смотри,
прилетели снегири!
Прилетели снегири —
птицы малые.
Словно капельки зари,
грудки алые.
Словно капельки зари...
Знаешь, детка,
прилетают снегири
редко-редко.
Прилетают снегири
ниоткуда.
Катя, Катенька, смотри!
Это — чудо.
* * *
Легки, румяны, нагловаты,
по-отрочески угловаты,
с весенним ветром в волосах;
того гляди вспорхнут ресницы,
и отдаются голоса
то бойким теньканьем синицы,
то хрипотцою на басах.
Они проходят, Ольки, Светки,
стрельнув для понта сигаретки,
жуют хот-доги, пиво пьют,
хохочут, если пристают.
Они всё краше и влюблённей,
но чем мечты определённей,
тем пуще предки достают.
О выпускных помыслить тошно,
когда так сладко слушать то, что
юнец с пробившимся пушком
щекотно шепчет на ушко,
когда являются ночами
с воспламенёнными очами
то Влад Сташевский, то Машков.
О, если б мог я, хоть отчасти,
им передать тот опыт счастья,
каким живёт душа моя,
спасаясь от небытия!..
Они проходят... Соньки, Галки...
Галантно щёлкнуть зажигалкой —
вот всё, что нужно от тебя.
* * *
Чуть повеяло весной,
снова ветер ледяной
в распечатанные окна
задувает на Страстной.
Не сложить с себя вину
за текущую войну.
Сколько сбросить бомб успеют
к Воскресенью Твоему?!
Бьёт ударною волной
в окна ветер ледяной.
Тихо-тихо, сладко-сладко
спит младенец за стеной.
Чтоб расхристанное зло
в дом ворваться не смогло,
человек стоит в потёмках,
подпирая лбом стекло.
* * *
Она — в залатанной болонье,
с помадой алой на губах.
Он — с беломориной в зубах,
небрит, но наодеколонен.
Чуть похмелившись, подарил
её улыбкою щербатой,
как будто даже виноватой,
и ласково обматерил.
Она оттаяла не сразу,
разглядывая синь под глазом
в остатке зеркала. — Ну, Нюра...
Лишь выйдя на весенний свет
из кисло пахнущей конy’ры,
ему осклабилась в ответ.
С рассвета гомонили птицы,
ликуя Светлую седмицу.
Шли рядышком — она и он.
Плыл лесопарк в зелёной дымке,
и с колокольни-невидимки
донёсся праздничный трезвон.
Гроза
Темна вода во о’блацех воздушных,
вкруг человеков прах виется душный,
многоочиты в тме теснятся до’мы,
по кровам их прокатывают громы,
Господним гневом трескаются своды,
и рушатся на град отвесны воды.
* * *
Мише Кукину
«Не будет закурить?»
И парочку попросит
солдат ВВ в какой-то новой форме,
должно быть, поудобнее, чем та,
в которой мы два года проходили.
Да если б только это... Нет как нет
тогдашних нас, весёлых, юных, статных,
ни той страны (и в общем, слава Богу),
а в тётеньках прохожих узнавать
подружек прежних грустно и неловко.
Тик-так, тик-так...
«Весна», «Полёт» и «Слава»
оттикали полжизни. Как любил
говаривать наш бравый НВП-шник,
по прозвищу Органчик: «Всё. Конец.
И никуда не денешься!» На ум
всё чаще мне приходит фраза эта,
а веселит всё меньше...
* * *
Скрип да скрип мои ботинки
по заснеженной тропинке.
Вот и отлегло.
Цвет тене’й во поле’ белом
голубей над полем неба.
Холодно. Светло.
На юру дрожат былинки.
Скрип да скрип мои ботинки.
Ходу полчаса.
Божий свет в морозных блёстках.
Стынет меж ресниц белёсых
тёплая слеза.
От музея до плотины
ты мети, метель, лети на
крыльях ветровых.
Скрип да скрип мои ботинки.
Пару-тройку под сурдинку
песен строевых —
вот и «переправа». Только
были б дома Витька с Олькой
и притом трезвы.
Чирк да чирк. Задуло спичку.
То-то мчится электричка
в сторону Москвы.
* * *
Я не тот, что был.
Был ли, Боже?
Так себя разлюбил —
умер... Ожил.
Что зима Твоя,
сплошь в пробелах
жизнь моя. Моя?
Что там пело?
Пело, пело ведь!..
Голо. Немо.
Кто я? Жду — ответь!
Поле. Небо.
* * *
И вновь, блаженно щурясь, наблюдать,
как оплавляет солнце на заходе
оснастку кровель, кроны, облака...
Смерть малоубедительна, пока
дрожит в ресницах Божья благодать,
пока душа гуляет на свободе.
* * *
Л.Ш.
Под чьей-то осторожною стопой
поскрипывает ель, как половица.
Не спится, знать, ему. И мне не спится,
до у’тра разлучённому с тобой.
Тут на крыльце я,
ты — в потёмках где-то...
Ель силится с небес смахнуть звезду.
Так в конусе задымленного света
я утра как довоплощенья жду.
* * *
Балконной двери предрассветный скрип.
Беспомощного сердца слабый всхлип.
В изножьи — сын, у изголовья — дочь:
младенческими снами дышит ночь.
Куда ж впотьмах,
кося бессонным глазом
из-за плеча жены, ты ищешь лаза?
Его там нет. Прикрой настырный зрак,
сморгнув слезу. И оставайся так.
Тоскуй и ты, как тосковал от века
Уте’шитель — тоскою человека.
* * *
Кирзачами пахнущий душит сон
новостям полуночным в унисон:
склизкий пол столовки...
Группируйся, парень, — не то копец!
Хорошо, не видит тебя отец.
Экий ты... неловкий.
Прикрывай головушку, дурачок:
будет чем потом мозговать стишок...
Да’ разве ж можно э’так?!
...будет чем, коль встанешь,
глазеть окрест,
целовать в потёмках нательный крест,
и жену, и деток.
Не умеешь жить — так давай, учись!
«Ну его, Азиз...»
Разбрелись, кажись.
Цокнула подковка.
Белый-белый ложится на сопки снег.
Тихий-тихий валяется человек
на полу в столовке.
* * *
Ты отпустишь меня просто так,
без условий,
как осенняя ветка — листок,
и подхватит меня, оборвав на полслове,
восходящий воздушный поток.
Отдаляясь, закружится мир каруселью,
в голос ветра сольются слова.
И навеки врачуя земное похмелье,
хлынет в сердце моё синева.
И достигну я пажитей света, и вспомню,
и пойму по томленью в крови,
что светлы эти пажити
светом заёмным —
светом нашей невечной любви.
* * *
Я люблю, смыкая вежды,
находиться где-то между,
не оправдывать надежды
я люблю.
Я люблю тебя — и Катю,
я люблю тебя — и Колю,
я хотел бы жить некстати,
между радостью и болью.
Между чаяньем и чудом,
самому себе неведом,
заодно с вокзальным людом
озаряться этим светом,
что струится в мир кромешный
(то ли зимний, то ли вешний),
свете тихий, свете вечный,
золотой!
Я люблю — вспорхнула птица.
Я люблю — качнулась ветка.
«Я люблю», — шепнула Лена.
Хорошо душе летится
на крылах зари и ветра!
И земля уходит креном...
* * *
Там, где жили мы всегда.
Где влюблённая звезда,
слышишь, шепчется тайком
с сигаретным угольком?
(Ты — звезда, я — уголёк.
Кто кого тогда увлёк?)
Там еловые леса
утренюют небесам.
А берёзы по весне
розовеют в синеве.
Там морозовые щёчки
на плече уснувшей дочки
Чуть касаются щетины.
Далеко ещё идти нам.
Далеко-то — далеко,
да шагается легко.
Поле — выдох, небо — вдох.
Вслед нам брешет кабыздох.
А у самой у котельной
мы настигнуты метелью.
Как летел, забыть могу ли,
белый снег на чёрный уголь?
Как по зыбкой целине
шли, теряясь в пелене,
без тропинки и следа...
Возвращаясь навсегда.
|