Александр Касымов
Мост через Каму,
соединяющий берега Волги
Владимир Абашев. Пермь как текст. Пермь в русской культуре и литературе
ХХ века. — Пермь: Издательство Пермского университета, 2000.
Очень сдержанно относясь к литературному краеведению, чреватому зацикливанием
на крае и, более — или менее? — того, культурным сепаратизмом (призыв к нему
прозвучал со страниц челябинского журнала «Уральская новь»), книгу Владимира
Абашева читаю с большим интересом. Здесь все — в меру. То есть в меру того,
какую роль Пермь (в ее исторической, географической и любой другой реальности)
играла и продолжает играть в общероссийском историко-культурном контексте.
В меру любовного отношения автора к городу, в котором он живет.
«Странное дело: читая жадно страницу за страницей сугубо научного и весьма
специфического исследования об энергетике самоидентификации пермского локуса
в семантическом пространстве культуры, я словно читал о самом себе», — так
написал Анатолий Королев в «Ex Libris НГ» (2001, № 13). Прочитавши это, я
хмыкнул: чего уж странного, ежели Королев — пермского происхождения. Странно
то, что я, никогда в Перми не бывавший, тоже будто бы читал о себе. Дело в
том, что таково свойство этого произведения, вступающее в некоторое противоречие
со стандартом научности. Книга Абашева есть проза, заставляющая даже совершенно
постороннего читателя переживать и сопереживать. Владимир Абашев, реконструируя
пути развития Перми-текста, создает сюжет, выстраиваемый при помощи фактов
и документов, осмысление которых увлекает. Высокая филологическая и общая
культура автора такова, что слово, сказанное невзначай, оттеняет, проявляет
концепт в той же мере, что слово-манифест. Каменский и Пастернак, Решетов
и Кальпиди — их разновеликость и создает, и воссоздает пермский текст теперь
уже прошлого, двадцатого столетия. Оказалось, что город не так уж и прост…
Строчка Владимира Лаврентьева обозначает один из лейтмотивов книги. Хотя вот
это самое оказалось, ясное дело, запрограммировано исследователем.
Сложность текста соотносится с непростотой контекста. Причем в ситуации, когда
текст все время меняется местами с контекстом. Ролями и местами. Ибо место
в этой книге в значительной степени и есть роль.
У питерского художника Глеба Богомолова есть работа «507. Тексты». Холст,
смешанная техника. Не знаю, право, что означает число. Но коллаж из обрывков
газет, журналов (даже игральная карта виднеется) вызывает ассоциации с остановленным
потоком говорения. А по наклеенным обрывкам — красным (кровавым?) — какой-то
чертежик. Может, выкройка будущего?.. И на одной из разноязыких бумажек виднеется
заголовок по-немецки: «Kunst und…» Искусство и… что?
«Пермь как текст» строится совершенно иначе, хотя это высказывание, видимо,
тоже не завершено. Не в том смысле, что исследование места можно продолжать
бесконечно, а в том, что исследование, стремящееся к полноте, всегда неполно.
Ассоциация с изобразительным искусством здесь совершенно правомерна. Абашев
понимает текст широко, интегрально — как гибкую в своих границах, иерархизированную,
но подвижно структурирующуюся систему значащих элементов.
В стихийном и непрерывном процессе символической репрезентации места формируется
более или менее стабильная сетка семантических констант.
«Живая персонифицированная осмысленность» города — вот в чем основная интрига
книги. Уже в самом этом обороте есть возможность для мифологического взгляда
как на место, так и на то, что из этого места проистекает. Или — происходит
на этом месте. Кама ли впадает в Волгу или, напротив, Волга впадает в Каму?
Географическая карта — тоже некий набор символов, а стало быть, текст. Но
дело не только в том, какие буквы его составляют, но и в том, как их прочитать.
И позиция наблюдателя (это уже из современной физики, да?) очень важна. То
есть пермяку, конечно, нужнее, чтобы Волга текла не к Каспийскому морю, а
к его городу… Локальный патриотизм — дело хорошее. До тех пор, пока любящий
свой населенный пункт человек не провозглашает его замкнутой частью лишь самого
себя.
Миф о Перми состоит из множества мифов. Историческая подоплека тут не всегда
разводится с мистической.
Надо разместить многообразные факторы ландшафта, истории, культуры и социальной
жизни Перми в таком теоретическом поле, где бы они обнаружили свои связи и
смысл, — говорит исследователь, обозначая свои задачи. И обозначенное достигается.
Единая теория пермского поля — задача не менее сложная, чем просто теория
поля.
…от Епифания Премудрого до Виталия Кальпиди, от путевых записок и писем XIX
века до современных путеводителей, от научных монографий до газеты, афиши
и рекламы, от городского фольклора до топонимики. При таком подходе формулировка
темы КВН «Пермь юрского периода» для нас не менее значима, чем стихотворение
Радкевича «Камский мост».
И тут же можно добавить, что фактическая точность описаний в этом контексте
более значима, чем их художественная ценность. Вообще, план эстетический,
извините за каламбур, отодвигается на задний план. И, конечно, это понятно.
Ибо критика существует в синхронии, а в диахронии существуют… ну, например,
культурологические теории.
И если Анатолий Королев ласково шутит: «Отсюда абсурдное желание географической
справедливости — если Кама главная река России, то Пермь ее главный город»,
— мысль легко продолжить.
И если Королев так шутит, то Абашев так не шутит. И понятно: Пермь для него
— предмет исследования.
В начале девяностых годов Виталий Кальпиди издавал в Перми серию «Классики
пермской поэзии». Человеку стороннему (мне, например) было не совсем ясно
— где тут следует ставить ударение: на классиках или на пермской… Кальпиди,
ныне живущий в Челябинске («Челяба милая!..»), оставлял вопрос на усмотрение
читателя. Абашев, кажется, предполагает два ударения сразу. Любая культурная
ценность ценна и сама по себе (неотъемлемая часть российской — русской и даже
нерусской — культуры), и именно как нечто, специфически соотнесенное с пермским
локусом.
Наверное, о том же Камском мосте можно рассуждать и с инженерной, и с архитектурной
точки зрения… Пермь как центр мира соседствует с Пермью — окраиной мира (и
соседство это весьма вдохновляющее, ибо отсутствие соседства между центром
и окраинами — российское несчастье, как бы его избыть-изжить?).
Необходимо было в ставшем инертным и будничным к 1970-м годам существовании
открыть, чтобы в них снова убедиться, чистые и бесспорные первоначала — оживить
«фундаментальный лексикон». Радкевич, как и многие его современники, был увлечен
безнадежной попыткой вернуть первоосновам существовавшего социального и политического
порядка их человеческую подлинность.
«Мифологические импликации» второсортного художественно стихотворения достаточно
неоригинальны. Дорога, ведущая к божеству (к Ленину в этом случае), — общее
место и мировой, и советской культуры. Абашев пишет достаточно толерантный
труд — он не вычеркивает слов из песни, а осмысливает их задним числом. Хотя,
мне кажется, в каких-то случаях исследователь слишком находится под впечатлением
прежнего внутрикультурного или внутрилитературного быта. Ведь про оживление
«фундаментального лексикона» тоже можно было размышлять по-разному. Одно дело
— искренний порыв, другое — служба очередному внеочередному БАМу или как это
тогда называлось…
Такая моя реакция на текст Абашева, между прочим, спровоцирована самим исследователем.
Он, добру и злу внимая равнодушно, только помечает следы того и другого на
полотне Перми, совершенно не ввязываясь в дискуссии (хоть и многолетней или
многовековой давности) о пороке или добродетели. Он всегда помнит, где кончается
наука и начинается публицистика. Но мне-то, читателю, помнить это необязательно.
Так же, как необязательно мне знать, где кончается наука и начинается паранаука,
толкующая об энергетике и этих… аурах. И хоть лично я предпочитаю внятную
синергетику, вовсе не призываю физику беречься метафизики. Тем более, что
Абашев ее не остерегается. Ибо вдоль этой самой дороги к поповщине (привет
от Ленина!), то есть к вере в высокое предназначение места, и выстраивается
большая часть Перми-текста и, подозреваю, Перми-города.
Друг мой стародавний,
в белый день прощанья
пожалей о дальнем
тишиной страданья.
Такой романс я обнаружил в последнем сборнике стихов пермяка Владислава Дрожащих
«Твердь».
Для Владимира Абашева важны не сами по себе отдельные тексты, а их вписываемость
в контекст Перми (вот это и есть вера!).
Камский мост — нечто, символизирующее особую местную ментальность. Четыре
строчки Дрожащих, если на них взглянуть в ракурсе работы Абашева, могут приобрести
этакое значение, если, например, непонятный читателю дальний окажется пермяком.
Тут я специально несколько передергиваю. Биографической связи поэта с Пермью
уже достаточно для того, чтобы эта связь была осмыслена с точки зрения литературоведения.
И, во-вторых, чтобы эта вполне бытовая связь была словно бы мистифицирована
пониманием.
Мистификация и демистификация, так же, как мифологизация и демифологизация,
— две стороны одной медали.
Вскармливая гения места, мы вскармливаем как наши будущие радости, так и будущие
несчастья. Медный всадник, мчащийся за Евгением, — гений догоняет не-гения.
Дальний из стихотворения Дрожащих может явиться по месту постоянной прописки
и потребовать объяснений: почему тишина страданья не была достаточно гулкой?
Такую возможность — чисто теоретически — предусматривает филолог Абашев.
Вставание по поводу начала Камского моста (мы опять о стихотворении Радкевича)
— совмещение советской мифологии с такой же ритуальностью. Встаньте, чтобы
взглянуть. Встаньте, чтобы почтить величие.
(А что будет, ежели не встать? Как поведет себя пермский символ? Погонится
ли за невставшим? Теперь уже ничего не будет. И никто не погонится, увы… Особенно
если рассуждать об этом на расстоянии.)
Абашев говорит о стихах Пастернака: «Непосредственно и ярко зримо в стихотворении
выступает не «реальный» ландшафт и событие, а иная, скорее фантастическая,
реальность. Изображение, образованное движущими метафорами, погружает нас…
в грандиозное действо персонифицированных стихий».
Анализ поэтических текстов, предлагаемый Владимиром Абашевым, совершенно замечателен.
Именно тем, что Пермь и пермское предстают перед нами как сцена, на которой
действуют таковые стихии и которая, может быть, является продуктом этих действий.
Ибо действо есть здесь действие. Миф есть реальность или хотя бы реализованность.
Зачем Перми летчик и поэт Каменский? Чтобы над пермским простором открылось
небо и через футуризм обозначилась некая устремленность в будущее?
Перми, читаемой как текст (как Юрятин!), нужна любая буква, которая была и
потому пребудет на этом листе бумаги.
В отличие от холста Богомолова (которому ведь могли попасться в руки совершенно
другие бумажные обрывки) на полотне Абашева — элементарная таблица неэлементарных
пермских элементов, сразу и алфавит, и повествование, из его букв составленное.
Профессору не могли попасться в руки другие обрывки культурной реальности,
потому что других обрывков не было.
Искусство филолога заключается в том, чтобы, взяв чужое слово в руки, не только
найти ему место в картотеке, но и, найдя место, сделать слово (а если слог?)
своим. Присвоить, не присваивая. Отчуждение уже произошло (хотя бы потому,
что история состоялась) — стало быть, нужно сделать более своим, уберечь от
омертвления. Понять, не разрушая.
«Пермь как текст» — не адрес-календарь пермских литературных достопримечательностей
и даже не энциклопедия. И это хорошо, и это правильно. Теперь существует текст
о тексте в его отношениях с контекстом. Хотя, конечно, зеркало это хоть и
научно, но и пристрастно… Может, любви к Перми тут все-таки больше, чем любви
к литературе или — шире — культуре. Но все-таки, все-таки… Осталось у меня
после чтения впечатление, что Камский мост соединяет берега Волги.