Алексей Комаров. В двух шагах от байкальского рая. Алексей Комаров
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Алексей Комаров

В двух шагах от байкальского рая




Алексей Комаров

В двух шагах от байкальского рая

Осколок вчерашнего дня

В ФОРТОЧКУ занесло желтый тополевый лист, а в дверь позвонили. Я открыл.

— Это вы картошку заказывали? Еле-еле нашли вас, заплутали в многоэтажках... Так мы привезли картошку, куда разгружать? — молодая женщина выпалила все это молниеносно и, с тревогой поглядывая на меня, незнакомого, замолчала. Тут вышла жена, она узнала ее и успокоилась, все в порядке, без ошибки...

А дело — поясню для ясности — сложилось так. Уже несколько лет как арифметика спасла нас от картофельной каторги. Просто сели — высчитали: можно тратиться на землю, пахоту, семена, поездки на посадку, прополку, окучку, копку (да еще и вывозить надо, — а своей машины нет и не будет никогда), но купить — дешевле. То есть при собственных земельных мытарствах выходило одно сложение вычитания и деления, а умножение получалось, только если купить. Но не бегать с кошелкою на базар каждую неделю, а приобрести оптом, пока цена невысокая. С тех пор берем осенью несколько кулей, ссыпаем в ларь и беззаботно живем зиму. Накануне жена посетила ближайший рыночек, вызнала, откуда и почем картошка, выбрала подходящую и сторговала четыре мешка с доставкой на дом — по семьдесят тысяч куль. Скажу честно, относительно среднерыночной цены — дешево.

“Отчего так дешево?” — давил меня вопрос, заставляя представлять сырость, сухую гниль и проволочника, поедающих мои будущие картофельные запасы. Чтобы не мучиться и на людей напраслину не возводить, я и спросил без обиняков: отчего?

— Деньги нужны, — ответили прямее некуда.

Вот какая ситуация у людей (обычная, впрочем, на селе). Жена сидит дома с маленькими, муж трудится на птицефабрике. Зарплату ему выдавали последний раз в мае. Но не деньгами — куриными яйцами. Продавать их пришлось почти даром — дешевле цены, иначе протухли бы: нынче яйца в Иркутске на каждом углу. Деньги те, вырученные неумелой торговлей, давно вышли. Наступил сентябрь, а старшую дочку в школу достойно собрать не смогли — оказалось, не на что. Что скрести по сусекам, если в карманах гуляет ветер пустых обещаний! Взялись за свой картофельный клин: с тридцати соток хватит и семье на зиму, и скотине, и на продажу. Цену — чтобы сбыть скорее — пониже назначили. На эти деньги и рассчитывают дочери обновы справить, чтобы перед людьми не стыдиться.

Вот стоят они перед нами: отец, замотанный заботами, жена — женщина скорее молодая еще, чем изработавшаяся, дочь — второклассница или чуть старше; одеты аккуратно, чисто, но достаточно скромно. Папа, как бы в стеснении, колесо своей “Нивы” попинывает, мама деньги считает. В глазах девчушки — настороженность. Следит внимательно, как деньги из рук в руки переходят.

Расплатились, распрощались. Уехали.

Мне бы своей удаче радоваться: картошки в подвале на всю зиму — мешки насыпали под самые края, не завязать было! А я их, продавцов, вспоминаю, даже жалею. Вот ведь, мол, как трудно люди живут — картошку вынуждены продавать, чтобы платье ребенку купить. И нет почему-то мыслей о смычке города с деревней; почему-то не думаю, что им должно быть радостно: обменяли плоды своего труда — товар — на денежные знаки. И формулу товарища Маркса: “товар — деньги — товар” — не вспоминаю... А колет меня такая картинка — застывший в глазах осколок дня: сделка состоялась — семья пересчитывает деньги, а я, подлец, будто виноват, что купил эту картошку подешевле...

Через неделю цена мешка картошки упала на десять тысяч. Через полмесяца, к началу октября, — еще на десять... И бесследно прошли-пропали мои угрызения совести. Навалились взамен другие думы: вот, дурень, поспешил — людей насмешил — переплатил! А они тоже хороши: прикинулись бедными крестьянами, но как выгодно картошку сбыли!

Незаметно и независимо от меня слагаемые рассказа поменялись местами. А что в сумме вышло: лучше или хуже кому — мне или им? городу или деревне? Я об этом скоро думать забуду. Зато на грядущих митингах рвущиеся к власти политиканы непременно вспомнят и потянут вожжи — каждый в свою сторону.

Зато удивительно постоянство там, куда человек не в силах дотянуться со своим вмешательством: природа не объявляет, лучше или хуже сегодня, чем вчера. В природе — равновесие: в полях колюче топорщится свежее жнивье в ожидании ненастья... молча преодолевая утренние заморозки — навстречу зиме! — из упавших на землю семян растет трава... И над всем сибирским раздольем стелется удивительно стойкий запах печенной в золе картошки. А завтра будет снег...

Стол тетки Акулины

НЕИЗВЕСТНЫМ науке свойством, удивительным секретом владеют старые вещи! Не их древность (часто музейная), не их ценность (изредка в долларах), не их качества (в большинстве — допотопные сегодня) по-настоящему волшебны. Обаяние старых вещей, скажу вам по секрету, в том, что они охраняют время. Мудрость их велика, они умеют о том времени рассказывать. И такие замысловатые истории хранят заброшенные колченогие стулья или задвинутые в дальний угол чулана позеленевшие медные самовары, что диву даешься! Надо только уметь слушать. Правда, не у всех получается...

В одной деревне за столом собралась семья: от прадедов до правнуков — четыре поколения. Младшие, наскоро похватав душистых пирожков и закусив карамелью, отправились к телевизору, глотать мультяшки, а среди старших вдруг затеялся разговор о былом: раньше и сейчас — лучше или хуже?

— Бабушка, — спросила тридцатилетняя внучка Наталью Сафроновну, — а кем вы с дедом были до колхоза, середняками или бедняками? Вас не раскулачивали?

Вопрос с двойным дном: с одной стороны — странный, если знать, что дед Михаил Михайлович до войны и после был председателем местного колхоза, с другой — жестокий, коли вспомнить, что многие его и Натальи Сафроновны дядья и даже братья сгинули бесследно в тридцатые-проклятые. В этих сибирских буераках в колхозы начали загонять в 1931-м, а с 1932-го и далее несогласных раскулачивали и ссылали — в другие сибирские буераки. И бабушка всплескивает руками, обороняясь от воспоминаний сатанинского времени:

— Чур меня! Уж кого раскулачивать-то! Корову с лошадью в колхоз свели сами... А что богатства: у нас и стола не было, во как жили — на сундуке ели...

Семейное предание коротко, словно миг на ресницах истории, и потом — только потом! — станет ясно: смысл скрыт не в словах, не в описании — в сути.

— Раскулачивали у нас Михайловских... Это уже, наверное, году в тридцать пятом. Или в тридцать седьмом? Михайловских раскулачили тутока и назначили торги. Тогда торги назначали: все имущество отобранное тут же и продавали — в их же дворе — с молотка. На торги я не иду: Акулина же мне теткой приходилась, что ж к своим-то идти, радоваться, что их раскулачивают, что ль? Так она, Акулина, сама в избу вкатилась. Пришла и говорит:

— У тебя же стола нет, а нас распродавывают. Чо ты сидишь-то? Иди-ка, купи хоть наш стол! Да он ишо лет сто стоять будет! Иди-иди, — говорит, — покупай, не мешкай. А я с твоими ребятишками посижу.

Я и пошла. Купила стол за 25 рублей и стул-табурет. Вот он — стол. А на табуретке ты, внучка, сидишь.

Как нарочно это временное совпадение — как ослепительное прозрение: накануне, перед поездкой в деревню, я фабричный стол, при советской власти слепленный на ставропольской или краснодарской фабрике, разобрал до винтика-шурупчика — он совсем решил развалиться, хотя и десяти лет не прослужил. Пришлось потратить день, чтоб собрать наново. А здесь — за семьдесят лет ничего не случилось столу “кулацкому” — цел-целехонек! Не пошатнется, не скрипнет. Вид у него, конечно, попроще, чем у нынешних, — без полиролей. Зато служит, как и табуретка, верой и правдой.

Историю этого стола бабушка Наталья Сафроновна — сама призналась! — при советской власти ни за что бы нам не рассказала. Всю жизнь она на работе горбатилась, про себя — в Бога верила и молча боялась коммунистов.

А то, что стол — цел и служит по своему предназначенью, в том, я мыслю, ничего особенного — для себя люди делали. Вам же — старый мой вопрос: лучше или хуже стало?

Как форма поссорилась с содержанием

— ЧУР МЕНЯ, ЧУР! — то есть огради от соблазнов сбиться с намеченного пути и зачерпнуть от идеологии: ущербно разглядывать простое живое крестьянское дело через мутную лупу замшелой политэкономии, там наниматель обязательно равен эксплуататору и кровососу, а работник — всегда лишенец, притесняемый и угнетенный.

Другое дело: плюнуть на телевизор, радио, газеты и отдаться деревенской жизни со всеми потрохами, погрузиться в нее, как в чужой язык в незнакомой стране, которая до того изучалась по словарям да книжкам. Одним словом, решил я податься в работники. Чтобы не расспрашивать деревенских: “Как вы живете?” — вытягивая подробности, а видеть, как они живут. В деревне, между прочим, по свидетельству прекрасного летописца крестьянства прошлого века Сергея Васильевича Максимова, сезонные работники всегда были. Да и в наше колхозно-совхозное прошлое этот факт вписан со всей коммунистической неоспоримостью: мобилизацией студенческих десантов “на картошку” и командировками целых автобаз “на уборку”.

Так что велосипеда я не изобрел, но вооружился единственным желанием: не искажать разными политическими симпатиями, равно и антипатиями, фактов.

Случай помог договориться со знакомой женщиной об обоюдовыгодной сделке: я поживу в ее доме, изо всех сил помогая в сенокосных делах, а за это буду иметь пищу, постель и крышу над головой. Свежий деревенский воздух и удовольствие от косьбы — бесплатные, ответы на вопросы — по возможности откровенные, но некоторые фамилии, имена и приметы мы предусмотрительно условились изменить.

Через две недели разнообразных трудов и прочих испытаний на деревенской ниве случилось для меня подлинное открытие: немало удивившись, я обнаружил, что имею полное основание сомневаться в истинности известного марксистско-ленинского постулата об единстве формы и содержания (а одноименное литературоведческое понятие вообще пошло враздрай!): результат моего эксперимента легко ложился в форму классической газетной информации расцвета колхозно-совхозного славословия. Но его суть, содержание то есть, в эти парадные ворота не влазила никак: ни передом, ни боком, ни волоком!

А сообщить в этой информации, которую, не мудрствуя и придерживаясь формы, назовем “Финиш зеленой жатвы”, следовало вот что:

“С 20 июля по 2 августа в частном хозяйстве пенсионера Лыкова ударными темпами прошел сенокос. В 15 копнах на северных утугах стоит 5 тонн сена, готового к вывозу. В сенокосе у пенсионера Лыкова участвовали он да жена — вся семья, а в качестве наемных работников на неполный световой день — два деревенских безработных и писака А. Комаров. Шефскую помощь Лыкову оказал вольный крестьянин Кирилл Чубатый. “Зеленая жатва” на 1 гектаре угодий прошла в кратчайшие сроки, благодаря народному двигателю сенокоса — 40-литровой кастрюле браги. Между тем, в Иркутской области заготовка кормов лишь начинает набирать силу, а в колхозах и совхозах района, где живет пенсионер Лыков, не начиналась вовсе”. И подпись: наш корр.

А теперь скажите: вы где-нибудь читали подобную информацию? Вот и я в растерянности стал думать: почему у нас факты, происходящие в деревне повсеместно (исключая разве что непосредственное участие журналистов в чужом сельскохозяйственном процессе), не находят отражения ни в газетах, ни на радио-телевидении, ни в речах депутатов? Но не стану забегать вперед. Как принято в деревне, начну танцевать от печки.

Семья и хозяйство

В ОДНОЙ ДЕРЕВНЕ близ Байкала живет пенсионер Никита Лыков, ветеран, между прочим, сельскохозяйственного производства — по многим причинам. Стаж, места работы и многие благодарности в трудовой книжке я опущу как общедоступные сведения, а подчеркну, на мой взгляд, главную деталь: с самой первой секунды появления на свет, с первого вздоха и первого крика, наш герой был обречен на жизнь в колхозе. Потому что угораздило Никиту родиться, когда отец и мать его свели свою животину — коровенку с лошадкой — на общий двор: в 1931 году в его деревеньке образовали колхоз. И до самой пенсии Никита Михайлович вкалывал на общественное сельское хозяйство с таким усердием, что стал инвалидом: у него в ноге один сустав железный. Ему еще повезло, можно сказать: ведь попал Никита на операцию при остатках советской власти, резали его хирурги бесплатно, а железяку приживили швейцарскую. Сегодня подобное хирургическое лечение стоит, как принято теперь выражаться, “...от 30 миллионов рублей” и Лыковым не по карману, скакать бы деду на костылях.

Супруга его, в Сибирь попавшая из ставропольских курортных краев по причине розовой комсомольской романтики (о которой, впрочем, не жалеет), изо всех сил до самой пенсии лечила местное население, ибо в Кисловодском медучилище выучилась на фельдшера. По юности обегала все близлежащие селения пешкодралом, на ее участке было пять деревень — от края до края за 30 километров. Сегодня ее обязательная ежедневная дорога — 400 метров до водокачки. Нелегко таскать флягу с водой, но молчит и ходит, потому что деду еще тяжелее.

На руках у бабы Дуни и деда Никиты внучка-первоклассница (три года назад трагический случай оставил Наталку без родителей). Девчонка эта — чернобровое и кудрявое веселое существо — в серьезных помощницах по причине младости не учитывалась.

Вот в такую семью с помощью журналистского любопытства попал я в работники. И не только мозолил руки — не за страх — на совесть, но и самым внимательным образом разглядывал, как Лыковы существуют и хозяйствуют.

Живет семья бесхитростно, как во многих и многих сибирских деревнях с севера до юга, с востока до Уральских гор. Лыковы занимают полдома в типовом двухквартирном строении из бруса. Жилище давно уже требует хорошего ремонта, но сил и денег хватает лишь на косметику из обоев и неотложные заплаты: форточку врезать, рамы сменить, подлатать оконную колоду. Да и не отличается, честно говоря, дед Никита мастеровитостью, его стихия — рыбалка, а гвоздь вбить или доску выстругать — это ниже вольного достоинства добытчика.

На дворе у Лыковых то ли сарайчик, то ли гаражик: туда на ночь запирают советскую лошадку — “Жигули”. В огородишке около 15 соток земли: теснятся грядки с луком, кучерявой петрушкой и хиловатым укропом, свеклой, морковкой, кабачками и чесноком, прет к свету, обгоняя редьку, крутобокая редиска. Вдоль забора смородиновые кусты. В тепличке, составленной в солнечную сторону из отслуживших домашний срок оконных рам (другая ее стенка — забор), живут помидоры. В парничке, такими же рамами прикрытом, наращивают плоть огурцы. И все это стеснено, сжато как бы до игрушечного размера заборами и дровяными поленницами: грядки длиннее двух метров нету.

На задах усадьбы растут картошка и капуста: в этом старикам немалая выгода, у многих в деревне картофельные лоскуты нарезаны за околицей, за два-три километра от жилья.

В лыковском огороде тесная банька. Через стенку — стайка. В ней вечером вздыхает устало корова Майка, жует прошлогоднее сено бычок Борька и тянется к материнскому вымени телок Мишка.

Ради них, рогатиков, без которых жизнь в деревне теряет смысл и становится безумно дорогой, Никита Михайлович и решился на подлинный деревенский подвиг. Выйдя на пенсию, он как ветеран сельского хозяйства района выхлопотал гектар на северных утугах (так здесь называют поливные луга), в 12 километрах от деревни. Сенокосом этот косогор в то время можно было назвать достаточно условно (немало земли в этом районе при советской власти перевели из сельхозугодий в неудобицы), но важно было застолбить сей кусок каменистой тверди, поросшей дерниной. Заимев бумагу на владение землицей, Никита Михайлович устроил длительный субботник для семьи и родственников: на новых лыковских владениях с утра до вечера корчевали из земли камни и камушки, свалили в межи, наверное, тонны три байкальского кремня (и то не удалось все подчистить). Поставили изгородь.

Тяга к собственности, вдруг проснувшаяся в отставном ветеринаре, удивляла не только соседей, но и родных: никогда Никита с таким старанием не пластался на земле. И победил свою былую неохоту: уже четвертый год с аккуратно огороженного участка берет дед нужное количество сена. А чего же не брать, если даже воду из ручья подвел, чтобы орошать свой лужок по надобности.

Нынче дед Никита дозрел, чтобы усовершенствовать процесс сенохранения. Прежде на задах огорода он ставил стог. Естественно, что его приходилось и топтать, и вершить, и целлофаном закрывать. Все это силы, времени и денег требовало. Поэтому, взяв у дочери, которая живет в городе, заем (в деревне уже давно пенсию в срок не платят, да и нельзя с такой-то пенсии ничего выстроить), Никита Михайлович возвел сеновал. Строительство: шесть столбов, машина горбыля, горка ржавых гвоздей, несколько рулонов толя и некоторое количество водки (себе и помощникам) — обошлось в семьсот тысяч. Дело близилось к торжественной сдаче объекта жене, но встало за малым — за навесами. Чтобы на двухметровой высоте наладить к оконцу ворот створки, нужны навесы. А в деревне в магазинах даже гвоздей нет, о шурупах и не мечтают.

Навесы — нормальные, кованые, чтоб служили долго, — я привез Лыкову из города. Вез и думал: вот железяки — сносу им не будет — безусловно нужные в деревне не одному деду. В их поисках я обегал весь Иркутск, город немаленький, более того — промышленный (и торговый) центр всея Восточной Сибири. Что ж у нас теперь: разруха без конца и края? полный конец всякому железоделательному или скобяному производству пришел? — если на этих петлях стоит клеймо “Made in China”? Дожили...

Но створки приделали, и сенокос начался.

Как в Расее все делается

СОБСТВЕННО сенокос начался, как и положено, с отбивки кос; с цитирования Кольцова: “Раззудись плечо, размахнись рука”; с трехлитровой банки бражки, к которой дед Никита прильнул еще по утряшному холодку; с мятного запаха травяного сока, стекающего из срубленных острым железом стеблей и листьев травы.

Примерно четверть лыковских угодий — неудобья: колдобины, ямы и кочки. Здесь косили вручную, призвав на помощь безработных лыковских соседей-братьев — Алексея и Коляшу.

Алешка — сорокалетний неудачник по жизни — недавно приехал к матери в деревню, потеряв работу в очередной строительной конторе в Селенгинске, бросив очередную жену. Он молчун и, увы, любитель выпивки, одной ногой ступивший на порог алкоголизма, пьяный — совсем дурак. Коляша его младший брат: не озлобленный, добрый, работящий, но от жизненных поворотов, похоже, растерявшийся до предела. Кажется, совсем недавно Коляша закончил сельхозинститут, гордился дипломом зоотехника, успел приступить к работе в совхозе, и... не стало совхоза. А Коляша остался сам по себе: хозяйства нажить не успел, на бывшей работе ему ничего не обломилось, стал никому не нужен. Вернувшись в родную деревню, Коляша вслед за братом принялся заглядывать в рюмку...

Как и на что они живут? Нет, сначала о том, где: и Алешка, и Коляша живут у матери-пенсионерки, в такой же половинке двухквартирного дома, что и Лыковы. У той ни хозяйства особого, ни нормального огорода по одной-разъединственной причине: сильно пьет бабка Настя. А живут они все, считай, почти на одну ее пенсию.

— Я бегаю, ищу, — уныло рассказывает Коляша, — скучаю по работе. Летом легче: кому стену оштукатурить, кому могилу выкопать, кому сенник поставить; где накормят, где напоят, кто деньгами заплатит — выбирать не приходится. Мне бы к сеструхе податься, в город Шелехов. Может, она меня сумеет на завод устроить, на алюминиевый...

Но чтобы Коляше доехать до сестры, ему только на дорогу в один конец надо почти семьдесят тысяч рублей.

И он берет косу, и опять вжикает металл, со свистом врубаясь в везилевые заросли. Пристраиваюсь за Коляшей и я. Дед Никита то покосит, то ногу крапивой хлещет: швейцарская железяка не болит, а своя нога — стонет.

Удовольствие от косьбы на солнце испаряется к полудню: остается одна тяжелая работа, и я бодрю себя, вспоминая рассказ старушки-колхозницы, подслушанный в этой же деревеньке: “Когда одне бабы остались да малые ребяты, в войну тоись, норма трудодня на сенокосе для нас была 15 соток. Ой лихо! А ввечеру прятались от надзора и в темноте своей коровенке косили украдкой...”

Наверное, мы, современные работнички, хилыми кажемся этим старушкам, вытянувшим тылы России из войны: 30 соток выкосили за два дня. Потом стало легче: трудилось светило, а мы только ворошили и гребли; на третий день, как будто учуяли небольшой просвет в тяжеленной работе — небо меняло застиранную знойную голубизну на серость, — одним духом взметнули три копны; обещая дождь, завыл в телеграфных проводах посланец непогоды баргузин.

У деда Никиты, несмотря на его теперешнюю частнособственническую сущность (это к вопросу о коммунистических терминах, стихийности рынка и планомерности социализма), никакой анархии в работе, а сенокосная кампания спланирована не хуже важной наступательной операции. Неудобья, как он и мыслил, свалили вручную: подготовили плацдарм. А на остатний участок дед заранее договорился наступать с помощью своего старого знакомого из соседней деревни Кирилла Чубатого: тот в сельхозтабели о рангах стоит повыше пенсионера — числится фермером, а называет себя крестьянином. Кирилл держит скот — голов двадцать пять, при выходе из совхоза ему с домочадцами достался приличный земельный пай (“Все равно обсчитали! — беззлобно кипятится он, вспоминая подлеца-землемера. — Гектаров шесть из-под меня выдернули. Да ну их к черту! Связываться — себе дороже!”). Есть у Чубатого трактор и кой-какой навесной инвентарь, на что и надеялся дед Никита: косилкой оставшуюся траву на участке можно свалить в полдня.

Отмечу еще одно — немаловажное, на мой взгляд, — обстоятельство, характеризующее моральный облик деда Никиты в отношении общественных средств производства. Не раз и не два он вспоминал, неизменно бия себя в грудь с неподдельной тоской и выражаясь исконно народным слогом, как не хватило у него совести прибрать к рукам и грабли конные, и конную же косилку. А возможность была! Какая возможность была! Дед особо подчеркивал, что он, Никита, в той ситуации был дурень: “Ведь все равно пропало под заборами или растащили по дворам! Плюнул бы тогда на совесть — небось, не зашипела бы — сегодня б мороки не знал”. Но не плюнул...

Было бы крайне заманчиво представить и Лыкова, и Чубатого мужиками без изъянов. Но то, что могло миновать заезжего журналиста, не прошло мимо работника. Поэтому замолчать следующий факт будет нечестно. Итак, задул баргузин. Значит, на море гонит вал. В такую погоду лучше в воду не соваться. Но наши косцы собрались на рыбалку (к Чубатому еще гости из города приехали, такой большой компанией они и отвалили на ночь глядя — ставить сети). Как уж они выходили в море, как выбирали сети — не ведаю. Говорят, что поймали аж три омуля и отдали гостям. Поверим на слово. Но, если честно, рыбалка была лишь предлогом.

Деда Никиту домой привезли часов в семь утра: пьяного в стельку. Часа три баба Дуня, костеря его на чем свет стоит, укладывала спать. Дед дергался, махал руками, порывался встать и клялся, что выпил всего полстакана (это он потом, на покосе, вдали от женщин признался, что сначала пили из бутылок, потом из жестянок, потом из каких-то картонных коробок: везде была разная водка и мешали ее в немыслимых пропорциях). Второй “герой” ночной рыбалки — Чубатый — сперва, по рассказу его жены, пытался завести трактор, потому что “мы с Никитой Михалычем косить договорились”, — но вскоре “сломался” и тоже, к счастью, уснул. Так сутки из сенокоса выпали в пьянство.

Но! И Кирилл на тракторе, и дед Никита с очередной трехлитровкой бражки следующим утром прибыли на покос чуть свет. На утуге везиль как проволочный да вьюнком перевит, у клевера лист с ладошку, а понизу медведка с пыреем перепутались — трава густющая! — и в мою задачу входило бегать за косилкой: как забьет ее везиль, Кирилл останавливал трактор, я — очищал полотно. Бегать кругами хватило до вечера. Потому что трижды заехали в камни — их в траве не видно — и переклепывали зубья. Потом дед мотался за маслом: перестала действовать гидравлика. Потом хлынул ливень: пережидая небесный водопад, мы сидели с Чубатым в тесной кабине, говорили о его коровах. Кирилл жаловался, что мясокомбинат дает невысокую цену, а на так называемый колхозный рынок лучше не соваться: торговая мафия подминает. За свое хозяйство — около 20 гектаров земли — он будет держаться до пенсии, а там... Кто ж его знает, как жизнь сложится? Льгот никаких крестьянину нет и — не было! Кредит не выпросишь. А выпросишь — на процентах разоришься. А что в правительстве обещают, то в деревне над этим смеются: который год ни тпру, ни ну, одно кукареку! “В общем, жить можно, но почему-то все в Расее делается, — тут Чубатый прикусил зубами матерное слово, уже готовое выпрыгнуть из его уст, но закончил, тем не менее, достаточно колоритно и понятно, — а делается все... через задницу!”

Докашивали мы, не обращая внимания на моросящий дождь, потому что косить под дождем, слава Богу, можно.

Воль-но!

ЕСТЬ В АРМИИ замечательнейшая команда, после подачи которой начинается разумная жизнь: “Воль-но! Оправиться...” Пора к подобной паузе прибегнуть и на сенокосе. Рассказывать с видом знатока, как сено ворошат, как гребут (вручную, граблями, с гектара!), как копнят — смеху не оберешься. Гораздо занимательнее и поучительнее всмотреться в деревенский быт.

Давно известно: как полопаешь, так и потопаешь. Поэтому не обойти моему повествованию время обеда, не грех и начать прямо с него. Выглядело это так: работники за одним столом с хозяевами. На столе разносолы: глаза разбегаются — свежие огурцы и малосольные, сало и творог, сметана и помидоры, маринованные маслята и соленый омуль, наваристый борщ и пирожки с черемшой. Уж когда все баба Дуня успевала, не ведаю. Но честно признаюсь: свежесть продуктов и домашнее качество сделали бы честь столичному ресторану. Дед Никита обычно использовал весь свой набор любезностей, чтобы получить к столу и литр бражки. Но любого количества его прибауток, намекающих на появление спиртного, хватало только на литр. Водка на столе появилась раз, в количестве одной бутылки: после того, как сено вывезли. Зато через день после работы баба Дуня выдавала приходящим работникам (по их просьбам) то бутылку (с собой), то символический аванс в 20–40 тысяч рублей.

Без тени смущения удовлетворю вполне законный читательский интерес: столь подробное описание “смены блюд” застолья необходимо для освещения деликатной и очень важной проблемы — оплаты труда. О плате за услуги (работу) принято договариваться “на берегу”. Раньше, без обсуждений, мера была одна — водка. Теперь, все чаще, упоминают в расчетах деньги. Кажется, баба Дуня вполне осознала это и готова применить в будущем. Подвигнул ее к такому решению Вася по прозвищу Солнечный, накануне за свою небольшую помощь получивший бутылку, а наутро явившийся похмеляться и требовать еще две поллитры. Примечателен диалог, состоявшийся между ним и хозяйкой.

— Вася! Тебе же вчера заплатили, ты же бутылку забрал?

— Так мало, Дуня. Давай еще две...

— Да ты, Солнечный, с ума двинулся! Ты сколько же за полдня, считаешь, заработал?

— Двести тысяч...

Вася Солнечный, с похмелья утративший реальные ориентиры, был изгнан с позором, и более его “помощь” не принимали. А я застал в действии некий переходный период смешанных расчетов: деньгами, водкой, продуктами. Все это — заметьте! — в абсолютном правовом вакууме. Лыковы — пенсионеры, а не предприниматели. Их пенсии, с которых все налоги давно вышелушены государством, — не фонд зарплаты. А если они платят помощникам, кто осмелится потребовать с этих сумм подоходного, пенсионного и прочих поборов? Кто и на каком основании? То, что ответа на вопрос нет, не означает, что и вопроса не существует... (Не прошло и полгода, как Пенсионный фонд Российской Федерации, ссылаясь на введенный в действие задним числом — как всегда! — Федеральный закон “О тарифах страховых взносов в Пенсионный фонд РФ...” (от 5 февраля 1997 г. № 26-ФЗ), разъяснил, запуская вороватую лапу в карманы и кошельки законопослушных граждан, что и Лыковы как работодатели должны платить с тех сумм, что они работникам выдали, — 20,6 %, и сами работники с полученных сумм — по 1 % в Пенсионный фонд РФ. Еще круче вкручивает в землю крестьянина налоговое бремя — по самую шею уже вдавило, только воздух пока налогом не обложен! — А.К.).

Так вот: баба Дуня решила, что стоимость питания — без общепитовских накруток, гольную “дунестоимость” — она должна учитывать при расчетах за работу: “У плиты стою, готовлю, посуду мою, на огороде спину гну — прямо какая-то сфера обслуживания выходит! А услуги у нас не бесплатные”. Подвожу к тому, что даже деревенские жители, даже такая “темнота запечная”, как называли себя мои пенсионеры-работодатели, вовсю овладевают экономическими законами цивилизованного рынка! Но сами, увы, вынуждены барахтаться в унылом, нищем на разнообразие, постном постсоветском экономическом пространстве. Имею в виду то, что, когда копны уже стояли и надо было вывозить сено, все уперлось в отсутствие грузовика. Ни одна мало-мальски автомобильная конторка — от ДРСУ до бывшей СХТ — не оказывала такой услуги населению, как вывоз сена. И мои пенсионеры, сговорившись с одним районным начальником, еще раз пустились в свободное плавание в обход законов. Не потому, что хотели их обойти, а потому, что соблюсти невозможно. Им дали машину — древний “трумэн” без водителя: “Бензин ваш, и водитель ваш. Справитесь?” Справились, благодаря молитвам бабы Дуни о том, чтоб миновать ГАИ. В два дня все сено перевезли и скидали под крышу, отметив, что кидать гораздо быстрее и легче, чем ставить полноценный стог. Не зря Никита Михайлович заботился о сеновале.

Расчет работников баба Дуня произвела на следующее утро после “банкета”. Вечером она долго сидела, складывала на бумажке дни, часы, действия сенокосчиков, пока не вывела итог: Коляше — на руки — 214 тысяч рублей, Алешке — 150 тысяч. “Он работал меньше — меньше и получит”. Начислено же у бабы Дуни было около 600 тысяч на двоих, но: брали авансы — вычла, просили водку — вычла, обедали-ужинали — вычла. Вручая соседям-помощникам деньги, баба Дуня подробно расписала им: в какой день по сколько часов они работали, какие работы выполняли и что это стоит, по ее мнению. А за основу своих расчетов Евдокия Гавриловна — экономика должна быть экономикой! — взяла среднемесячную деревенскую зарплату, несколько даже ее завысив: 600 тысяч рублей. Отсюда и плясала, вычисляя стоимость рабочего часа. Может быть, немножко примитивно, но честно. Работники были довольны: Коляша — вот чудак-человек! — с тех денег, что баба Дуня ему заплатила, презент ей через полчаса притащил: шоколадку Наталке и бутылку шампанского бабе Дуне. Сделал бы такой подарок угнетенный работник своему эксплуататору?

Местную жизнь — в деревне и окрест — я изучал не только в натуре, но и по страницам районной газеты, носящей имя утренней богини. “Зарю”, выходящую тиражом 650 экземпляров, разносили по почтовым ящикам с вечерней прохладой, раз в неделю — газета от безденежья умирала. Но тем не менее старалась чего-нибудь освещать. Вот, к примеру, из одного номера: “Работниками милиции выявлена кража 20 булок хлеба из районной больницы...”, “В милицию обратилась гражданка Н. о том, что ей нанесли побои две женщины в нетрезвом состоянии. Возбуждено уголовное дело...”, “В районную больницу обратились две гражданки, которые — в разных местах и в разное время — при разделке мяса сами себе нанесли ножевые ранения. Проводится проверка...”, “Гражданину Ш. в ссоре при распитии спиртных напитков нанесены обширные ножевые ранения в область живота...”, “С 1 по 15 июля на территории района зарегистрировано 43 нарушения Правил дорожного движения, три водителя находились в состоянии алкогольного опьянения...” Это, фактически, все местные новости, потому что остальная газетная площадь была занята программой ТВ и перепечатками из других изданий. И так — из номера в номер.

А деревня вовсю жила жизнью, вовсе не похожей на ту, про которую рассказывали газетные полосы. Мне и прежде приходилось бывать в этих местах, поэтому сразу обратил внимание: денег нет, а изо всех сил, используя чуть не щепочки, — строят. Кто — летнюю кухню, кто — баню, кто — сеновал. Даже новые дома ставят. Второе неоспоримое различие между тем, что было, и тем, что стало, — изгороди: все упавшие заборы подняты, укреплены, служат по прямому назначению. В пику прежней райпотребсоюзовской серости улицы веселило балаганное многоцветье вывесок, заменивших унылые “Продукты” и “Промтовары”. Райпотребсоюзовский “Универмаг” предлагал бесплатную экскурсию — на десяток лет назад — к пустым полкам. Новые торговые лавки и лавчонки, напротив, полны всякой дребеденью: глаза разбегаются, но гвоздей не найдешь. Разнокалиберность водки: чем дешевле, тем длиннее стеклянные батареи. Постояв пять—десять минут у любого прилавка, выяснишь, что основной товар, пользующийся спросом, увы, — водка. Купить ее можно и ночью, без проблем. Зато исчез, умер прекрасный книжный магазин — единственный, между прочим, на весь район. А в киоске “Союзпечати” пришлось наблюдать, как снаряжают “под запись” первоклассников — тетрадки, линейки, карандаши и ранцы выдавали в счет будущей зарплаты.

Не подчеркивая, а просто отмечая как факт, скажу, что на каждом углу критиковали и президента, и правительство. И это могло бы показаться странным, если бы не было обычным приступом словонедержания — стандартным российским пароксизмом. Это я прокладываю мостик от уличных сплетен к итогам “народного волеизъявления”: за Ельцина проголосовали 46,1 процента от числа избирателей, внесенных в списки; у Зюганова — почти вдвое меньше. Вот и пойми попробуй сибирскую деревню, если выходит, что на уме у крестьянина не то, что на языке.

Много о чем передумал я, скрипя железом кровати в бывшей летней кухне, превращенной в кладовую, а для меня служившей спальней. Именно она, или, вернее сказать, вещи, что в ней доживали свой век, и навели меня на старые мысли: лучше или хуже стало жить в деревне? Вот в углах стоят две плиты: отслужившая свой срок электрическая и вконец забарахлившая газовая — это прошлое, то, что было хуже. В доме — новые печки: это — стало лучше. Кровать, на которой я сплю, тоже из “бывших”: панцирную сетку, просевшую до пола, вытеснили из жилых комнат кровати деревянные, с пружинными матрасами. Еще баба Дуня купила два года назад морозильную камеру (безусловно, лучше!) — погреб летом не спасал, а холодильник на ладан дышит, и новый — не купить, с их пенсий этот груз не осилить (все-таки хуже!).

Негусто приобретений за последние пять-шесть лет, и те — не от роскоши, а по крайней необходимости сделаны. Даже синяя кастрюля с бражкой — и она! — от старых привычек к бедности. Бражка у бабы Дуни ставится трижды в год: на посадку-уборку картошки и на сенокос. А во все остальное время — режим экономии: и на столе никаких особых разносолов, и деньги — на хлеб, сахар, соль и бензин — подчистую уходят, лишь маленькая толика их откладывается “на крайнюю необходимость”. Последняя “крайняя необходимость” — внучке: шуба, за которой пришлось в город ехать. То, что шубу можно любую купить, это — лучше, а что за нею в город надо ехать — не лучше и не хуже, а — по-старому, без никаких изменений...

Больно! И смешно — до слез

Было вольно —

Стало больно!

БЕЗ ЖЕЛАНИЯ и охоты срифмовались эти строчки, а я ежусь от воспоминаний, которых лучше бы не было. Но уговор с самим собой дороже: не расспрашивать, а рассказывать, охраняя факты. Поэтому безусловно придется сознаться в том, как я заболел в самый разгар сенокоса. Вина в этом, несомненно, моя: надел бы верхонки, глядишь, избежал бы больницы. Но кто же знает заранее, где стелить соломку! (Знал бы — давно обогатился и других научил.) Хотя сейчас я думаю, что — может быть, может! — был в этом происшествии промысел божий: уж коли желаешь называться работником-исследователем, так не ленись, со всех сторон проблему изучай, даже и принудительно в некотором роде. Ведь болезни да болячки — они тоже часть жизни, в том числе деревенской, даже в сенокос.

В дождливый день, что случился словно по заказу для кратковременного передыха перед началом сенокоса, я по просьбе хозяйки входную дверь в дом обил новым материалом (ватин с искусственной кожей, больше смахивающей на клеенку), а снятую старую обивку, обрезав вовсе изношенные куски, приспособил на дверь в баню. В аккурат хватило, банная дверь была размером меньше.

Работа эта получилась не слишком тяжелая, но в некотором роде хлопотная: приходилось гвозди старательно вытаскивать, выпрямлять молоточком и вновь в дело приспосабливать — ну нет гвоздей в деревенских магазинах! Где-то между делом я и наколол левую ладонь ржавой скобкой гнутого гвоздевого тельца. Как водится, даже внимания на царапину не обратил: не стоила она того. Да и забыл об этом тотчас.

Аукнулось дней через шесть, уже первые копны поставили. С вечера начавшись, к середине ночи легкое недомогание превратилось в затяжную пытку — в кисти тукало, тело трясло и мышцы выворачивало, как после тяжелой надсады, а левая рука по самое плечо вовсе онемела. Взвалив на себя пропахший пылью тулуп, я промаялся в ознобе до рассвета и выполз из летней кухни, где ночевал, когда хозяйка пошла доить корову.

В доме, где на холодной печи потихоньку закипал электрический самовар, я плюхнулся на продавленный диван с градусником под мышкой. Вернулась баба Дуня. Процедив молоко, она спросила про температуру и, охнув, пошла будить деда. Через пятнадцать минут — деревня куталась в утрешнюю дрему, даже скот еще не прогнали по улицам — меня доставили в районную больницу.

Дежурная фельдшерица или медсестра — не знаю, поахав по знакомству вместе с бабой Дуней над моей температурой, рванувшей к 40 о , произнесла главную фразу, что держится у меня в голове по сей день:

— Разовых шприцов нет! Ставить укол, или как?

Свобода, свобода,

Эх, эх... без шприца...

(Чего только в голову горячечную не лезет: одно оправдание — лихоманка-лихорадка.)

Ох ты, горе-горькое!/ Скука скучная,/ Смертная!// Ужь я времячко/ Проведу, проведу...// Ужь я темячко/ Почешу, почешу...// Ужь я семячки/ Полущу, полущу...// Упокой, господи, душу рабы твоей...// Скучно!/

— Так ставить укол, или помирать будем?

(В самом деле: при чем тут Блок, при чем “Двенадцать”?)

— Спустите штаны, больной!

Сначала жаропонижающий...

— Терпите, иголки туповатые... Теперь пенициллин... Врач придет после десяти, как планерка кончится. Лежите, больной...

Температура после укола спадала, возвращалась способность видеть и запоминать. Меня положили в коридоре: панцирная сетка провисала, простыней не было, в больничный контингент меня пока явно не зачислили, так — устроили по знакомству. Наверное, глупо что-то требовать, да и у кого? Честно говоря, не было и сил. Я промаялся до десяти, вспоминая, что уже был здесь лет около десяти назад (да нет, уже больше!). С кровати можно было разглядывать осыпающуюся известкой стену с проглядывающей дранкой, темно-синюю краску на дверном косяке без двери... Мелькали, как тени, больные, одетые в странные одежды — кто во что горазд...

Лет около пятнадцати назад поздно вечером в этой больнице шла операция, и вдруг потух свет. Журналист из “Молодежки”, случайно узнавший об этом ЧП, кинулся звонить на подстанцию, в райисполком — безрезультатно. Тогда — несмотря на вечер, уже переходивший в ночь, — на квартиру первому секретарю райкома партии (неслыханная дерзость по тем временам!), и свет... появился. Откуда мне известен этот факт, о котором знают только тот секретарь и молодой корреспондент? За давностью лет можно сознаться: журналистом был я. Явное и грубое превышение моих полномочий, когда я выговаривал первому секретарю райкома КПСС, странным образом обошлось для меня без последствий по службе. Хотя было понятно, почему: операция, о которой я беспокоился, увы, закончилась не так благополучно: из двух жизней, лежавших на операционном столе, спасли одну...

Сейчас мне казалось, что с того самого времени этот коридор не белили, не красили — так обветшало здание, или нет — само здравоохранение.

После десяти меня довольно лениво осмотрел врач (как смотрят на человека, у которого нет на руках полиса): больно ткнув в левую подмышку, которая просто пылала (мировой пожар в крови —/ Господи, благослови!/ — что так привязался ко мне Блок, которого я никогда не знал сверх школьной программы?), он пробормотал что-то об инфицированности конечности, отсутствии физраствора и исчез.

Мне неимоверно повезло с “работодательницей”! — вот сейчас я понял это в полной мере. Она примчалась минут через десять после “обхода”, разузнала у врача, с которым проработала в больнице не один год, все необходимое и сказала: “Поднимайся, работничек! Здесь валяться — толку не будет, лекарств, все одно, нет... Буду тебя дома лечить...”

Через трое суток я был практически здоров. Не знаю, пенициллин ли помог, который сердобольная баба Дуня купила в аптеке (деньги я ей, конечно, дал) и вкалывала мне через четыре часа, или святая вода, которой она не пожалела, чтобы щедро набрызгать мне на воспаленную физиономию и руку (а ведь она ее в бутылках из Иркутска привозит — где ж святую воду в деревне взять, здесь и церкви никогда не стояло, а самый ближний храм порушили в 30-е — на коровник кирпич понадобился). Или крестики спасли? — что рисовали на моих ягодицах йодом, чтоб чуточку быстрее рассасывались шишки от уколов, или ворожба подняла?

— На море Окияне, на острове Буяне лежит бел-горюч камень... — баба Дуня водила своим, скрюченным артритом пальцем, вкруг сучков лиственничного полена, которое притащила со двора, и пришептывала тихонько, так что и слов всех не разобрать было: — Недужился бы недуг у раба Алексея по сей день, по сей час, как вечерняя и утренняя заря недугам потухать...

Заговор был длинный, запомнить я его не мог, а спросить после неловко было. Лиственничное же полено, вкруг сучков которого плелся заговор, в тот же час сгорело в печи, растопленной по такому случаю несмотря на летнее пекло.

...С некоторых пор я считаю, что во всякой напасти есть доля необходимости, некоей предначертанности, и стараюсь относиться к ним, напастям, с благодарностью. Не заболей я, разве б свернул к больнице, чтобы отведать этой ужасающей нищеты современной сельской медицины! Разве бы узнал, что уже несколько дней как в больницу прекратили поставлять препараты из аптеки: больница задолжала провизорам астрономическую по деревенским меркам сумму, что-то около сотни миллионов...

Где-то в это время я и понял, что наняться на сенокос — это любопытство, а жить в деревне — это нечто совсем другое. Однако между завтраком и ужином, между дойкой и стиркой, между поливкой огорода и кипячением шприцев я узнавал массу информации, вплоть до самой потаенной. Разговоры между делом — неиссякаемый кладезь фактов и фактиков, только успевай отцеживать, отлавливать, крыжить, пока другой фактик своей звонкостью не перекрыл предыдущий. Вот, например, почти семейная тайна:

— Дед по молодости любил выпить не больше, чем сейчас. А какой он пьяный, ты сам видел. Раньше, бывало, его тоже сразу не уложишь. Он все с кровати рукой махал да повякивал, покрикивал: “Вот! В подполье кто-то дышит!” — ревновал, значит. Позже свою песню про подпол оставил, стал по-другому беспокоиться: “Машина в гараже? Гараж заперли?” Теперь новый припев у старика: “Теленка кормили? Воды скотине давали?” Вот что скотина с человеком делает!

Ну разве вам не смешно?

Или другой случай. На сенокос к старикам-родителям приехал дядя Вова (это я его так называл), отставной полковник. Он все к Паше из Солнечной привязывался, подначивал его: “Паша, где твой “мерседес”?” Полковник никак не понимал, почему Паша, имеющий трех лошадок и ни одной машины, на шутку никак не реагирует. А Паша, газет не читая и телевизор не смотря, никак не мог понять, при чем тут “мерседес”! Откуда Паше знать о прозвищах бывшего министра обороны? Ну разве не смешно?

Зато после этих шуток, ни разу не достигших цели, Павла Никанорыча из деревни Солнечной стали звать Паша-мерседес. Однажды Пашу развезло после выпивки, и когда дядя Вова в очередной раз его пытался подначить: “Смотри, не выпади из “мерседеса”!” — Паша всерьез обиделся: “Чтоб я из седла вывалился? Не будет такого!”

Дядя Вова и деду Никите взялся было советовать, чтоб рожень (это такая веревка с крюком, с помощью которой копны подтягивают к стогу целиком) к “Жигулям” привязал, мол, двенадцать километров не дорога — дотянешь свое сено! Но дед Никита на такие шутки строг: “Лучше я тебя к коровьим хвостам привяжу!” — и весь разговор.

Разве не смешно: полковника — к хвостам!

Баба Дуня как-то на покосе — в теньке сидели, умаявшись сгребать, — вдруг обмерла да как закричит: “Ой, Никита! У тебя толстое зеленое между ног! Прихлопни скорей!” Все вокруг от смеха полегли, а баба Дуня в себя прийти не может — гусеницы испугалась. Ведь смешно, правда?

Было вольно —

Стало больно, —

без желания и охоты срифмовались эти строчки, а как некая необходимость: переход от одной главы к другой теме. Именно так я думал в момент начертания букв на листе бумаги, — уверен в том. Но насколько все же изощрен мозг человеческий: никак не может обойтись без вольной игры, без нарочито шальной шалости — завести ум за разум. Первый пласт замысла — внешний, тот, что виден невооруженным глазом, — абрис мысли, лежит на поверхности. А далее — глубже и шире — откроется лишь тогда, если, преодолевая сопротивление материала, ты погружаешься в тему, растворяешься в ней. И обнажается тайная, более объемная задумка, испеченная недремлющим подсознанием как бы помимо твоей воли: было вольно — кипели шампанские пузырьки вдруг открытых свобод демократии, обещая нечто прекрасное в самом ближайшем будущем. Когда вместо демократии получилось невесть что, стало больно.

Совет на дорогу

ГОЛОВА МОЯ заболела от дум, запутался я в словесной эквилибристике: наши нищие — это бесконечно плохо, спору нет. Но от того, что власть их не видит, власти — хорошо...

Не вывозят из мусорных контейнеров содержимое вовремя, это — плохо. Но зато наши нищие имеют постоянную подпитку из этих баков, это — хорошо?

Деревни наши, как нищие, это — плохо. Но зато они сами себя кормят, это — хорошо. Они себя и прокормят, даже при натуральном хозяйстве, это — хорошо? Но вот когда они перестанут кормить город, это — плохо.

...Прощаясь с хозяевами (сенокос не бесконечен), я получил сердечную благодарность за помощь и совет на дорожку.

— Не ломай голову — лучше или хуже, — изрек дед Никита. — Дышать стало легче, а там — жизнь покажет.

Получилось как всегда

МЕТКОЕ СЛОВО, то, что называется не в бровь, а в глаз, — всегда ценилось в народе. Именно поэтому одному из наших премьеров не суждено войти в историю как главе правительства в годы царствования президента Ельцина, — забудут, как стараются забыть все не самое хорошее. Зато на все времена Черномырдину суждено стать автором крылатого изречения: “Хотели как лучше, а получилось как всегда”.

Я тоже хотел как лучше и медленно нашлифовывал слова-кирпичики, подгоняя одно к другому, пытался отыскать нужные краски и сверял интонации героев с действительностью. Пока я медлил таким образом, случилась обычная русская беда, о которой расскажу с чужих слов (сам свидетелем не был): сначала баба Дуня, заехав в город по делам, кручинилась, после Никита Михайлович, свалившись как снег на голову (в больницу приехал ногу показать), ругался: “Разве эт-то суд! С таким судом мы все сядем!” В общем, как говорится, от сумы и тюрьмы не зарекайся...

Несчастье произошло рядом с Лыковыми, в доме, где с пьющей бабой Настей жили ее сыновья — лыковские добровольные помощники Алешка и Коляша. Началось все с водки, то есть — как всегда.

В один из осенних дней прибежал к Лыковым Коляша, на себя не похожий: волосы всклокоченные, глаза дикие, всего трясет:

— Баба Дуня! Вызывай милицию! И “скорую”! Я Алешку ножом ткнул!

Алешка про то, как случилось и что было, молчал — даже на суде. А со слов Коляши можно было понять, что ему пришлось обороняться от брата, — тот напился и начал выступать, приставать, полез драться. Но Коляша и сам был выпивши. Уйти от ссоры не сумел, “взыграло ретивое”, а после, себя не помня, вырвал у Алексея нож и...

Дед Никита на суде изо всех сил Коляшу защищал — судили его без адвоката (за отсутствием такового в районе). Недели через две, встретив деда где-то около водокачки, судья сказал ему: “Если бы не ты, Михалыч, парню бы больше дали!”

А дали Коляше два года общего режима. По мнению Лыковых, абсолютно это несправедливо: они считают, что во всем виноват старший брат.

Вот и точка: живем как всегда! Меняться не хотим, не желаем даже. Ждем манны небесной. Где-то лучше ждать, а где и много хуже стало. Что будет завтра, судить не берусь. Одно, правда, сильно тревожит: выйдет Коляша через два года за ворота “зоны” и — куда?

ДУМАЛ ЭТИМ закончить. Но человек предполагает, а на днях новость почище прежних принесли: Алешка, напившись в очередной раз, порезал ножом мать, бабу Настю.

Но ведь где-то уже приготовлена та мера, которой потом, на небесах, будут взвешивать наши жизни, отделяя добро от зла! А если нет ее, то более несправедливой штуки, чем жизнь, я не знаю.

В двух шагах от рая

С ПОКОСА деда Никиты тракт виден как на ладони: устав бесконечно карабкаться на прибайкальские сопки и стекать с них, он с облегчением начинает мерить пыльной километровой лентой Тажеранские степи — это означает нескорую еще близость берега. Там ласковое блюдце Малого моря, подогретое июльским солнцем до крымских температур. Туда спешат каждое лето отпускники-горожане. Над покосом не молкнет шуршание шин: “Жигули”, “Москвичи”, “Волги”, навороченные джипы и “круизеры” всех мастей подгоняют друг друга — сегодня в Ольхонских воротах можно изучать географию мирового автомобилестроения.

Добравшись до заманчивого байкальского брега, отпускники примутся активно отдыхать: кто на турбазе за 120 рублей в сутки, большинство — дикарями. Расправляя уставшие от долгого пути руки-ноги на берегу живописной байкальской бухточки (одной из многих), кто-нибудь из вновь прибывших, подбадривая утомленных попутчиков, обязательно картинно провозгласит: “Райский уголок!”

Для отдыхающих маломорское побережье Байкала ничем иным и не является: рай! Правда, удобства — “во дворе”, но песок, вода, солнце и небо — райские.

— Едут, все едут! Будто там медом намазано! — ворчит дед Никита и, взяв вилы, подгоняет работников: — Хватит курить!

Оглядываясь на тучи, которые в низком небе тащит баргузин, мы начинаем новую копну...

Пару дней назад “Пазик”, сверх меры набитый пассажирами, высадил меня у сворота на лыковский покос и устало покатил дальше, оставив в душе хроническую горечь неразрешенных вопросов: кто мы и что мы? куда катимся? и — почему? В любом автобусе найдется объект, притягивающий к себе взгляды попутчиков. В нашем их было даже несколько. Одна компания — две дамы в панамах и с ними румяный парнище — обратила на себя внимание громкими возгласами. Они протестовали против “лишних пассажиров”, которых водитель посадил как “своих”, то есть “мимо кассы”. Пока те устраивались в проходе — путь неблизкий, почти 300 километров, — одна из дам требовала немедленно высадить “зайцев”, потому что “дышать нечем!” и “это не по правилам!”. Но горячее возмущение не растопило ледяной невозмутимости шофера, уже прикидывавшего, по всей видимости, свой барыш.

Двадцатипятилетний Сережа, тот самый румяный “маменькин сынок”, которого дамы в начале пути задергали окриками и вопросами: “Тебе удобно?”, “Ты хорошо сидишь?”, “Хочешь яблоко?” — был рад оказаться подальше от них и спасал меня от дорожной скуки тихо высказываемыми мечтами о рыбалке и двухнедельном загорании. Слово за слово, попутчик рассказал, чем занимается. Сережа оказался (как бы поточнее сказать?) не совсем сутенером, но именно сутенером не отказался бы стать.

Он работал на Ангарской ТЭЦ, откуда был уволен по сокращению штатов. Помыкался, но кроме частного извоза другой работы не нашел. Устроился было возить горячие обеды: доставка в один адрес — 20 рублей. Показалось мало, ведь транспорт — свой. Искал и нашел то, что его удовлетворило. Теперь Сережа доставляет клиентам не обеды, а — “девочек”: осматривает помещение, куда привозит проституток, получает с заказчиков деньги и ждет конца “сеанса”. Час работы “девочки” стоит 250 рублей. Сережин час — 50. Иногда в ожидании он проводит всю ночь, для комфорта даже одеяло в машину положил. “На хлеб с маслом хватает, — поведал он. — Но начальству достается больше сотни за час — с каждой! Выгодное дело!”

Разговор наш “сломался” после этого признания. Оставалось только морщить лоб над загадками российского бытия и особенностями национального мышления: зайцев брать — “это не по правилам”, а девочек по клиентам развозить — “нормальная работа” и “выгодное дело”...

Пехом с тракта до лыковского покоса минут двадцать, если взбивать пыль по колеям дороги, съевшим степную дернину до песка и камня. Достаточно времени, чтобы погадать над очередной головоломкой нашего окаянного времечка. Сей парадокс, как загадку, не имеющую ответа, я подарил двум молоденьким швейцаркам, с немецкими междометиями подпрыгивавшим на последнем сиденье “Пазика”, скакавшего по дороге с резвостью и грацией пожилого козлища.

Иностранки, естественно, тоже привлекали внимание пассажиров своим нерусским видом и неистребимой наивностью. В пути мы наспех познакомились, и я по мере сил отвечал на вопросы одной из девушек, попутно выяснив, что “герлы” — студентки, отправились посмотреть Россию, для отдыха выбрали Байкал и общедоступный вид туризма и транспорта (так как франков у их сельских родителей негусто). Молоденьких мисс могли доставить из Иркутска на турбазу с комфортом “всего за 200 долларов”, но они предпочли автобус за 70 рублей, чтобы лучше “познакомиться с российской культурой” (в переводе со “швейцарского” — из экономии).

“Охали” и “ахали” девчушки в основном от бескрайних просторов лесов и степей, которые нескончаемо плыли вдоль дороги, изредка разрываясь некрасивыми деревушками: “А нашу Швейцарию можно проехать за несколько часов — от границы до границы — всю!” “Русские похожи на свою землю — широкие, добрые... — и после перелистывания записной книжки, ставшей бытовым разговорником, нужное слово выговаривается старательно по слогам, — бес-ала-перные”.

— Да, безалаберные, — соглашаюсь я, с глупой гордостью улавливая в только что прозвучавших звуках некую крылатую оперенность. И, уже имея представление о том, как девушки воспринимают “свой” и “наш” стиль жизни, “срезаю” их на манер шукшинского спорщика:

— Отчего в вашем “открытом обществе” люди замкнуты, а в нашем “закрытом” — ведь так называют Россию ваши газеты — открыты и доброжелательны?

Будущие фрау с постановкой вопроса согласны, но недоумевали над ответом совсем по-русски, пожимая плечами, а я уже протискивался мимо чертыхающихся (“открытых” и “доброжелательных”) пассажиров к единственному выходу, успев сказать напоследок “счастливого пути!” и уловить в ответ таинственное “good luck!”

Познакомившись с семейством Лыковых лет пять назад, я не сумел с ними расстаться. И прошлым летом, как будто так заведено испокон, отправился на сенокос. Глядел на них и жалился: время украсило стариков только серебряными нитями проседи, не дав им другого материального богатства. До сих пор судятся с Министерством обороны, чтобы получить компенсацию на осиротевшую внучку: военная машина с пьяным сверхсрочником убила их детей. Постарели Лыковы. Живут они, как многие сегодня, от пенсии до пенсии (деньги нередко задерживают). Надеются только на себя и огород. Помощников на покос по-прежнему привлекают и платят им деньгами. Только “праздничные обеды” баба Дуня резко сократила. “Им (мужикам то есть) хоть кол на голове теши: все думают, — если кормят, значит, и бутылку должны поставить! Обойдутся!”

Бабе Дуне года два назад, в канун Рождества, было видение: приснился ей необычный сон. Будто она во двор вышла, в навстречу — Христос. И светло вокруг, и радостно. И речет Иисус: “Церковь, порушенную на этой земле, надо восстановить”.

Баба Дуня верующая. Потому без сомнений взялась выполнять святой наказ. Почти два года ушло на то, чтобы пройти — не раз, не три, а более — по всем инстанциям, от епархиального управления до областной администрации. Зато прошлой весной в их деревне открыт приход Рождества Христова, с уставом, печатью — как положено официальной религиозной организации. Районная администрация выделила православным — безвозмездно! на десять лет — половину здания бывшего райпотребсоюза, приказавшего долго жить. Батюшка сюда наезжает из областного центра раз в неделю: крестит, освящает, проводит службы. К здешним старушкам-богомолкам, несказанно обрадованным случившимся, присоединяется новая паства.

Можно судачить, было ли видение бабе Дуне или сон она приняла за видение? Но есть факты, с которыми не поспоришь (и решайте сами, как оно в самом деле случилось). Факты таковы: прошлой весной бабка раскатилась на льду и ударилась головой о стылую землю. Да так сильно, что попала в больницу. Хирург местный — хороший врач, как все провинциальные доктора, в практике рассчитывающие лишь на собственные силы, — до сих пор удивляется: “Про подобные травмы говорят так: несовместимы с жизнью. Ушиб мозга, отек, повреждение позвоночника...” Дочь бабы Дуни “растратила” на лекарства тысячи три рублей (надо было раз в десять более, но денег больше не было). А бабка отлежала в больнице недели две и — пошла: до дому, до коровы, до власти — надо! Сама она не сомневалась ни секунды: Бог спас! Еще через неделю Евдокия Гавриловна помчалась за 300 километров в областной центр — устав православного прихода регистрировать: Господи, спаси и сохрани мя...

...С сенокосом Лыковы с помощниками управились дней за десять. Ничего тут особого не случилось, если не считать неурожая: засуха присушила траву, все сено вошло в две машины, набитые, правда, “под завязку” и более того. Остальное повторяется из года в год: косы, грабли, валки, копны, тучи, гонимые то култуком, то баргузином, азарт и усталость.

Усталость после того, как сено заняло законное место на сеновале, по традиции решили смыть водкой. Можно сказать, что выпито было — по сибирско-российским меркам — мало: две поллитры на шестерых — это только губы помочить. Но ввечеру дед Никита устроил скандал с ревом и матюгами.

Вся причина для горожанина покажется незначащей безделушкой: уже программа “Время” кончилась, а корова Майка не пришла домой. Дед — за руль старенького “жигуленка”: ехать искать кормилицу! Бабка за дедку: не пущу пьяного! И ведь права, штраф за это дело нынче на четыре пенсии тянет! Тут и понеслось из Никиты хуже, чем из прохудившегося мешка... Успокоили его лишь обещанием через 15 минут поехать на поиски с трезвым соседом. Но корова пришла сама. Так о чем скандалили?

Дело в том, что на поиски кормилицы дед Никита рвался не случайно и не по пьяной прихоти: прошлой весной у Лыковых на выпасе подстрелили бычка. Хорошо, что соседи спугнули бандюг, старики успели хотя бы мясо сохранить для себя. Но это ж одно название “сохранить”: в деревне, даже и голодая, не будут скотину в жару резать, мясо пришлось срочно продавать, не “по цене”, а лишь бы сбыть... На зиму Лыковы остались ни с чем.

“Мясной бизнес” на ворованной скотине меж тем процветает: деревни стонут, милиция ищет, воры свищут.

Должен, наверное, объясниться с читателем: не я виноват, что мои описания деревенской жизни “перепутали” тысячи с рублями. Но переводить прежние “миллионы” в нынешние “деноминированные” не стал: сия денежная бестолковщина — тоже примета времени.

Так вот, о деньгах. На этой дорожке, что ведет к теплому блюдцу Малого моря летом, а ранней весной к омулевой подледной рыбалке, наблюдал с год назад типичную для России картину: деревянные километровые столбики — вполне приличные еще — выковыривали из земли, меняя их на железные трубы с жестяными табличками. Пустая, никчемная работа! Ведь сама дорога сколько лет уже строится, строится, строится и все не покроется асфальтом до конца. Возвращаясь с сенокоса, заметил: там, где продлевают дороге жизнь, выдергивают из земли уже новые километровые указатели. Или денег нам девать некуда?

Может быть, и некуда, потому что нечего — нет их в деревне. Вот пример: про корыстолюбие водителей здешних междугородних автобусов можно анекдоты слагать — если есть возможность “зайца” мимо кассы провезти, они свое сиденье уступить готовы, а деньги за билет (70 рублей до города прошлым летом проезд стоил) — в собственный карман. Но то ли люди добрее становятся или происходит что в подлунном мире? Одним словом, картина такая была. Тормознули автобус мальчишки с ведерками, просят:

— Возьмите до Осиновой!

— За пятерку довезу! — шофер отвечает.

— У нас нет денег, совсем нет...

— Почему? — вопрошает водитель и, довольный собой, разрешает: — Садитесь уж...

Пацаны, и бабы, и даже мужики (с ведрами и корзинками — голубика созрела!) заполнили проход автобуса. Километров двадцать проехали они с нами до ягодных мест. И — удивительно! — шофер ни рубля не спросил с деревенских попутчиков. Наверное, и сам знает: взять с них нечего.

А другие “зайцы”... Что ж, они — были, и с ними — как всегда.

На перевале, в традиционном для отдыха месте, автобус остановился. Пассажиры разбрелись по лесу: женщины — налево, мужчины — в другую сторону. А я уставился в вывеску, которой прежде не было: “Сауна “Пивной рай”. Для кого рай — для “крутых” и “бритых”? Предприимчивые ребята, торгующие здесь шашлыками, деньги попусту тратить не станут. Если решили расширить свой бизнес, значит, есть спрос, летом Байкал притягивает всех и всяких. Горожане и иные отдыхающие, спешащие набраться сил, завидуют людям, живущим здесь — как в раю. Невдомек им, что в двух шагах от рая совсем не райская обитель.

Совпало, наверное, так, что граница Ольхонского района расположилась на самом перевале — “святом” бурятском месте: они здесь “брызгают” Бурхану — понемножку выпьют, безымянным пальцем левой руки капают водку на четыре стороны света — шаманят. Русские здесь тоже пьют. Иные без меры (впрочем, меры уже никто не знает, и буряты — тоже). На ветвях деревьев каждый год прибавляются скромные подношения — тряпичные лоскутки. На стеле с именем района обвалилась заглавная буква, и район теперь называется “...льхонский”. Металл, из которого выполнены буквы, уже напоминает частое сито: то охотники после “брызгания” меткость пробуют. То есть одной рукой вяжут тряпочку байкальскому богу, а после из двух стволов в этого бога пуляют. Чем не российская удалая гульба?

Автобус, чихая и кашляя двигателем, начал спускаться в Баяндаевскую долину, сплошь затянутую тучами и туманом, — как в неизвестность. И никто в нем не знал ответа на гоголевский вопрос: куда летит птица-тройка?.. Нас еще ожидал новогодний сюрприз от Бориса Николаевича Ельцина и его просьба о прощении. Впереди были выборы нового президента России и неведомая нам жизнь. Какой бы она ни была, а пшеницу сей и на сенокос собирайся.

...В Иркутске жена выполнила наказ бабы Дуни, собрала Наталку в школу. Учебники, обутки, скромный костюмчик обошлись почти в полторы тысячи рублей. Посылку в деревню мы передали со знакомыми, которые ехали на Байкал отдыхать.

Иркутская область





Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru