|
Александр Алтунян
Lingua Tertii Imperii versus Lingua Sovetica
Александр Алтунян
Lingua Tertii Imperii versus
Lingua Sovetica
(“Если двое делают одно и то же...”)
I. Виктор Клемперер — автор “LTI” и “Дневника”
Книга Виктора Клемперера (1881–1960) “Язык Третьего Рейха”
*
, или “Lingua Tertii Imperii”, LTI — название, под которым ее знают во всем мире, — одна из самых известных книг, посвященных языку и идеологии Третьего Рейха. Она вышла в 1947 году в Германии и очень быстро приобрела популярность среди специалистов, занимающихся темой фашизма. Популярности книги способствовало не только бесспорное ее качество, но и то, что “LTI” — это не просто исследование, это свидетельство очевидца.
Виктор Клемперер происходит из семьи помощника раввина, его отец — “второй проповедник еврейской реформированной общины” в Берлине; его брат — известный хирург, в 1922—1923 годах консультировавший Ленина, а кузен — Отто Клемперер — известный дирижер. До прихода Гитлера к власти Виктор Клемперер, филолог-романист, специалист по французской литературе XVIII века, был профессором Дрезденского Технического Университета. В отличие от большинства профессоров еврейского происхождения, изгнанных из университетов вскоре после прихода Гитлера к власти в 1933 году, Клемперера не трогали до 1935 года. Он был ветераном 1-й мировой войны, раненным на “передовой линии”, что специально отмечалось в послужном списке, и этим объясняется тот факт, что репрессии обрушились на него позже, чем на остальных.
Самым же главным обстоятельством, облегчавшим его положение в сравнении с другими немецкими евреями и, в конечном счете, спасшим ему жизнь, было то, что его жена, пианистка Ева Клемперер, была “арийского происхождения”. Будучи университетским профессором, Клемперер принес присягу Гитлеру, за что не переставал себя казнить все последующие годы, и думал пережить чуму, занимаясь исследованиями французских просветителей. Но в 1935 году его изгнали из Университета на пенсию. Вскоре евреям запретили пользоваться библиотеками, не только научными, но и всеми вообще. Затем запретили посещать кафе, кинотеатры, затем — покупать сигареты, пользоваться автомобилем. 13 сентября 1941 года вышло постановление о необходимости носить нарукавную повязку со звездой Давида. Одновременно с изданиями все новых и новых обязательных правил для евреев нацисты последовательно осуществляли политику полного уничтожения еврейской нации. Тысячи дрезденских евреев отправлялись в лагеря уничтожения, пожилые — через Терезиентштат, молодые — сразу в польские лагеря, Аушвиц, Треблинку. Немецким евреям запретили жить в их домах и квартирах, их свозили в так называемые “еврейские дома”. К концу войны там в основном оставались те, у кого были жены-немки. Для последовательных нацистов, провозгласивших верховенство принципа расы и крови, еврей, женатый на арийке, был лучше других евреев и хотя и подлежал уничтожению, но в самую последнюю очередь.
Этот день пришел 13 февраля 1945 года: Клемперер получил повестку: вместе со всеми остававшимися жителями “еврейского дома” явиться в комендатуру с небольшим багажом, который “возможно долго нести”, и запасом продуктов на три дня. Это был конец. А вечером и ночью с 13 на 14 февраля произошел известный воздушный налет авиации союзников на Дрезден, в результате которого город был полностью разрушен. Среди десятков тысяч погибших были и последние жители “еврейского дома”. Клемпереру и его жене посчастливилось выжить. В общей неразберихе они ускользнули из города и влились в поток беженцев, искавших пристанище на юге, в Баварии, поближе к союзникам. После нескольких месяцев, проведенных в глухой лужицкой деревне, затем в задней комнате аптеки, хозяином которой был старый знакомый, они дождались окончания войны.
В течение всей своей жизни Виктор Клемперер вел дневник. Ученик известного филолога Карла Фослера, воспринявший от него и интерес к языку, Клемперер начиная с 1932 года вносит в дневник замечания о языке нацистов. Пока профессор Клемперер работал в Университете, он обходил стороной уличные динамики, брезгливо просматривал прессу, стараясь выловить факты из моря пропаганды. Только лишившись возможности профессионально работать, Клемперер, может быть, просто в поисках занятия для привыкших к филологической работе мозгов начинает прислушиваться к языку Геббельса, языку официальной прессы, языку, на котором говорит улица, на который постепенно переходят коллеги и друзья. Он обнаруживает, что немецкого языка начала XX века, с его многообразием стилей, разнообразными регистрами, языка культурного слоя, языка качественной прессы, больше не существует. Общество, от рядового эсэсовца до журналистов из солидных газет и образованных людей, пользуется каким-то особым сленгом, который Клемперер называет “Lingua Tertii Imperii”, язык III Рейха. На этом языке говорят обыватели, пишутся книги, учебники истории и пособия по фармацевтике. С середины тридцатых годов значительное место в дневнике Клемперера стали занимать наблюдения и размышления об LTI. Он фиксирует характерные черты этого языка, пытается понять их природу, проследить истоки.
И никто лучше Клемперера не мог бы этого сделать тогда и не сделал до сих пор. Обстоятельства его биографии (национальность, образование, арийское происхождение жены), обстоятельства окружающей жизни поставили его в уникальную позицию в отношении объекта его интереса — языка Третьего Рейха. Два основных условия были необходимы для такого исследования: абсолютное проникновение в язык, полная в нем компетентность (достичь этого в полной мере можно, только наблюдая живой язык), с другой стороны, для описания языка, как для описания любого объекта, необходима известная отстраненность от него. Кроме этого необходим еще ряд условий: профессионализм, выработанная парадигма описания, образец, с которым сравниваешь, и т.д. Так вот, Клемперер удовлетворял всем этим условиям как никто другой.
Во-первых, он был профессионалом-филологом, довольно долго интересовавшимся проблемами языка. Во-вторых, он сам был носителем и знатоком совсем другого языка, языка великой немецкой культуры, с которым он постоянно сравнивал язык Третьего Рейха и на разнице с которым он строил свое описание LTI. Последний был для него просто другим языком, и он описывал этот язык так, как лингвисты описывают сленг какой-нибудь профессиональной или социальной группы, принимая в расчет норму общеупотребительной речи. (Конечно, уровень эмоционального напряжения ненависти, презрения, удивления, отчаяния — в его описании значительно выше, чем в обычных исследованиях социолингвистов.) Но ведь были в Германии кроме Клемперера и другие профессионалы-лингвисты, были литераторы. Почему же мы говорим об уникальности? И вот тут очень важным оказывается степень отстраненности. Подметить и точно описать, что произошло с языком, было возможно только для тех, кто оказался вне системы. Истинные арийцы, например, профессора-лингвисты, писатели, были включены в систему, им невозможно было настолько отстраниться от действительности, чтобы язык — плоть от плоти этой действительности, ее суть — стал объектом наблюдения во всех своих мельчайших деталях. Ведь, вольно или невольно, но они существовали внутри общества, а отчасти и сами стали носителями языка Третьего Рейха. К ним обращался и от их имени говорил Геббельс, для них Гитлер обещал построить “тысячелетний Рейх”. Даже те из них, кто, как Юнгер, отказались признать полностью фашистскую идеологию, не могли совершенно отстраниться от действительности. Клемперер же был отторгнут обществом, он перестал для него существовать; с другой стороны, и для него это общество очень скоро оказалось абсолютно чуждым, он начал смотреть на окружающих как на представителей чужого, дикого племени, и их язык стал для него языком чужого племени. Более полное отчуждение просто невозможно. И при этом Клемперер не был лишен возможности чисто физического контакта с этим племенем, в течение 12 лет он мог его наблюдать, записывать его любимые словечки, мифы, обычаи.
Не будет преувеличением сказать, что начиная с конца 1930-х годов ведение такого дневника было действием героическим. При постоянных обысках, которым подвергались жители “еврейского дома”, Клемперер каждой своей записью (зашифрованной) рисковал жизнью. Для ведения дневника он поднимался в 4 утра, чтобы до начала рабочего дня описать день предыдущий. И так каждый день, даже после бегства из Дрездена. Из дневниковых записей, посвященных LTI, и была составлена настоящая книга.
II. Lingua Tertii Imperii versus Lingua Sovetica
Советский режим, так же, как и нацистский, создал свой официальный язык, Lingua Sovetica. Но до сих пор в отношении языка советской эпохи не появилось труда, подобного исследованию Клемперера. Объяснить это можно тем, что ни один из советских и зарубежных филологов и литераторов не был одновременно и настолько отчужден от общества и настолько погружен в язык, как немецкий автор. Советские исследователи описывали этот язык изнутри, зарубежные — снаружи. Прекрасные статьи и исследования Г. Винокура, А. Селищева, М. Геллера, Ю. Левина, П. Серио и др., касающиеся языка советской эпохи, только подтверждают нашу мысль.
Может быть, именно потому, что у нас отсутствует свой Клемперер, его книга особенно будет интересна русскоязычному читателю. Кроме чисто познавательного интереса к удивительному феномену языка нацизма, фашизма, у нас есть и другие причины интересоваться этой книгой.
Официальный язык Третьего Рейха так разительно напоминает язык советский, Lingua Sovetica, что даже отличия познавательно интересны, они заставляют сравнивать и задавать вопросы. Что же заметил Клемперер в языке Третьего Рейха? И какие сходства и различия с Lingua Sovetica мы можем отметить?
В LTI существовало несколько пластов:
Романтический, с его интересом к сверхценному “Я”, с темой сверхчеловека (и недочеловека), с презрением к отдельным людям; с романтической привязаностью к “роду”, к “крови и почве”; с неприятием рационального. Клемперер предъявляет эмоциональный счет немецкому романтизму (иногда он уточняет “немецкий романтизм сузился до тевтонского”, с. 186), с его “порывами в беспредельное”, романтизму, “преступающему все границы, размывающему их” (с. 180). “Ибо все, что определяет сущность нацизма, уже содержится, как в зародыше, в романтизме: развенчание разума, сведение человека к животному, прославление идеи власти, преклонение перед хищником, белокурой бестией...” (с. 182).
Советский дискурс был несравненно более рационален и эгалитарен. Романтическая струя, искренняя и сильная в 1920-х и в начале 30-х годов (романтика революции и борьбы, конструктивисты, футуристы, общество будущего, сверхчеловек, герой, спорящий с временем и вечностью, — тут поразительные параллели нацистскому дискурсу), вскоре почти полностью вытесняется прозаическими ценностями “научности”, “количества”, “массовости”, “осознанных интересов”, “объективности”. Объективные законы развития движут массами — в противовес роли романтической личности, “сверхчеловека” в истории. Романтическая риторика допускается в ограниченном объеме в воспитательных целях и сильно разбавленная “объективным”, “направляющим” руководящим началом (пионеры-герои, история Павлика Морозова, герои-комсомольцы, герои-строители). В 1960-х годах романтическая лексика в политическом жаргоне возникает вновь, но она уже воспринимается как опасная оппозиция принципиальной официальной сухости. С уходом надежд на обновление общества романтическая лексика постепенно вытесняется из советского политического дискурса.
Экспрессионизм. Для Клемперера “экспрессионизм” был связан прежде всего с двумя течениями в искусстве начала века: оппозицией “экспрессионизм — импрессионизм”. В духе начала века он дает этим направлениям психологическое толкование: “Экспрессионист идет от самого себя, он не признает власти вещей... выражает себя с их помощью... Он активен, и его действия направляются уверенным в себе самосознанием неизменного и постоянного Я”. “LTI унаследовал от экспрессионизма ...формы подчеркнуто волевого подхода и бурного натиска”. “Действие”, “буря”, “штурм” (с. 89–91). Слепой, “дикий фанатизм” — только с его помощью можно было, по мнению Геббельса, спасти ситуацию в ноябре 1944 г. (с. 81) — “воодушевление”, “спонтанность”, “уникальность” — все это постоянные эпитеты в статьях и речах нацистских идеологов.
Сакральный, религиозный пласт. Это, например, постоянно повторяющаяся тема: “Фюрер — это новый спаситель, исключительно немецкий Спаситель”, явившийся, чтобы сотворить чудо, чтобы спасти избранный народ (с. 148). Вслед за “спасением” наступит тысячелетнее царство — “тысячелетний рейх”, “вечный рейх немецкой нации”. “LTI апеллировал к фанатическому сознанию, а потому вполне естественно, что этот язык в своих взлетах приближался к языку религии. Самое интересное здесь, однако, в том, что, будучи религиозным языком, LTI был тесно связан с христианством... И это несмотря на то, что национал-социализм с самого начала боролся с христианством, а особенно с католической церковью...” (с. 142).
Сакральная тема была и в советском дискурсе: вечно живые вожди; прекрасное, совершенное общество будущего; жертвы; герои-мученики; вера в единственную истину и партию — институт ее земных носителей, — хотя прямых аллюзий с христианством было в нем значительно меньше, чем у нацистов.
Рекламный слой. Это тема “бесстыдного” преувеличения, “постоянной превосходной степени”, “уникальности”, “историчности”, важности каждого шага, каждого действия фюрера, каждого произошедшего события. В империи был явный “дефицит будней”, все ее дни были “историческими”. Клемперер не совсем уверен, корректно ли сравнивать язык рекламы, символом которой для него выступала “простодушно наивная” американская реклама, и язык нацистской пропаганды. Однако наличие некоторых общих черт кажется ему несомненным. В известном анекдоте о слонах “немец Третьего рейха... настрелял бы невообразимое количество самых крупных в мире слонов с помощью самого лучшего в мире оружия” (с. 277). “Гитлер говорит, что Наполеон сражался в России при 25 градусах мороза, а он, полководец Гитлер — при –45
о
... Мне кажется, что в этом стремлении перещеголять великий образец... — при всем невольном комизме, заметно приближение к американскому типу побития рекордов”. (с. 279) Превосходная степень, суперлатив, “есть самое ходовое и эффективное средство ...агитатора, это — типично рекламная форма. Вот почему ее всецело узурпировала NSDAP, не допуская в этом никакой конкуренции”. Над языком Третьего Рейха нацистские идеологи работали сознательно и целенаправленно. Фантастические ухищрения вождей из утопии Оруэлла кажутся банальными в сравнении с буднями министерства пропаганды. Клемперер рассказывает о таком факте: рекламодателям “инструктивным письмом было запрещено использовать в рекламных объявлениях превосходную степень” (с. 281). Этот прием резервируется для эксклюзивного использования рекламой государственной, политической. Генерал-фельдмаршал В. фон Браухич писал в приказе по армии: “Лучшие в мире солдаты снабжаются лучшим в мире оружием, изготовленным лучшими в мире рабочими” (с. 282).
Превосходная степень, “жонглирование цифрами”, по выражению Клемперера (незаметно для себя повторяющего здесь выражение Геббельса), — один из самых наглядных приемов нацистской пропаганды. Но не менее важную роль играл этот прием и в пропаганде советской. “Всемирно-историческое значение” съездов, речей, постановлений; “лучшие в мире” станки, машины, ракеты; “самые высокие” тиражи — были знакомы советскому человеку не хуже, чем рядовому члену читательской аудитории времен Гитлера.
Плебейско-спортивный слой. Тот, кто хочет говорить с народом, должен “смотреть народу в рот”, повторял Геббельс вслед за Лютером. Отсюда наполненность его текстов спортивными метафорами и просторечием, использование которых Клемперер объясняет желанием фашистских идеологов быть “близкими народу”. Эта “близость” стала принципом партийной пропаганды. И наоборот, предполагалось само собой разумеющимся, что все партийные праздники — “народные”, все, что чуждо партии, “чуждо” и народу, все, что близко партии, близко и народу.
В отличие от нацистского дискурса, советские идеологи, затрагивая военную тему, обычно подавали ее в высоком стиле напряженного официального драматизма. Советские публицисты эксплуатировали тему ратного труда, воина как труженика, войны как тяжкой работы, восходящих через Толстого к фольклору и древнерусской литературе. И все же тот стиль варварского смешения стилей и регистров, который Клемперер охарактеризовал как “плебейский”, был свойствен и советскому дискурсу, в особенности в 1920–1940-х годах. Наиболее разительные и многим еще памятные примеры смешения официального драматизма и площадной лексики — из погромных статей тридцатых и сороковых годов в отношении композиторов, писателей, художников. (Например, “пошляки и подонки литературы” (М. Зощенко), “общественно-политическая физиономия Ахматовой”(1946 год).
Каждому из стилистических пластов LTI, каждой из тем нацистской пропаганды можно найти соответствие, по сходству или противопоставленности, в советском дискурсе. Одна из причин этих сходств и различий, может быть, основная причина, коренится в тоталитарной природе обеих идеологических систем, в полном уничтожении личности перед государством, маленьких ценностей отдельного человека перед величием исторических перспектив. Но подобное уравнение советского и нацистского языков самому Клемпереру показалось бы недопустимым. Он утверждал, возможно, не совсем искренно, что несмотря на внешнее сходство языков советской и нацистской пропаганды между ними существует принципиальное различие, обусловленное принципиальной разницой между системами — гуманной и человечной советской и античеловечной нацистской.
Клемперер отметил интересную особенность LTI — в его основе лежит устная речь, даже в письменных жанрах — это прежде всего устное слово. Для нас она интересна вдвойне, потому что в основе языка советского лежит слово письменное. (За исключением политической риторики 1920-х годов, когда официальный советский язык, Lingua Sovetica, только формировался, и отдельных вкраплений, встречающихся вплоть до начала 1960-х годов.) Уже в 1938 году вышло постановление ЦК ВКП(б) “О постановке партийной пропаганды...”: “В пропаганде марксизма-ленинизма главным, решающим оружием должна являться печать — журналы, газеты, брошюры, а устная пропаганда должна занимать подсобное, вспомогательное место”. За этим, казалось бы, чисто стилистическим различием стоит существенная разница между двумя тоталитарными режимами.
Устное слово, ораторское слово предполагает убежденность в своей правоте и определенную степень доверия к силе слова как убеждающему фактору, а также доверие власти, фюрера к оратору, произносящему речь, и к аудитории, эту речь слушающей. Ораторское слово предполагает значительную свободу оратора в выборе слов, интерпретации. Ораторское слово труднее контролировать, чем письменное слово партийного чиновника. Советский режим прошел через устное, убеждающее ораторское слово в самом своем начале. Самые выдающиеся советские ораторы (в своем большинстве, так же как и многие нацистские идеологи, это были искренне верящие в провозглашаемые идеалы люди) кончили свои дни раньше срока. Начиная с тридцатых годов вождь страны Советов, советский режим не доверяли ни одному человеку настолько, чтобы предоставить ему даже ту минимальную свободу в интерпретации, которая была у помощников Гитлера. Никому, за исключением Вождя, не позволялось произносить речи перед народом, предварительно не отредактированные и не согласованные в нескольких инстанциях. Фюрер же доверял своим идеологам и верил в возможность убедить народ с помощью слова. Советский вождь, обращаясь к народу, имел в виду не “убеждение”, а “разъяснение”, как писал о сути советской пропаганды Г. Александров в апреле 1942 года. Различие, казалось бы, небольшое, но существенное. “Разъясняют” детям, работникам, т.е. подчиненным; “убеждение” предполагает хотя бы некоторую свободу выбора у убеждаемых.
Видимо, именно с установкой пропагандистов на устный язык связан и тот поразительный факт, что на LTI, внедрявшемся чиновниками из министерства пропаганды, заговорила улица. И мещанство, и культурная элита. Благодаря таланту своих пропагандистов, благодаря установке на устный язык, возможно, благодаря каким-то исторически сложившимся чертам нации язык геббельсов проник в сердцевину немецкого общества и, действительно, мог влиять на мышление. Советская же власть за 70 лет своего существования не смогла (а может быть, и не очень стремилась) добиться того, чего нацисты добились за несколько лет. Официальный язык присутствовал в бытовой речи лишь в качестве незначительных вкраплений. Как все помнят, в обществе, описанном Оруэллом в его “1984”, язык пропаганды, “новояз”, пасовал перед речью “пролов”, простых людей. Туда “новояз” не смог проникнуть. Речь простых людей казалась Оруэллу антидотом, противоядием от тоталитарной пропаганды. Языковая ситуация, изображенная Оруэллом, больше напоминает противостояние советского агитпропа и бытового языка улицы, кухни, фольклора, чем языковую практику Германии при нацистах.
Можно предположить, что, если бы фашистский режим пережил Гитлера и не утратил своей жесткости, нацистский дискурс тоже постепенно перешел бы на письменное слово. В СССР живое слово революционных вождей — посланников, мессий — сменил жесткий канон сакрального текста, традиции. Так случилось в стране Советов, в этом же направлении, вероятно, эволюционировал бы и нацистский дискурс.
Как характерную деталь LTI Клемперер называет обилие иронических кавычек в серьезных текстах: красный “генштаб”, русская “стратегия”, английские “политики”, “немецкий” поэт Гейне (Генрих Гейне был евреем, что, с точки зрения нацистских литературоведов в форме, было несовместимым со званием немецкого поэта). Даже эта маленькая деталь (иронические кавычки) подчеркивает важность интонации в политическом дискурсе нацистов и свидетельствует о правильности тезиса Клемперера о речевом характере LTI. Ирония, ироническая интонация присутствовали и в советском дискурсе, но советские идеологи, в особенности в последние десятилетия, предпочитали не смешивать жанры и стили: для иронии у них были свои жанры, например, подпись к карикатуре, политический памфлет. (Исключения все же были. Например, в статье И. Эренбурга 1942 года: “непобедимость” немецкой армии.) В нацистском же дискурсе была возможность стилистической игры, смешения разных стилистических пластов. Последний прием особенно любил Геббельс. (Из современных российских политиков этим приемом часто пользуется В. Жириновский — не самый бездарный ученик министра пропаганды.) Серьезного Клемперера шокировала способность Геббельса в статье на военную тему использовать спортивную боксерскую лексику и тут же говорить о войне как о “божьем суде”. Параллели в советском дискурсе можно найти в те же тридцатые годы (позже они постепенно исчезают). В передовой статье “Правды” 1938 года о боях на озере Хасан, выдержанной в высоком стилистическом регистре, вдруг врывается разговорно-сниженная фраза о том, что теперь никому не повадно будет “совать свое свиное рыло в наш советский огород”.
Клемперер замечает возникшую в 30-х годах моду на имена из древних германских мифов и напоминает о схожих явлениях в других странах во времена революционных потрясений. Например, во времена английской революции многим новорожденным давали библейские имена, а у французских патриотов конца XVIII века популярными были имена античных героев. Советские люди, конечно, вспомнят Владленов, Виленов, Марленов, Сталиев — жертв политической моды 1920–1930-х годов. У советских людей были свои пророки и герои, своя, коммунистическая, мифология.
Когда в конце 1980-х годов в СССР начала обсуждаться проблема переименования улиц, то среди мнений, почему в России названия улиц, площадей, городов менялись и меняются с такой легкостью, приводилось следующее объяснение: причина в отсутствии культурной, исторической преемственности в русской жизни, в отсутствии уважения к традиции. Но оказывается, что в культурнейшей стране Германии при режиме, который подчеркивал свое уважение к “корням”, шло чуть менее масштабное, но все же массовое изменение названий. Некоторые переименования носили очевидный идеологический характер, например, онемечивание многочисленных топонимов, имевших в своем составе славянские корни. Из названий деревень вычеркивалось прилагательное “Wendisch” (венедский, лужицкий). “В Померании онемечено 120 славянских названий, в Бранденбурге — 175... В Силезии число онемеченных топонимов достигло 2700...” (с. 106–107). Но почему потребовалось переименовывать улицу Йозефштрассе в улицу Каспар-Давид-Фридрихштрассе (по имени немецкого художника), сам Клемперер недоумевает.
Еврейская “лженаука”, превосходство “немецкой науки” и даже “немецкого кошководства” над всеми остальными; студенты, “пресекающие” вредную деятельность профессора-еврея — как все это похоже на советскую риторику о превосходстве “советской науки”, о лженауке генетике, о профессорах и врачах-вредителях и о бдительных медсестрах! Даже “организовать”, “увязать”, “головная организация”, даже “защита” мира и “Победа будет за нами!” — все, все это кальки с соответствующих немецких, и не только немецких, выражений и лозунгов. Как и в СССР, в любом газетном тексте на немецком языке в 1933–1945-х годах можно было найти “немножко народа”: всенародный президент, чуждый народу, выходец из народа. Но, может быть, самым обидным советскому патриоту покажется то, что знаменитые наши “битвы за урожай”, прорывы и победы на трудовых фронтах, начавшиеся с конца двадцатых–начала тридцатых годов, — все эти выражения использовались уже за несколько лет до этого в нацистской Германии. Но и нацистские идеологи тоже не были первопроходцами, замечает въедливый Клемперер, свои заголовки о “битвах за урожай” где-нибудь в Восточной Пруссии они позаимствовали из риторики итальянских фашистов начала 1920-х годов, из “battaglia del grano”.
III. Виктор Клемперер — солдат Культурного фронта
В LTI, книге, изданной в 1947 году в советской зоне оккупации, Клемперер мельком замечает, что о полном издании его дневников не может быть и речи. Сегодня, после того, как дневники изданы, можно понять, почему он так считал. Еще в 1939 году этот немецкий профессор “еврейского происхождения” писал в дневнике, что ему чужд и “нацизм”, и “большевизм”, как, впрочем, и “сионизм”, что он всегда останется “либералом и немцем”. Он утверждал, что и нацизм, и коммунизм — одинаково “материалистичны и ведут к рабству”. Эти его мысли мы узнали лишь из полного текста дневника, опубликованного недавно на немецком языке.
В книге же об LTI автор делает несколько реверансов в сторону Москвы, может быть, вынужденных и объяснимых, если мы вспомним предшествовавшие исторические обстоятельства и время появления книги. Так, Москва у него оказывается центром Европы и чуть ли не единственным центром европейской цивилизации. И хотя Клемперер глухо упоминает о некоторых сходствах между официальными языками нацистов и коммунистов: массовая пропаганда, множество аббревиатур и неологизмов, возникших в русском языке в советскую эпоху, проникновение технической лексики в разговорный язык, — он решительно отказывается видеть в этом свидетельство сходства систем. Наоборот, замечает Клемперер: “если двое делают одно и то же”, значит... советская власть стремится “освободить” дух простого человека, а нацисты — “поработить” его (с. 203–204). Объяснение натянутое, и этой натянутости автор даже и не пытается скрыть.
Но, конечно, совсем не только об использовании нацистами превосходной степени и других приемах пропаганды писал в своем дневнике Виктор Клемперер, переживший нацистов, выживший благодаря чуду, случаю, своей жене и множеству простых добрых людей. Его книга — прежде всего рассказ о тех, кто говорил на этом языке, о “скотах” из СС и коллегах-“предателях”, о простых немцах — отнюдь не героях (вообще о героях в этой книге речи нет, и сам автор рисует свой образ совсем не героическим): о горбатой работнице Фриде, опекавшей старого еврея Клемперера на фабрике по изготовлению конвертов и подарившей ему в самое тяжелое и голодное время 1945 года яблоко для больной жены; о торговце, потихоньку снабжавшем автора едой и рассказами о “народных” приметах скорого конца “негодяев” и “Адольфа”; о соседе по “еврейскому дому”, который под влиянием нацистской пропаганды стал искренне стыдиться своей прошлой профессии коммивояжера (ведь это, действительно, чистый “шахер-махер”) и собиравшемся, если выживет (не выжил), заняться разведением садов и быть “ближе к природе”, как и советовала добрым немцам нацистская пропаганда.
Все эти простые немцы и простые немецкие евреи говорили на LTI, слушали LTI, и все они, по мнению Клемперера, были отравлены “ядом” нацистской пропаганды. Горбатая Фрида с любопытством спросила, правда ли, что его жена — немка. То, что для нее, фабричной работницы и чистокровной арийки, это было странно — свидетельство несомненного отравления. Отравлен “ядом” и сосед по “еврейскому дому”, и старый друг, прятавший супругов Клемперер в своей аптеке. Последний отравлен потому, что допускает возможность спасения положения на фронтах с помощью “нового оружия”. Отравлен и рядовой “PG” (parteigenosse), так как уже в 1946 году он признается Клемпереру: “Я ведь верил в него”, — и тихо добавляет: “...и все еще верю”.
Но это проникновение нацистского яда в простых людей не вызывает удивления профессора Клемперера, он спокойно, хотя и с горечью, констатирует сам факт. А вот что действительно поражает и возмущает его, так это “предательство” интеллектуалов. Предательство не в отношении его лично, об этом речи нет. (Добавим от себя, что если бы оно было, не читали бы мы сегодня размышлений дрезденского филолога об LTI.) Профессор потрясен, как могли они предать “культуру”, великую культуру, “самую великую в мире”, как написал он еще перед мировой войной в своем дневнике. Самый большой пафос и гнев слышен в местах, описывающих, как меняются под действием пропаганды именно образованные люди, как одни легко и бездумно отдаются стихии демагогии о “крови и почве”, как цинично “предают” другие. Есть в этом негодовании некоторое презрительное высокомерие по отношению к плебсу, занятому спортом и своими маленькими делишками, и почти религиозное отношение к Культуре.
Свои последние годы, до самой смерти в 1960 году, Виктор Клемперер посвятил восстановлению немецкой культуры. Внешняя канва его судьбы после 1945 года на редкость благополучна. Член Комиссии по денацификации, член Академии, депутат Парламента ГДР от Kulturbund’a, профессор нескольких университетов, автор массы (более четырехсот) статей и книг по филологии, педагогике, в том числе нескольких фундаментальных исследований о французской литературе.
Однако самый большой труд Виктора Клемперера, его дневники, оставался не опубликованным еще более тридцати лет после его смерти. Только после падения Берлинской стены, уже в объединенной Германии, возникла, по выражению одного американского критика, целая “индустрия Клемперера”. Два огромных тома (1700 страниц) стали едва ли не самым известным автобиографическим бестселлером, по нему начаты съемки 13-серийного телевизионного фильма, дневник читают по радио и с театральной сцены, готовится адаптированный вариант для школ. В сокращенном виде дневник публикуется в США, и первый том (1998) принят с интересом и благожелательными рецензиями.
Порадуемся, что и русскоязычный читатель получил, наконец, возможность познакомиться с книгой Клемперера об LTI. Культурная ценность этой книги несомненна. Написанная в отрыве от библиотек, она является образцом научной точности, эрудиции, научной и человеческой добросовестности. История написания позволяет поставить ее в один ряд с “Апологией истории” Марка Блока, книги также написанной в отрыве от библиотек, когда автор, участник Сопротивления, спасаясь от преследования гестапо, скрывался в убежище. LTI — не только научный труд, но и человеческий документ, свидетельство обреченного, находящего в себе силы, несмотря на все препятствия и кажущуюся бессмысленность труда, ежедневно “нести свидетельство”. Именно последнее обстоятельство позволяет нам, говоря о книге Клемперера, вспомнить о книгах, ставших уже символами гуманизма и силы человеческого духа: дневнике Анны Франк и дневнике Януша Корчака.
IV. Постскриптум. Во всем виноват ...?
Автор этой статьи, как и многие советские люди, обращавший внимание на язык советской пропаганды, на противостояние фольклора и агитпропа, не мог пройти мимо настойчиво проводимой Клемперером темы ответственности языка пропаганды за состояние общественного сознания. Для многих из нас, как и для Клемперера, понять роль языка пропаганды, оценить его влияние на действительность — это была даже не научная проблема (как для западноевропейских, американских ученых и интеллектуалов), а насущный жизненный вопрос. Каждой своей строчкой об LTI Клемперер выносит вердикт: виновен. Язык виновен в “отравлении” душ, виновен в деформации сознания, виновен в том, что случилось с ним (Клемперером) и с миллионами других. Виновен и подлежит искоренению и забвению. Вместо него необходимо восстановить “истинные” значения слов, принятые в культурном немецком языке догитлеровского периода. Этот пафос особенно понятен нам, медленно осваивающим постсоветскую действительность. И все больше становится понятной опасность этого пафоса и отношения к языку как к “отраве”.
Объяснимся.
LTI был отравой, демагоги вливали этот “яд сознательного обольщения народа”. Народ — жертва демагогов и их языка. “...Эти клише приобретают власть над нами.” “Язык, который сочиняет и мыслит за тебя...” — цитирует Клемперер Шиллера. (с. 40). “...Фрида слишком много раз слышала и бездумно произносила “расово чуждый”. (И поэтому добрая старая Фрида удивлялась, что арийка вышла замуж за еврея Клемперера.) Язык “отравил” жизнь. “Но язык не только творит и мыслит за меня, он управляет также моими чувствами, он руководит всей моей душевной субстанцией, и тем сильнее, чем покорнее и бессознательнее я ему отдаюсь. А если язык... образован из ядовитых элементов или служит переносчиком ядовитых веществ? Слова могут уподобляться мизерным дозам мышьяка: их незаметно для себя проглатывают, они вроде бы не оказывают никакого действия, но через некоторое время отравление налицо. <...> Множество слов из нацистского жаргона нужно надолго, а некоторые и навсегда, зарыть в общую могилу.” (с. 25–26). Например, “фанатик”, “фанатически”. “Если человек... долго использует слово “фанатически”, вместо того, чтобы сказать “героически” или “доблестно”, то он в конечном счете уверует, что фанатик — это просто доблестный герой и что без фанатизма героем стать нельзя.” (с. 26).
Клемперер предъявляет счет языку — LTI, отдельным словам, фразам, конструкциям, то есть риторике и риторическим приемам нацистской пропаганды и нацистского языка. В них, в этих словах и приемах (злоупотребление превосходной степенью, большое количество эвфемизмов, особое употребление слов и др.), суть нацистской идеологии, суть фашистского режима. Многие риторические, стилистические приемы оказываются “отравой”, они ядовиты сами по себе, тоталитарны по самой своей природе. Когда Клемперер получил возможность вновь заняться преподавательской деятельностью, он начинает бороться с языком нацизма, с теми элементами языка, которые, как ему казалось, были прибежищем фашизма. Он разоблачает любимые нацистскими демагогами словечки, обороты, фразы. Борясь даже не со значениями слов “героический”, “фанатический”, “тотальный”, а с самими словами (некоторые надо “зарыть в могилу”), Клемперер борется с фашистской заразой, засевшей в мозгах людей.
Сходство ситуаций с языком пропаганды в Третьем Рейхе и Советском Союзе, вероятно, объясняет тот факт, что так же, как и Клемперер, некоторые исследователи советского и российского политического языка склонны видеть в словах и понятиях, которыми мы пользуемся, определяющий для общественного сознания фактор. Именно эти слова, по их мнению, несут ответственность за наше сознание, за то, как именно мы мыслим и действуем. Это традиция “логократии”, по выражению Алена Безансона. Власть слов над сознанием человека. Власть “ложного” языка. Проблема искаженного пропагандой общественного сознания и его восстановления — это проблема внедрения “истинного” языка, “нормального” языка и разоблачение “ложных” слов, “отравы”. Язык, не только язык пропаганды, а вообще язык — это “средство навязывания взглядов”
**
, — утверждает российский исследователь. Если бы российские политики образца 1990 года вместо слова “справедливость” говорили “свобода”, “наше общественное сознание избавилось бы от весьма опасных “идолов площадей” и “идолов пещеры”, влекущих наше общество в пучину бесконечного распределения и перераспределения”
***
.
Сегодня мы уже знаем, что сколько ни говори: “демократия”, “права человека”, — слаще не станет.
Язык современного тоталитарного общества можно описать как набор слов и риторических приемов. И Клемперер это делает, и делает блестяще. Но сами по себе слова и риторические приемы не могут быть тоталитарными, так же как они не могут быть идеологичными, нацистскими, советскими, положительными или отрицательными. Идеологическое значение слова или риторического приема приобретается только в определенном социальном, политическом, дискурсном контексте. Превосходная степень, искаженный “героизм” нацистов и другие словечки и приемы нацистской пропаганды — все это есть в любом европейском языке. Так же, как и прием рекламы, бесстыдного восхваления. И общенациональный язык при этом не обязательно оказывается тоталитарным, а общественное сознание — деформированным.
Все современные языки пропаганды поразительно похожи. О любой яркой и агрессивной пропаганде, например, о риторике Маргарет Тэтчер, можно говорить, что она (риторика) потенциально тоталитарна, то есть претендует на то, что именно она дает единственно верное описание действительности. Взятая в отдельности, вне контекста спора с внутренними и внешними политическими оппонентами и другими точками зрения, эта риторика оказывается не менее жесткой и лживой, чем риторика советских вождей. (Лживой — но при этом совсем не похожей на тупую риторику советской пропаганды. Для неискушенного советского читателя, в частности для автора настоящей статьи, первое впечатление от речей Тэтчер было поразительно сильным. Она говорила (и говорит) ярко и сильно, ее речь полна искреннего пафоса. Только знакомясь с контекстом и традицией, начинаешь понимать, почему трактовка ценностей патриотизма, традиции, риторические приемы Железной Леди вызывали брезгливое недоумение и возмущение у сколько-нибудь просвещенной части аудитории.)
В современном российском обществе (как и в большинстве европейских обществ) есть несколько языков-дискурсов, которые служат той или иной социальной группе. Эти дискурсы существуют параллельно, обслуживая свою социальную группу, сталкиваясь, взаимопроникая, взаимовлияя и противостоя друг другу. Так, любая серьезная доктрина, политическая, социальная, стремится выработать свой язык и описать мир в рамках основных своих посылок. Дать целостную картину мира, ответить на все мировоззренческие и практические жизненные вопросы. Понятно, что эти языки вступают между собой в конфликт, описания сталкиваются и идет постоянная борьба за то, чтобы убедить аудиторию в истинности, адекватности именно такой, а не иной точки зрения. В этой борьбе мы всегда найдем и суперлатив, и рекламу, и символику “корней”, и иррационализм, и напряженный патриотизм и т.д. И все же ни один из дискурсов современного российского языка не является тоталитарным. Потому что не прием делает язык тоталитарным, не наличие в нем суперлатива или рунической (коммунистической) символики, а способ существования языка. Только тогда, когда из общенационального языка искореняются “чуждые” дискурсы, когда под влиянием внеязыковых средств начинает доминировать какой-то один дискурс, когда он постепенно становится единственным — вот тогда можно говорить о возникновении тоталитарного языка. Гитлер и Сталин, благодаря развившимся массмедиа и возможностям тайной полиции, впервые в мире установили режимы, в рамках которых была только одна легитимная социально-политическая картина мира. Одно мировоззрение — один язык — одна картина мира.
Тоталитарность заключена не в “неправильных”, ложных значениях слов, а в том, что с помощью внешних сил, принудительно, за словами закрепляется единственно верное значение. В том, что у слова “героический” оказывается только один смысл — “фанатический”. Тоталитарность политического языка не в том, что “справедливость” предпочитается “свободе”, а в том, что у этих слов только одно значение и оспорить его легально невозможно. В том, что нет другого политического языка (например, языка политических оппонентов), который бы спорил и предлагал другое видение “справедливости” и “свободы”. В насильственно устанавливаемой единственности политического языка. Слово “фанатизм” не “виновато” в том, что многие немцы считали “героическим” именно “фанатичное” поведение, так же как и идея “разделить поровну” не отвечает за то, что многие советские люди считали и считают “справедливым” именно такую идеальную ситуацию, когда у всех всего поровну. При всем неприятии, которое могут вызвать понятие “фанатизм”, идея “всем поровну”, — все же нужно признать, что слова и идеи не виноваты в том, что часть общества считает их высшей ценностью по сравнению с другими словами и идеями.
Есть особо зловещие слова (вождь, КГБ, порядок, держава) и антигуманные идеи (расизм, национальное или классовое превосходство, коллективная ответственность, культ вождя, неуважение государства к личности и ее свободе). Можно запретить их упоминать, можно запретить их пропаганду. Результатом будет только то, что появятся новые слова, наделенные старыми смыслами. Попытки избавиться от каких-то идей путем запретов (прямых юридических или установив новые лексические нормы, “зарыв слова в могилу”) — столь же опасны и тоталитарны, как и те понятия и идеи, от которых новые идеологи мечтают избавить общественное сознание.
*
В. Клемперер. LTI. Язык Третьего Рейха. Записная книжка филолога. Пер. с нем. А.Б. Григорьева. — М.: Прогресс-Традиция, 1998. — 384 с. ISBN 5-89493-016-2. Книга издана при поддержке Института Открытое общество. V. Klemperer. LTI. Notizbuch eines Philologen. Berlin, 1947.
**
В.М. Сергеев, “Когнитивные методы в социальных исследованиях”// Язык и методы социального взаимодействия. — М., 1987. С.
7.
***
Баранов А.Н. Политическая аргументация и ценностные структуры общественного сознания // Язык и социальное познание. М.: Центр. Совет философских (методологических) семинаров при Президиуме АН СССР, 1990. С. 177.
|
|