Мы гоняем чаи на веранде. Закатное солнце продирается сквозь лес, бронзовеют сосны, птицы изощряются в трелях. У ног проскальзывают кошки, но не трутся, не ластятся — они надменны. Две собаки неясной породы, гремя, вылизывают миски. Кукушка гулко отмеряет сроки всем без исключения: коренным дачникам и приезжим.
— В председатели дачного кооператива рвется новый русский, — весомо говорю я. — Запорет дело.
— Дело запороть нельзя, его нету. Ведь каждый дачник сам по себе, — мудро отвечает Николай Афанасьевич и меняет тему: — Посмотрите, какие у меня кошечки. Пощупайте, у Пуси — какая шерстка. А Муся — из другой цивилизации. Неземной свет в глазах.
Кошки смотрят высокомерно, холодно, и я раздражаюсь:
— Цивилизация у нас с вами одна — поселковая, криминальная. Вникните в мои слова. Нам нужен хороший президент.
Николай Афанасьевич толст, медлителен, амбициозен, как заслуженный отставник. Он вылавливает блоху на животе покорно распростершегося перед ним пса и говорит снисходительно:
— Вы человек ужаленный, сдвинутый. Член ревизионной комиссии. Контролер. Зуд у вас проверочный. А я наслаждаюсь жизнью. Меня ваши докладные не больно волнуют. Жизнь не измените. Только язву наживете. Так было, так будет.
— У ваших соседей дачу вскрыли. Вас это не волнует?
Николай Афанасьевич печалится:
— Ну, вскрыли. А прошлой зимой я на льду поскользнулся, ногу вывихнул. Всякие случаи бывают. У вас, господин ревизор, ностальгия. Вам кажется, что в прошлом было распрекрасно.
Я смолкаю. Распрекрасно не было. Но что же было?
Дачный поселок Н. встал на вырубках, на песках. “У нас ничего дельного не растет, только сосны. На сто метров копай — пески, пески”, — с удовольствием говорили дачники. Но домики, щитовые, бревенчатые, поднимались стремительно, будто под ними был чернозем. Племя московских интеллигентов, издерганных, уставших, бросилось к земле, пусть бедной, но своей. Так возник в тридцатых годах ДСК “Конструктор”.
И сразу началось нашествие клубники, о которой было достоверно известно — ягода барская. Для нее удобряли землю с энтузиазмом — валили на грядки навоз, прелую листву, золу. Клубнику сажали плантациями, варенье варили в медных тазах. Чем причудливее, экзотичнее был сорт ягод — тем значительнее выглядел его владелец.
Пора клубники оборвалась с войной. Началась эпоха картошки — длительная, глубокая, всеобъемлющая. Картошку чтили, ее сортами хвастались, как до того клубникой. Картошка-спасительница. Затем, после войны, в пятидесятых годах, значимость картошки потускнела — точнее, она стала воздухом, который не принято замечать, но без которого жить невозможно.
В 60–70-х годах от огородов отвернулись, принялись обучать детей музыке, игре в бадминтон. В 90-х вдруг снова вспомнили о земле, о картошке-благодетельнице. Но сил постаревшим дачникам уже не хватало. Дети научились рассуждать о политике, играть на фортепьяно. Полянки зарастали кустарником, березками, и тут обнаружилась необыкновенная ценность земли — ее можно продать. Зуд распродаж овладел поселком. Чудно! — участок можно загнать и уехать в Америку, Израиль, Германию! Черт возьми, продам дачу и буду жить безбедно! Ох, ах! Прелестно! Клад под ногами! Забывали о детях, о внуках, о наказах уходящих стариков — “берегите участки, таких, в сорок соток, уже никогда не будет”.
Еще в 70-х годах московская номенклатура стала испытывать некое томление: “Когда-то голь перекатная расхватала большие участки. А мы теперь — ни с чем?” Номенклатура потребовала установить очередь и списки. Пусть будут списки достойных, самых авторитетных людей, им и отдавать освобождающиеся участки, не транжирить направо-налево, неизвестно кому... Списки были составлены, дела особо уполномоченных поправились. Но в 90-х избранникам партийных небес стало худо — они потеряли небесный статус. Номенклатура осыпалась. Однако чиновничество неистребимо. Оглядевшись, оно спустило новую установку: владение большим участком — неэтично, даже несправедливо: помещичьи замашки, достаточно вам двенадцать соток на владельца — столько, сколько полагается номенклатурному лицу. Получилось даже как бы благодеяние: потребности простого инженеришки приравняли к нуждам высокого чина. Кое-кто в ответ ехидничал: “А еще справедливее — шесть соток, как у народа. Поделим участок на шесть частей, вырубим лес, построим шесть домов — как хорошо!”. Поклонники новой справедливости глядели мрачно, им не нравилось ерничание, милее был привычный номенклатурный подход.
И началась резня. Нет, она не была приказно-административной, ее отличал рыночный оскал. Тебе трудно платить налоги? Отойди в сторонку, уступи состоятельному товарищу. Ах, ты привык к лесному участку? Ничего — привыкнешь к безлесому, маленькую полянку полюбишь. Прошлое перестало существовать, интересовать, вызывать сочувствие, рыночный большевизм был столь же уверенным, как и его размашистый родоначальник — к нему прибавилась еще и американская деловитость.
Никто не подумал, что резать придется по живому, что сложившийся семейный и хозяйственный уклад нельзя ломать через коленку. Сделками разрезали участки. Лес затрещал, камнями забивали землю, утрамбовывали, заливали бетоном. Воздвигались особняки, иные похожие на дворцы. Семидесятилетний Моня Фридман, влюбленный в подмосковные ландшафты и лечивший нервную систему прогулками в соснах по пескам, вдруг поддался на уговоры жены и намылился уехать в Израиль. Они продали участок — половину банкиру, половину кинопромышленнику. Фридманы уехали, благословляя память родителей, оставивших им хорошее наследство, которое помогло постаревшим разочарованным детям обрести обетованную землю. Кинопромышленник тут же вырубил сосны и приступил к возведению шикарного особняка. “Откуда такие деньги?” — удивлялись наивные дачники. Вопрос неприличен, потому как ответ очевиден. Кинопромышленник закупал самые скверные американские фильмы и запускал их на рынок. Зрители плевались, но предприниматель мог быть доволен: чем паскудно-занимательнее был фильм, тем полнее притекал барыш, тем увереннее рос особняк. Отметим, строительство началось не с фундамента, а с высокого глухого забора — “нас не тронь”, — словно говорил московский делец.
Странно, в начале двадцатого века люди мечтали о другом. Были чудаки и среди богатых. Один из владельцев Казанской железной дороги Николай Карлович фон Мекк решил создать город-сад на месте села Новорождественное. Взялись за дело авторитетные архитекторы. Замысел: комфорт для семьи, солидарность, доверие между людьми. Предусмотреть не только удобные коттеджи, но и места общения — парк, озеро, церковь. К 1912–1913 годам проект родился и был признан очень удачным, готовым к воплощению. Но подкатил 1914 год, а затем и революция. Вместо города-сада возник город авиаторов, с его трубами, взлетными полосами, сторожевыми будками, унылыми пятиэтажками. Николая Карловича после его честной службы советской власти расстреляли в 1929 году за якобы вредительский замысел — он предлагал применять на железных дорогах мощные электровозы и тяжелые грузовые поезда. “Он намерен разрушить железные дороги Советского Союза!” — так звучало обвинение.
Мечтателя расстреляли, но мечта не вполне была убита. Еще долго в окрестных дачных кооперативах повторяли: нужно делать красивые поселки с зелеными зонами, со спортивными площадками, с местами общения. Моложавые конструкторы, строители нового быта брались за лопаты, расчищали площадки для волейбола, городков, тенниса. Шли к маленькой речушке, насыпали плотинки. Детвора резвилась в прудах, дачный быт выплескивался на улицу.
Но словно жесткая терка прошлась по поселку в конце 30-х годов. Поредела армия счастливых землевладельцев (извиняюсь — землепользователей) — известных конструкторов и слишком рьяных большевиков, чем-то не угодивших сталинскому термидору. Людей выдергивали с грядок, как перезревшую репу, — соседи вздыхали смиренно: “Лес рубят — щепки летят”. Казалось, идет какая-то зачистка, вроде природохозяйственного явления. Она неприятна, но необходима.
На просеке № 5, в семействе Железняковых, изъяли известного изобретателя авиадвигателей. Обвинение гласило: “подозревается в шпионаже”. Этого было достаточно, чтобы сослать его в Казахстан, а там быстренько сварганить смертоносный приговор: “Вредительство на МТС — десять лет без права переписки”, т.е. расстрел. Жена “вредителя” знала о доносчике, погубившем ее мужа, однако сдавала ему комнату с террасой, боялась не сдать. В теплые летние вечера квартирант благодушно справлялся у хозяйки о ее здоровье и планах. О погубленном муже не говорили — подразумевалось, что всякое решение НКВД разумно и справедливо — разберутся!
В поселке старых большевиков выдернули скрипучего старика с громадным революционным стажем — аж с 1912 года! На скамейке у санатория он непозволительно высокомерно бросил реплику о рябом Кобе, грубом и вероломном. Говорят, он на допросе признал, что выполнял задания германской разведки. Дачники качали головами — подумайте, как неожиданно открываются люди.
Впрочем, это прореживание грядок лишь незначительно понизило тонус поселка. Патефоны надрывались “У самовара я и моя Маша”, задорно звенели мячи на волейбольных площадках. Всюду жизнь — уверяют философы.
Спустя лет двадцать—двадцать пять стали вымирать волейбольные площадки, закрыли корт, где еще некоторое время возились мальчишки с дряблым футбольным мячом, а потом на этом месте навалили кучу угля. Игры ушли за забор в приватное пространство, волейбол заместился пинг-понгом вперемешку с бадминтоном. Неистовая активистка Зоя Францевна попыталась преодолеть болезнь отчуждения — устроила в клубе детские кружки, библиотеку, стала крутить фильмы. Но это, пожалуй, была последняя вспышка коллективных привязанностей. Дачников, живущих по соседству, раздражал шум в вечерние часы — в одну из темных августовских ночей клуб сгорел. Пожар не способствовал украшению, в правлении ДСК вздыхали — дороговато восстанавливать. Несколько лет пустовала поляна с головешками, к ней будто боялись прикасаться. Оказалось, что горелое место гораздо выгоднее продать — от культуры одни убытки. В извечном соревновании культуры и бизнеса победил, конечно, последний. На пожарище явился адмирал и приобрел участок. В тихом угрюмом особняке теперь он пишет мемуары и докладные о том, что на морских базах недопустимо ржавеют подводные лодки. Заинтересованные лица получили комиссионные от сделки и тоже довольны. А дети? Что дети? Пусть смотрят телевизор.
Пришло время глухих заборов. Кирпичные, бетонные, деревянные, плотные, из вагонки, без щелей, с одним только желанием — никого не видеть. Парад заборов. Они равняются по ниточке, блистают металлическими колпаками, вытягиваются внушительно, высокомерно, демонстрируют некоторое презрение к пешеходу. Дельцы предпочитают каменные, почти крепостные стены с ревнивым телеглазом у ворот. Отставники с военной выправкой, которым удалось продать танк чеченцам, монтируют тяжелые бетонные панели. Чиновники, знакомые с видами Америки, ладят заборы из досок, прибитых горизонтально, напуском. За заборами ярятся крупные породистые собаки. Чем внушительнее проявлял себя новый владелец, тем беднее, обшарпаннее выглядел его сосед, укоренившийся с 30-х годов, — старые заборы подгнивали, штакетник выпадал, дыры штопали листами железа, кольями и даже обломками лыж. От таких соседей новые хозяева отгораживались даже решительнее, чем от улицы.
Были и лидеры. Один украсил окна витражами, другой выламывал, выбрасывал, сжигал дубовый паркет и укладывал мраморные полы с подогревом. Один расширялся с беспредельным размахом, скупал соседние участки, присоединил и проезжий проулок. Другой совершенствовался изнутри — все двери, все краны оснащались автоматикой: стоило поднести руку — из крана текла вода, стоило подойти к дверям — срабатывал фотоэлемент, дверь распахивалась. Но одного не учел хозяин — постоянных аварий в старой запущенной электросети. Соседи злорадствовали, когда однажды после урагана был парализован дом президента туристской компании — вода не текла, двери не открывались.
Владелец московских бензоколонок тридцатилетний К. выстроил виллу, которой позавидовали бы дореволюционные богачи Мамонтов и Морозов. Когда ему говорили, зачем вам такой дворец, зачем участок в два гектара, он отвечал сокрушенно: “У меня большая семья. Мне самому ничего не надо. Дети — вот”. Детей к тридцати годам он настрогал предостаточно: шесть от разных браков, — и теперь озабочен их будущим. Пока они подрастают, папа завел конный выезд: две лошади, пони, — и умиленно-торжественно теперь совершает прогулки по праздникам — революционным и контрреволюционным.
К. вдохновился было расширить свой громадный участок, но соседи не уступили. Тогда он обратил свой взор на К-ское поле, где народ усердно делил землю.
К-ское поле было гордостью района — мелиорированное, с поливом, с обширными выпасами. В совхозе “Мирный” в коровниках стояла сотня коров. Но — увы: все меньше находилось охотников работать со скотиной, все больше желающих устроиться где-то поблизости — на заводах. Когда совсем не стало в совхозе животноводов — пригласили чеченскую бригаду: поухаживайте-ка вы за стадом! С этого дня и начался окончательный разор: скотина не поена, навоз не вывезен, стекла не вставлены. Года два длилась чеченская кампания, окончившаяся, как и все чеченские кампании, нулем. Коровники опустели, поле заброшено. Тогда близкий городок авиаторов вознамерился прибрать поле к рукам, построить многоэтажки. Не вышло: народ повалил с транспарантами — “не отдадим достояние, спасем экологию”. Городскую угрозу отбили, поле отдалось защитникам. Жаждущие, нетерпеливые, они отмахнулись от притязаний богача К.: будет с тебя, наелся земли! Народ голодный! Даешь огороды!
Просто отдать поле под огороды было невыносимо районной элите — где тогда особняки строить? Часть поля уступили огородникам. Другую часть отдали “советникам Ивановым”, людям влиятельным. Кормилицу-поле уничтожили. В администрации снисходительно заметили: “Пусть произрастают сады”. Но около особняков с изощренной архитектурой сады так и не стали произрастать. Стоят за
мки на голой бесплодной земле, которую раньше считали улучшенной.
— Люди дома красивые строят, а вы брюзжите, — вздыхает Николай Афанасьевич, послушав мои рассуждения. — Привычка у вас такая. Чернуху обожаете.
— Отметим и положительное явление, — парирую я. — Растет культура воровства.
Николай Афанасьевич хихикает.
— Напрасно смеетесь. Вот вам факты.
И я продолжаю свои ревизские сказки — как именовалась в старину перепись населения...
...Уже не стало набегов на дачи в поисках банок варенья. Уже редко разжигают бомжи в дачах на полу костры. Уже не бьют стекол, а аккуратно вывинчивают шурупы где надо, или фомкой чисто рвут замки и входят в дом осторожно, не разбрасывая вещи, вдумчиво ищут ценное: медные тазы, бронзовые статуэтки, изымают телевизоры, магнитофоны, инструменты. Иногда забирают мебель — тогда, в отсутствие хозяев, почти открыто, не таясь, подкатывает машина, быстро загружается и исчезает в дали, туманной и непосильной для милиции.
СИЛЬНАЯ РУКА. Культура воровства росла и потому, что воры учитывали требования милиции: работать без хамства и делать отчисления в пользу заинтересованных лиц. Взносы были приличными, и поэтому поселковая активистка Мария Викентьевна перестала надеяться на “ментов”. “Только сильная рука может нас выручить”, — убеждала она дачников из “Конструктора”. Активисты кивали седыми головами — им нравилось понятие “сильная рука” — пенсионеров-чекистов явно прибавилось в кооперативе “Конструктор”. “Сильная рука нужна, — соглашались они, — но кто?” И тут Мария Викентьевна с легким смущением произнесла: “Петр”. “Кто?” — недоумевали. “Петр Великий. Бывший вор в законе”, — трепетно пояснила женщина. Как?! Что вы! Разве можно! “Можно, — кротко говорила общественница. — Хотите выжить? У Петра — сильное биополе, с могучим воздействием”. Научный термин понравился, убеждал. “Ах, черт, — хлопнул по коленкам один старичок, — почему бы и нет!” Чекисты задумались: из своего опыта они знали: на социально близкий элемент можно опереться.
Так произошла историческая встреча: активистка Мария Викентьевна и бывший генерал разведки С. отправились к Петру Великому, а проще — к бывшему расхитителю социалистической собственности Петру Лещенко, ныне удачливому бизнесмену. Просить защиты.
Они позвонили у двери, обитой узорным железом, и стали трепетно ждать. Телеглаз настороженно следил за ними. Дверь щелкнула и отворилась как бы сама собой.
Из просторной передней лестница убегала вверх. Там над перилами нависал рослый худой человек с выкаченными глазами. “Ноги, ноги!” — обрушилось на гостей. Извиняясь, они торопливо сбросили обувь и с надеждой подняли глаза. “Валяйте, поднимайтесь”, — докатилось разрешительно.
Делегация кряхтя вскарабкалась по лестнице и очутилась в царской светелке. Петр полулежал в кресле перед японским телевизором. За его спиной на стене висели две скрещенные сабли, на полу позвякивали поллитровки. На журнальном столике стояла ваза с виноградом, которую Петр без слов двинул навстречу гостям: лопайте, мол.
— Петенька, — опускаясь в кресло, нежно пропела Мария Викентьевна, — на тебя вся надежда.
— Ну, ну, — польщенно пробормотал Петр Великий.
— Никакого преувеличения, у тебя характер.
— Кое-какой есть, — согласился вор.
Мария Викентьевна доложила: дачный поселок в беде — дома чистят, управы нет, милиция бессильна. “Ха, — презрительно молвил Петр, — что такое менты?” “Вот, вот”, — заторопилась Мария Викентьевна и стала уверять, что только сильная личность может обуздать взломщиков, что именно от авторитетного смелого человека исходят благотворные волны, способные смести злые силы. Петру речь нравилась, он кивал и слегка подремывал. Когда иссякло журчание женских слов, он открыл глаза: “Ладно, я вам дам нужного человечка”. Он протянул густо растатуированную руку спутнику Марии Викентьевны, горделивому старичку с незапятнанным чекистским прошлым, и тот почтительно ее пожал. “Сторожить поселок будет мой брат. Он — железняк”, — добавил Петр и пристукнул кулаком по столу: прием окончен. Он схватил мобильник и стал кричать, что вагоны с товаром загнали не на ту станцию, и если эта хренотень не кончится, они будут иметь дело с ним. Посулы авторитетного человека, очевидно, возымели действие, и Петр умиротворенно положил телефон на диван и подмигнул делегации: “Вот как экономику разваливают”.
Спускались делегаты в почтительном молчании. Мария Викентьевна неуверенно улыбалась. Они были уже у калитки, как вдруг старый чекист решился поднять бунт и стал попрекать активистку за то, что она вовлекает всех в преступное сообщество. “Через тернии к звездам”, — величественно отрезала Мария Викентьевна.
В сторожку, рядом с конторой, вселился бородатый медлительный человек с ласковой виноватой улыбкой. В его бороде застряли крошки и даже стружки. Сор оставался в бороде подолгу. Видимо, у нового сторожа не хватало сил расчесать бороду — он много пил, а в перерывах жадно слушал последние известия по радио. В эти минуты, казалось, он готов вмешаться в мировой процесс и, если нужно, лететь на Ближний Восток и даже в Америку. Но диктор смолкал, звучала музыкальная отбивка — тускнели глаза сторожа, он опрокидывал стаканчик, занюхивал хлебом или рукавом, впадал в забытье. Это и был железняк, на которого так надеялись жители. Но как можно надеяться на бороду, в которой застрял сор? “Больше оптимизма, меньше соплей, — подбадривал великий Петр Марию Викентьевну. — Не боись, все устаканится”.
И правда. Сторож пил, а дело шло. За два месяца его дежурства-питья не случилось ни одного вскрытия дач. Еще два месяца, и опять никаких происшествий. Дачники изумлялись. Магнетизм имени был налицо. Авторитет присутствовал незримо. Криминал увял. Возникла такая благодать, что и говорить стало не о чем. Если бы не было чеченской войны и выборов, дачники бы совсем заскучали.
Но верховная сила милостива, она вносит разнообразие в нашу жизнь. Петра арестовали.
Благодетель под замком — Мария Викентьевна всполошилась: как теперь жить, как оборонять беззащитные дачи. Старичок-чекист рассуждал о разумности существующего. Криминальный мир, мол, укрепляется на планете, Интерпол борется с мафиями, арест Петра вписывается в этот глобальный процесс. Но Мария Викентьевна осталась безразличной к его эрудиции.
— Вот вы о вселенной толкуете, а у Сидоровых, извиняюсь, вчера телевизор сперли — первая ласточка.
— Узко смотрите, — оскорбился чекист.
Однако он уступил Марии Викентьевне, согласился сходить в тюрьму на свидание с Петром. Он знал, что полезно заключать союз с классовым врагом, хотя спустя какое-то время столь же полезно союзнику-врагу оторвать голову.
Они побывали в тюрьме. Петр Великий заверял их: все будет в ажуре, я дам указание.
Петра обвиняли в крупных махинациях с сахаром. Год шло следствие, год дремал убаюканный поселок. Железняк редко выходил из сторожки — слушал радио, опрокидывал стаканчик за стаканчиком.
Наступило наконец подлинное несчастье. Петру дали срок и увезли в места не очень отдаленные. Опустела сторожка: железняк исчез.
И тут прорвало плотину. Дачи затрещали под воздействием фомок, топоров, клещей. Воры работали стремительно, красиво, аккуратно — было ясно, что культура воровства ничуть не утрачена. Свобода всегда содействует мастерству...
...Николай Афанасьевич истово расчесывает кошку. Представительница внеземной цивилизации блаженно жмурится, но когда хозяин слишком уж старается, недовольно отодвигается. Николай Афанасьевич подтягивается, глядит важно: “По моим долгим наблюдениям, корень цивилизации — криминал. Государство зачинают бандиты, а разваливают прекраснодушные интеллигенты вроде вас. Они много разговаривают, а ведь стержень жизни — приказ и действие. Кто спас Костика? Разве вы его спасли? А? Молчите? Волевой напор его спас.”
ПАХАН-ЗАСТУПНИК. Возразить нечего. История Костика — это уже эпос. Костик — старый холостяк. Он никогда не откажет вам в помощи. Если у вас засохло дерево, готовое упасть на провода, скажите ему: “Костик, беда!”. И он безотказно, безропотно, с приветливой улыбкой полезет на дерево — хотя ему уже за сорок лет, уже за пятьдесят, уже за шестьдесят... и, привязавшись к стволу, пропилит его так, что ствол упадет, не оборвав провода. И сделает это бесплатно, с удовольствием от самой рисковой работы.
А любовь к птицам? Кто еще в поселке так заботится о них? Он развесил штук двадцать скворечников вокруг дома на голых сосновых стволах, на самых немыслимых высотах, чтобы птицы чувствовали себя в безопасности. Он знает, кто где живет, и по весне с радостью ожидает заселения. И рассказывает соседям о прилетах с увлеченной улыбкой.
В ноябре, в мае, по праздникам, он обычно вывешивал красный флаг — с 1993 года вывешивать перестал. Служил на заводе-холодильнике слесарем по наладке оборудования, имел репутацию дотошного безотказного работника. Получил высшее архитектурное образование, но советское зодчество презирал, от “привязок” типовых строений его тошнило, и он сменил профессию.
Жизнь в 60–70-х годах шла ровно, гладко, но сильная любовь к веселой диспетчерше колбасного цеха вдруг все перевернула. Он привязался к ней отчаянно, безнадежно, и был верен избраннице так же, как и своей работе. Катя крутила, вертела кавалером, “динамила”, явно учитывала и другие варианты. И чем больше она динамила, тем глубже влипал он. Кончилось это неожиданно, и причиной несчастья стала колбаса за 2 р. 20 коп. Ее повезли из цеха куда-то налево, в то время как в магазине № 23 ее ждала очередь. Костик видел терпение и муки очереди, обнадеженной завозом долгожданной колбасы, и догадался об обмане. Он не стерпел несправедливости, пошел к директору завода и доложил ему о народном стоне и о махинациях некоторых лиц. Получил в ответ вялую усмешку и туманное обещание разобраться. Костик не стерпел и пожаловался подруге. Та выкатила черные прекрасные глаза и зашипела: “Захлопни пасть. Кто не лезет в чужие дела, тот дольше живет. Ходи да оглядывайся. У пахана ты на примете”. Он отошел огорошенный, а вечером мимо него проскочили двое в черных шерстяных шапочках, толкнули и пояснили: “Ходи и оглядывайся”. На следующий день он обнаружил “черную мету” — череп со скрещенными костями. Соседи посмеялись, но он был испуган.
Так и повелось. Его страшило все — след на снегу, странно отодвинутая кастрюля на кухонном столе, царапина на замке и т.п. На дачной платформе однажды задетый чьим-то сильным плечом, он упал и уверился, что это не случайное хамство, а рассчитанный ход беспощадной мафии. Случай за случаем, подозрение за подозрением — и Костик бежал из Москвы в Н-ск, чтобы избавиться от преследования и заработать северную пенсию.
Там, в Н-ске, он забыл о страхах. Из никелевой руды он выплавлял экспортные слитки. Он стал ходить прямо, уверенно, не озираясь, к тому же без шапки в лютый мороз. Это обстоятельство отметил весь город, и скоро Костик превратился в местное чудо. Начальник цеха считал его бесценным работником, а городские барышни — завидным женихом. Но Костик хранил верность черноглазой диспетчерше (у которой к тому времени появился пятый претендент), местные дивы его пугали: ему объяснили, что на Севере женщины сексуально неуравновешенны из-за кислородной недостаточности. За десять приполярных лет он три-четыре раза наезжал в Москву, заходил на завод-холодильник. Кое-кто, зная про его страхи, говорил, что крутые его не забыли, они его достанут. И он снова пугался, исчезал из Москвы, чтобы воскреснуть душой в Н-ске.
Наконец Костик заработал северную пенсию и вернулся в Москву, чтобы жить на даче и заботиться о птицах. Он почистил участок, срезал сухие деревья, восстановил скворечники. Но стоило бомжу забраться к соседу, Костик встревожился, задумался, рассудил, что это слежка за ним. Он закрыл дачу на замок, перелез через забор к соседу, чтобы запутать следы, и уехал в Москву.
Спустя неделю он вернулся, тщательно осмотрел заснеженные подходы. Один отпечаток мужского ботинка сильно его опечалил: “Что-то знакомое”. Он потоптался и ушел обратно на станцию.
Страх вернулся и плотно его опутал. Иногда он рассказывал о слежке и не слушал возражений: “Что вы спорите, когда я все изучил”, — говорил он упрямо с кривой усмешкой.
Случай все изменил. После посещения собеса он брел однажды по шоссе к себе на дачу. Он чувствовал себя обкраденным, униженным: в собесе ему заявили, что большую пенсию он не будет получать в Москве — нет денег, а доказывать право на большую пенсию он должен в Н-ске, хотя там никто с этим не спорил. “Государство-то одно”, — приводил Костик бесспорный довод, но чиновница лишь сочувственно улыбалась.
Визг автомобильных тормозов заставил его отшатнуться. Из машины вылезал человек в длинном кожаном пальто. Костик рванулся прочь, но человек махал рукой и кричал хрипло и нежно: “Костец!”. Он приближался неотвратимо, и Костик цепенел как от взгляда удава. Но человек не был похож на змею — лицо круглое, добродушное, улыбчивое: “Костец, не надо фраериться. Мочить не буду — что я псих? Наша братата на тебя наговорила — лажа. Я знаю, ты советский человек, хрустальный. И я Гусь — хрустальный, ха-ха! Подружимся”. Костик молчал, смотрел искоса, постепенно узнавал Пахана по фамилии Гусев. “Приходи в мою лавочку — у меня дело. Вот, — Пахан-Гусев протянул ему визитную карточку. Мне честные нужны. Не бойся”. Он повернулся и пошел к машине.
Дома Костик рассмотрел визитку — “Генеральный директор фирмы “Лотос” Валерий Гусев. Несколько дней Костик мучался: идти или исчезнуть? Потом не выдержал напряжения — ринулся в пасть льва: была не была.
Через неделю он уже таскал коробки с лекарствами, у ворот фирмы “Лотос” загружал “Газель”. Работа оказалась легкой, чистой с окладом в четыреста долларов. Но не доллары радовали Костика — тяжесть свалилась с плеч, что копилась в течение двадцати лет. Душа освободилась от страха. Он убрал с участка все банки, мотки проволоки, куски жести — всевозможные ловушки, страшилки для защиты от киллеров, перестал изучать следы на дорожках, обрел покой. Он уже не закрывал каждую дверь на три замка, уверенно, легко, без оглядки уходил на работу, а когда знакомые неодобрительно говорили — кому ты служишь, Костик морщился и отвечал: “Валерий Павлович — хрустальный, а вот чиновники в собесе — фраера”...
— ...Вот, видите, что и требовалось доказать, — удовлетворенно бурчит Николай Афанасьевич. — Народ блатных любит. Не вы ли в интеллигентских компаниях предпочитали петь блатные песни?
— Бывало, — соглашаюсь я. — “Мурку”, “С одесского кичмана бежали два уркана”. Щеголяли...
— Вот и щегольнули. Укрепили традицию.
— Блатное как вызов, — поправляю я, — как духовная оппозиция. А сейчас блатное стало чем-то вроде верховной установки, указания сверху — “мочить в сортире”. Телевидение тащит к нам в дом уличный мусор — блатные интонации, блатные словечки, ужимки — блатату, одним словом.
— А у вас, чистеньких, язык стерильный? Даже “блин” не говорите?
— Интеллигенция смирилась.
— Вы мне про вашу интеллигенцию не говорите. Кто поджег дом Митрохиных? Воры или интеллигентные люди?
— Разные версии есть, — растерянно говорю я.
Мы начинаем спорить о Митрохиных, дом которых сгорел год назад. Кто поджег?
ИСКУССТВО ПОДЖИГАТЬ. Эту часть лучше бы назвать “Семейные радости”, потому что из-за дачи воевали брат с сестрой. Но ситуация получилась настолько изощренной, что впору говорить об искусстве.
Жили-были брат с сестрой — Митрохины. В детские годы дружба беспредельная — купанье в речке, игры в волейбол и крокет, ребяческие танцы под патефон. В молодые годы — снисходительная отчужденность — каждый занят своим: она актриса, которой никак не дают заметной роли в театре, он — разведчик ГРУ, резидент в Германии. В семье считается, что он занят необыкновенно важным делом, и он так считал, до той поры, пока не засыпался самым смешным образом: однажды он надел рубашку “Московшвея”, а это было не принято в кругу немецких дельцов, где он вращался. Его заподозрили и разоблачили... Он был отозван, ему дали некую жалкую должность, и, отслужив несколько лет, оскорбленный, разочарованный, он вышел в отставку. Сестра-актриса так и состарилась в театре, муж настаивал: “Уходи”, и она ушла, даже не дождавшись пенсии. Отец, в убеждении, что у него хорошие дети, распорядился: сын-разведчик получает московскую квартиру, а сестра — дачу. Они соглашаются, но у сына постепенно зреет обида, почему он лишен летних отдохновений там, где провел детство. Сестра предлагает: “Вот тебе комната, живи пока”. Это “пока” его сердит: речь идет о собственности, об определенности, а не о чем-то неуловимом — “пока”. Он живет “пока” и продолжает сердиться. Сестра, исполнявшая в молодости роль Раневской, старается смотреть на брата как на несносного ворчуна, подыгрывает, хочет воссоздать атмосферу “Вишневого сада”, но не получается: брат деловит, цепок, как и полагается разведчику. Он подает в суд, и “Вишневый сад” превращается в торжище. Разведчик жалуется, требует, разоблачает, и Раневская-Митрохина однажды кидает в него мокрую посудную щетку.
Года два длится судебное разбирательство. Разведчику отказывают в иске, и он в зале суда произносит роковые слова: “Что же вы делаете? Где права человека? У меня остается право сжечь этот дом!”. Эти слова были подарком человеку, который до того не участвовал в баталиях — дочери владелицы. Маленькая, подвижная, смышленая, она говорит: “Мама! Дядя намерен сжечь дом. Пусть сжигает! Пусть не достается никому!”. Раневская-Митрохина ахает, умоляет дочь забрать слова обратно. Дочь ведет игру дальше: “Пусть сгорит! Иначе он затаскает нас по судам. Мы продадим землю и увидим небо в алмазах. Я куплю квартиру, а тебе останется на участке маленький домик. Прекрасный домик, мы утеплим его, и ты будешь там отдыхать. Ты не хочешь, чтобы у меня была отдельная квартира? Тебе плевать на мою судьбу! Подумай, нам хорошо заплатят, я наводила справки”. Мать плачет, дочь умоляет успокоиться и здраво обсудить план.
Она исполняет план четко, как на компьютере, с помощью бомжа, которому назначен небольшой гонорар, впридачу к водке и закуске. Дом загорается в сырую февральскую ночь, как сухой стог сена. Разбуженный треском горящего шифера, сосед вышел не торопясь, поглядел и философски обронил: “Ну, так и есть”. Пожарная машина приехала с опозданием, дача горела весело, с надеждой на перемены... К утру остались угольки.
Дело закрыли за неимением доказательств. А весной уже были оформлены бумаги, продана большая часть участка, на оставшейся с краю, в небольшом домике, напевая, возилась дочь, готовя комнату для отдыха матери. Мать, однако, не приехала, чтобы не видеть, как на месте ее милой усадьбы возникает и быстро растет замок нового русского.
Николай Афанасьевич торжествует.
— Вот, пожалуйста, — интеллигенция. Нет, по мне уж лучше пусть новые русские дом строят. Будет, по крайней мере, особняк, а не гнилая фазенда.
Я поднимаюсь и ухожу, бормоча: “Да, блин, ваша взяла...”.
Зуд препирательства возвращает меня к Николаю Афанасьевичу через день. “Вы ведь коммунистом были?” — спрашиваю ехидно. “Был, ну и что?” — он насторожен, ожидает подвоха. — А вы не были?” “Не был”, — отвечаю с некоторым торжеством. “Подумаешь, гордость! — ворчит Николай Афанасьевич. — Я бы вас, беспартийного, к журналистике не подпустил. Недоглядели”. Он кряхтит с неудовольствием. Дергает крышку погреба, спускается вниз за соленьями. Грибки — опята с чесноком, со смородиновым листом — нас примиряют.
— Вы, я понимаю, опять какую-нибудь историю подлую притащили, — говорит Николай Афанасьевич.
— Притащил. Но вас жалею по причине вашего коммунистического прошлого.
— А вы не жалейте, рассказывайте.
Он наливает рюмочку, нежно прикладывается, глотает, вмиг розовеет, цепляет грибок, хрустит блаженно.
— Серебристо пошло. Теперь ничего не страшно. Валяйте, рассказывайте.
КРИМИНАЛЬНАЯ ВЕЖЛИВОСТЬ. Рассказ был о том, как одни коммунисты экспроприировали других коммунистов.
Санаторий старых большевиков, советская гордость, ныне зачах. Старые большевики повымерли — кто с именем Сталина на устах, кто — проклиная его в свой последний час. Как бы то ни было, портрет генералиссимуса убрали с фронтона санатория. Остались три основоположника — Маркс, Энгельс, Ленин — редкостная композиция для нынешней России. Под их марксистскую сень приезжают старики поправить здоровье. Но спроси их о сочинениях основоположников — ничего не ответят. Это уже не большевики, а увядшие номенклатурные лица — члены каких-то комитетов, секретари, бывшие управленцы, хозяйственники.
Полупустой санаторий держится на плаву, но примкнувший к нему дачный поселок развалился и тонет в бесхозности. В казенных дачах доживало одряхлевшее племя политкаторжан. Скорее, даже не они одряхлели, а их дети. Именно это побудило охотников до недвижимости изобразить негодование: “Кто такие эти потомки, из которых песок сыпется? По какому праву владеют?”. Природа не терпит пустоты. Алчность не переносит вида собственности, которая похожа на брошенную. Ничейный кусок плохо лежит.
Каким образом Министерство социального обеспечения поддалось беспощадно-стремительному натиску новых русских, Бог ведает. Известно только, что влиятельный чиновник министерства, поспособствовавший махинациям, получил в награду дачу, считавшуюся бесхозной. Сделка была совершена без визы комитета, распоряжавшегося собственностью, и в один прекрасный день дети свободомысленных политкаторжан осознали себя крепостными, отданными на милость АО “Российские просторы”. АО тут же перешло к активным действиям: мобилизовало ОМОН, который принялся вытряхивать жителей из домов. Происходили сцены, редкие даже для лихой постперестроечной России — срывали замки, избивали людей, выбрасывали вещи. Там, где поселян изгнали, тут же, на другой день, стремительно стали прорастать роскошные особняки. Они мгновенно украшались глухими заборами, около которых метались традиционно крутые собаки.
Так неостановимо покатился бы и дальше разбой, если бы не злые въедливые тетки из поселка “Конструктор”. Одна из них, некая И.Ж., так допекла “Российские просторы” своими жалобами, протестами, что по просторам России пронеслось: “Убра-ать!”.
Убрали (отравили) сначала собаку-овчарку И.Ж., чтобы не мешала карательной операции. Затем в темную осеннюю ночь подложили брус тротила под машину И.Ж. Взрыв подбросил “Жигули”, перевернул, превратил в кусок железа. Люди не пострадали.
Как и полагается, злоумышленников не нашли, хотя чтобы вычислить их, не надо было быть Шерлоком Холмсом. Достаточно просмотреть деловые бумаги...
— А где ж тут вежливость?! — воскликнул Николай Афанасьевич.
— А разве не так? Бандиты предупредили человека: “Не суйся”, а могли бы попросту убить.
— Коммунисты здесь ни при чем. Хулиганье действовало, — размышляет Николай Афанасьевич.
— Возглавлял хулиганье один высокий чиновник, вполне номенклатурное лицо, — поясняю я.
Николай Афанасьевич вздохнул, его дачный покой был явно нарушен. Собаки вдруг подняли гвалт, бросились к воротам, нырнули в щель под забором и помчались по улице вслед за “Вольво” стального цвета.
— Пожалуй, собаки лучше разбираются в людях, чем вы, — сказал я. — Не выносят новых русских.
Николай Афанасьевич засмеялся.
— Это богач Крупенников поехал. От него всегда сильно пивом пахнет. А мои собаки этого запаха не терпят.
Крупенников сбавил скорость, повернул в проулок. Собаки отстали.
— А знаете, почему он скорость сбавил? — спросил я. — У него в переулке “спящие полицейские” лежат. Четыре бетонных валика — какие у школ кладут, чтобы автомобиль быстро не ехал.
— Я и говорю — есть польза от новых русских.
— А недавно он закрыл проезд. Распорядился вкопать столбы и повесить шлагбаумы. Полезный человек. Общественность возмутилась, столбы выкопала.
— Ваша общественность только и умеет возмущаться.
Мы заспорили о Крупенникове.
ИСКУССТВО ГАСИТЬ. Олег Крупенников, бывший член ЦК комсомола, бывший банкир, разорившийся при дефолте, бывший президент фирмы “Видак”, обладатель “Вольво” стального цвета, однажды проснулся от фортепьянного грома. Рояль у соседей будто взбесился, изрыгал что-то скверное вроде музыки Скрябина. “Убью”, — сказал Крупенников и сжал в руке бутылку. Он уже был готов метнуть ее в окно, через забор, но в ту же секунду рояль стих, словно оробел, и стал наигрывать нечто слащавое, вроде Вивальди — тоже скверное.
Крупенников подошел к окну и глянул вниз. Отсюда был хорошо виден домик, построенный специально для музыкальных упражнений. Пианистка сидела перед инструментом, положив руки на клавиши, не шевелилась, будто молилась. Отрешенное лицо музыкантши еще более возмутило его — затаилась змея, вот сейчас вдарит, оглушит. Хуже всего в жизни — слом ритма.
И точно — через минуту она взмахнула руками, ударила, загремела, понеслась. Он захлопнул демонстративно ставню.
Ладно, пусть играет, плюсквамперфект! Пусть чайковит, рахманит, шопенит. Хрен с ней! Но участочек такой для музыкального разврата ей не нужен — надо уполовинить. Одинокая старуха — к ней раз в год приезжает племянник, который тоже шопенит и которому она, как штык, передаст надел. Старушка дает тому, кому это уже не нужно.
Крупенников спускается вниз.
— Вера Львовна! — кричит он приветливо. — Можно вас на минутку?
Пианистка встает из-за рояля, на секунду останавливается у зеркала, поправляет прическу и выходит на крылечко, как на сцену. Вот выучка!
Но лицо ее замкнуто, настороженно. И чем непроницаемее соседка, тем лучезарнее, заискивающе улыбается Крупенников. Когда она приближается к забору, он спрашивает совсем ласково:
— Зачем вам столько земли?
Вера Львовна вздрагивает, но отвечает холодно.
— А вы полагаете, что человеку достаточно три метра?
— Да мне и гектара не жалко для вас. Но — в такое время! Никаких средств ведь не хватает.
— Мне хватает, — сухо замечает она.
— Мне не хватает и двух тысяч баксов в месяц. А вам пятьсот рублей достаточно?
— У каждого свои расчеты. А в чем, собственно, дело?
Крупенников подтягивает спадающие тренировочные штаны. Выручает большое брюхо, за которое так удобно зацепиться резинкой штанов. Вера Львовна неторопливо обтягивает платье, и оказывается, что в талии у нее нет ничего лишнего, никаких накоплений. Этот жест возмущает Крупенникова — намек понял!
— Вот что, — говорит он строго, — вам стоит разделить участок. Половину продайте, и хороший куш сохранит вам веселое настроение на весь остаток жизни. Резон?
— Меня такие резоны не интересуют. А остаток моей жизни в руках Бога, — она поворачивается и уходит.
“И в моих руках!” — хочет он закричать, но спохватывается и посылает вдогонку:
— Подумайте хорошенько.
Вечером он пожаловался рабочему Виктору: “Лабает, сука, спать не дает. А земля мертвая лежит. Домик крошечный, а какая поляна перед ним! Нам бы ее...”. Вздохнул. Виктор прищурился: “Две тысячи зеленых — и домик сбежит, испарится. А поляну старуха вам на блюдечке принесет”. — “Но, но, ты меня на преступление не толкай”. — “Зачем преступление? Бизнес. Вы мне, я вам”. Крупенников задумался надолго. Потом потянулся к пиву: “Будет чес нести. У меня уж слюнки потекли. Исчезни”.
Через месяц после этого разговора Крупенникову предложили баллотироваться в председатели правления дачного кооператива. Он встрепенулся, расцвел. Бог мой — почему бы и нет? Благородный пост, хорошая витрина, может, и пошатнувшаяся карьера наладится, фортуна снова ему улыбнется. Все путем, он возьмет кредит, построит дом в другом месте, продаст его, построит еще, и еще продаст... Ну, как же отказываться от председательства! Он волновался, с трудом напускал на себя вид равнодушного к карьере человека — надо подумать.
Вечером Виктор сказал: “Готовьте две тысячи зеленых. Как уговаривались”. Крупенников взорвался: “Что? Как ты смеешь? К чему ты меня склоняешь? Извини, так мы не сработаемся! Вот тебе расчет!”. Крупенников бросил на стол две сотни долларов, подождал, пока Виктор медленно подберет их, и стал выталкивать его из дома. Вот такое просветление. Очищение души, да и только.
...Кончив рассказ, я перевернул чашку — спасибо, больше не наливайте. Николай Афанасьевич запротестовал, двигал ко мне банки с вареньем, настаивал на продолжении чаепития. Я утирал лицо и говорил “шабаш”. Тяжело было не только от чая. Но и оттого, что Николай Афанасьевич ускользал. Выслушав очередную ревизскую сказку, он повторял: “Ну, ничего сойдет и так, лишь бы коммунистов не было”. Пенсия у него была приличной, кошки и собаки отменные, харч в магазинах присутствовал — и Николай Афанасьевич повторял с удовольствием: “Сойдет и так”. Эта присказка меня тяготила, как затянувшаяся мыльная опера. Я ушел и долго не приходил.
Став председателем дачного кооператива, Крупенников принялся строить дом неподалеку. Соседку-пианистку он больше не задевает, раскланивается издалека, кричит по обыкновению, что она сегодня отлично выглядит, пусть даст рецепт долголетия. Пианистка по-прежнему рассыпает рулады на цветущей поляне перед маленьким домом. Поляна, конечно, соблазнительна.
С воцарением Крупенникова торговля землей пошла бойчее. Общественные участочки — полянки, площадки, проулки — все пошло на продажу. Не осталось поляны для волейбола. Не нашлось места для скамейки, где старухи могли бы обсудить семейные обстоятельства и поведение президента. Исчез даже овраг, который уже было вознамерились засыпать и обустроить место для усталого путника, поставить продуктовую лавчонку: засыпать — засыпали, но отдали приватному лицу.
“Что ж вы, — упрекал я земляков. — Ведь раньше так не было. Сообща решали”. “Эвон! — отмахивались земляки. — Сейчас другая жизнь”.
— Разбазариваем все, — говорю я Николаю Афанасьевичу. — Подумайте, в Московской области за последние десять лет потеряно около 200 тысяч гектаров сельскохозяйственных земель. Кто будет кормить столицу?
— Прокормимся, — оптимистично бормочет Николай Афанасьевич. Он гремит мисками, куда тычутся кошачьи и собачьи морды. — И кошечки мои — понятливые, интеллигентные — прокормятся.
Николай Афанасьевич раньше работал в химической промышленности, ведал международными соглашениями. Иногда выполнял задания КГБ, следил за тем, как ведут себя чехи, поляки, болгары — не слишком ли химичат. Но именно тогда, выполняя ответственные задания, он все больше наливался ненавистью к коммунизму. “Наелся, — он выкатывает глаза и черкает ребром ладони по горлу. — Сыт, извините! Пусть люди передохнyт”. Довод неотразимый — пусть передохнy