Шестнадцатый
Борис Крячко. “Края дальние, места-люди нездешние…”.
— Дружба народов, 2000, № 1.
Повесть “Края дальние, места-люди нездешние...”, появившаяся
в январском номере “Дружбы народов”, — первая в России, но уже посмертная
публикация Бориса Юлиановича Крячко (1930—1998).
Шесть лет назад в “корреспонденции из Таллина” под названием
“Русский писатель в Эстонии” Михаил Веллер писал, что положение русских
писателей в бывшей союзной республике можно было бы назвать трагическим,
если бы в Эстонии были русские писатели. В советские времена, рассказывал
Веллер с иронической ностальгией, таковые были, и у них была “просторная
дорога торная”: “Русский автор служил в газете, издательстве, институте.
Издавал книгу, вступал в СП, организовывал рецензии в Москве: поднимался
по официальному эскалатору. И переводил с эстонского на русский. <...>
в лучшие времена русская секция СП Эстонии насчитывала два десятка человек.
Половина — переводчики. Половина оставшейся половины — мертвые души, как
везде” (“Знамя”, 1994, № 9).
Борис Крячко в СП не вступал, с эстонского не переводил,
а в лучших традициях андеграунда служил то истопником, то лифтером. Рассказы
Крячко стали появляться в Германии в середине 80-х, о чем он рассказал
в письме конца 90-го года в присущей ему манере, о которой еще предстоит
поговорить: “Дело было давно, еще при Леониде Ильиче, когда меня мои московские
друзья застращали всякими ужасами и сроками отсидки, предложив скрыться
под псевдонимом, прежде чем рукописи из рук выпускать. Гарантии это, как
мне говорили, не дает, но некоторую отсрочку предоставляет. Ну, я и назвался
груздем. Как было дальше, мне неизвестно, однако несколько рукописей, подписанных
“Андрес Койт”, попали туда, а тем часом Леонид Ильич дуба врезал...” (“Вышгород”,
1999, № 6). Что издано у Крячко за рубежом, в точности неизвестно.
Его первая и единственная книга “Битые собаки” вышла в
Таллинне (“Ээсти раамат”, 1989) в самый разгар перестройки, когда автору
было уже пятьдесят. “Ее заметили столичные журналы, но в перипетиях перестройки
имя потерялось, отодвинутое к тому же новой государственной границей”,
— пишет Александр Зорин, публикатор повести “Края дальние...”.
В прошлом году в журнале “Вышгород” (1999, № 4—5) вышла
“биографическая проза” Крячко “Корни”, а публикацией в шестом номере журнала
двадцати одного письма открылся пярнуский архив писателя. В Эстонии находится
в производстве книга “Избранной прозы” Бориса Крячко (издание эстонского
культурного центра “Русская энциклопедия”), “Дружба народов” тоже вроде
бы планирует продолжать публикации.
Классически печальный пример: автору нужно умереть, чтобы
читатели прозрели.
“Края дальние, места-люди нездешние...” — если не последнее
произведение автора, то одно из последних, которое было у него в работе.
В конце 1995 года Борис Крячко рассказывал в письме: “Повесть идет хорошо,
растет, ветвится и по разноплановости все больше похожа на маленький роман.
Такой я сильный разгон взял, что по сю пору движим и одержим в надежде
довести повесть до конца”. Писал он обычно медленно, только “когда очень
хочется”, и признавался: “Я ведь не профессионал, и правило “ни дня без
строчки” ко мне не подходит”.
Завершена ли повесть, которая обрывается в самом начале
восьмой главы случайной фразой, — вопрос спорный. Александр Зорин в предисловии
к публикации утверждает, что да: “Она обрывается именно как недочитанная
книга. Хотя, конечно, это прием, не нарушающий замысла и архитектоники
целого”. В разговоре со мной публикатор выразился не столь определенно,
сказав, что творческой манере Бориса Крячко присуще драгоценное свойство
“старых мастеров” — когда во фрагменте присутствует все качество целого.
Рецензент “Независимой газеты” Мария Ремизова прочитывает
повесть как законченную, остроумно придавая оборванной последней фразе
едва ли не ключевое значение экзистенциального вывода (уж очень, правда,
немудреного), что жизнь всегда остается жизнью: “Жизнь-то идет, что ей
— и точку в ней как-то глупо ставить, такой вот финал”. В этом, конечно,
сказывается специфика постмодернистского восприятия, расширившего право
интерпретатора. Но мне как интерпретатору кажется более интересным истолковывать
повесть как объективно незавершенную.
В уже цитированном письме автор далее писал: “Десять глав
отпечатаны, но что значит взять и написать на выдержку... Сколько там неряшливости,
слабины, мякины, а когда отпечатано, все глупости наружи, глаза колят и
в краску лица вгоняют... Так что помимо концовки (примерно пять глав) предвижу
много правки, выбросов, добавлений и пр. Но, невзирая на то, считаю “Края
дальние” отличной вещью, лучшей своей вещью”.
Конечно, при правке и перекомпоновке задуманные пятнадцать
глав вполне могли превратиться в восемь (хотя вряд ли), так что это не
главный довод при решении вопроса о завершенности — незавершенности. Гораздо
существеннее для меня то, что последняя повесть строится по тому же принципу,
что и повесть “Битые собаки”, по которой получила название книга.
Герой-повествователь, “я”, входит в жизнь бригады камчатских
судоремонтников, как вошел бы в библиотеку, и “читает” каждого из сотоварищей
по беде (потому что и работа в плавмастерской и жизнь в приморском поселке
— беда), как и они “читают” друг друга, при том, что в реальности в бригаде
имеется единственная книга — повести и рассказы Джека Лондона, — которая
“листана-перелистана, читана-перечитана, истерта и замусолена, как сообща,
так и вразнобой”.
Истерты и замусолены родной социалистической действительностью
и книги-персонажи, озаглавленные кличками: “Все ходили с кличками, а с
какой стати, за раз не втолкуешь. Первый резон, что в бригаде одиннадцать
фронтовиков, а из тех одиннадцати десятеро после войны “строка” отбывали,
кто за окружение, кто за плен, кто за здорово живешь, и вышли на волю с
кликухами, какие по лагерям в моде. Пообтесались, огляделись и смекнули,
что ничего не переменилось, та же зона, только проволока с другой стороны,
те же повадки и кличка обиходней фамилии”.
Пятнадцать книг-судеб — страшные, но вызывают у читателей
смех: “Все, кто слушал этот тихий ужас и громкий кошмар, заливались как
от щекотки, и было невмоготу всем весело... но если бы после Шоскиных рассказов
мне предложили заполнить анкету двадцатых годов с графой “Ваше отношение
к советской власти”, я тотчас бы написал по складам для выразительности:
“Не-на-ви-жу”.
Среди рассказов, собранных в книге “Битые собаки”, есть
несомненно слабые, написанные в духе того антисоциалистического реализма,
когда на первом месте — “правда” и “разоблачение”, а “текст” существует
ради них, и стилистических разногласий с властью не наблюдается. Но в повестях
автор ощущал себя прежде всего “в стихии слов, и каждое слово интересно,
и за плечами на лопатках что-то растет этакое пернатое”.
Обе повести целиком выдержаны в сказовой манере, автор
наслаждается “образностью вкусной и сочной русской речи”, но говорит о
том, над чем приходится безнадежно-горько смеяться: “Дело вообще-то недавнее,
и многие из тех, кому за пятьдесят, могли бы рассказать о гениальной надираловке,
которая тогда называлась “за себя и за того парня”. Смастерили ее “энти”
в самых верхних сферах и понарошку раскричались на всю страну, что-де павших
Героев забываем, чего ни в коем разе нельзя, и предки строго завещали,
а чтобы лучше запомнить их священные имена, нужно с ними общаться в непрерывном
трудовом процессе, что значит повсеместно жизнеутвердить их на производстве
... в каждой отдельной бригаде хотя бы по одному герою, отдавшему жизнь
на полях ВОВ. Сперва люди подумали, что это очередной символ, наподобие
почетного президиума... Но когда мертвые вцепились в живых, стало не до
смеха, да и поперек топорщиться было поздно, потому что армия Зой Космодемьянских,
Кошевых, Матросовых и других захребетников уж стояла у станков, билась
за урожай, и разогнать ее можно было лишь вместе с теми, кто это придумал.
Если без предисловий, то мероприятие выглядело изощренным мародерством:
мертвецы грабили живых, а “энти” обирали мертвецов”.
В “Краях дальних...” звучит голос героя-повествователя,
который время от времени передоверяет нить рассказа товарищам, пока перед
читателем не встают все: “Вот все пятнадцать, а шестнадцатый где? Шестнадцатый
в сторону отошел, смотрит на ватагу оборванцев и думает, как их половчей
ухватить. Это я то есть, смотрю и думаю”.
В “Битых собаках” “я-рассказчик” передает речь старого
охотника Никифора, который тоже выстраивает перед читателем портреты-характеры
шестнадцати “собачек”, но когда все четвероногие герои встали во весь рост,
действие стремительно обостряется и завершается тремя резко драматическими
сюжетными поворотами. В “Краях дальних...” события остановились, на мой
взгляд, как раз перед тем, как они должны были сложиться в действие и обрести
сюжетную законченность. В чем была для автора символика и мистика числа
шестнадцать, мы уже никогда не узнаем, но к незавершенным “Краям
дальним....” неодолимо притягивается эпилог “Битых собак”, молитва старого
Никифора “Какова наша жизнь? — как у собак, и грехи нашие, Господи, от
жизни тоё, конца не видно. И почто ты народ свой боязненный тах-то невзлюбил,
свет разума застил, за каку-такую провинность отвернулся — не знаю. А властя,
Господи, ты дал нам в наказанье хуже некуда, ворьё бесстыжее, замполиты-жулики,
туды их всех поделом. Оно, может, и заслужили мы, не угодили чем, да больно
долгая кара, жизни не хватает, — разве ж это дело, покаянье без выкупа,
иде видано? Ты-то погляди милостью, кто тебя тах-то жалеть будет, кабы
не мы, люди твои, чтоб тах-то тебя за родную душу, а?”
Елена Иваницкая