|
Лиля Панн
Александр Генис. Иван Петрович умер
У “Петровича”
Александр Генис. Иван Петрович умер. Статьи и расследования. Вступ. статья М. Эпштейна. — М.: Новое литературное обозрение, 1999. — 336 с.
“Петрович” (каковы законы сокращения названий? ведь не “Иваном” же называть, как и, например, поэма “Москва—Петушки” не “Москва” для нас, а “Петушки”) переламывается пополам статьей о кулинарных аспектах советской цивилизации “Красный хлеб”. А вслед за этой весьма вкусной и здоровой пищей, через запятую, статья о Мандельштаме! Генис углядел, как “синхронная культурная вселенная” Мандельштама материализуется через четверть века в голограмме с ее невероятным свойством в каждой части содержать целое. Органическая поэтика Мандельштама и современная теория “свернутой реальности”, вобравшая в себя безумно-гениальные озарения научной мысли ХХ века, оказывается, — духовные явления родственной природы. “Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия”, понимаю я теперь, — метафора структуры свернутой реальности. Наука, в свою очередь, отплачивает метафорой поэзии. “Стихи — это и есть сгустки сплошной, свернутой реальности, которые заставляют мозг переключаться на работу в голографическом режиме, что и позволяет нам воспринимать на интуитивном, внелогическом уровне целостность мира”, — так понимает Генис поэзию
и реальность, сам работая в голографическом режиме на протяжении всего “Петровича”: “Все во мне и я во всем”. Вот почему при настораживающем разнообразии меню на сорок блюд (кулинария, философия, словесность, живопись, мыльная опера, etc) “Петрович” обеспечивает диету щадящую.
Проклятую парочку — хаос и абсурд — Генис, адепт новейшей науки хаосологии, если не приручает, то усмиряет до приемлемых пределов. Генис и его команда, его интернациональная бригада. В ней, помимо Мандельштама, Бродский, Уоллес Стивенс, Эзра Паунд, Джералд Даррелл, Битов, Маканин, Пелевин, Синявский, Гандлевский, Вагрич Бахчанян, Ж. Шеф и многие другие, вернее, Другие. Новейшее пополнение — Шерлок Холмс, личность фиктивная, но для Гениса незаменимая.
Генис в своем плавании по хаосу смотрит в подзорную трубу, совмещающую телескоп и микроскоп; видит мир целым в бесконечности “частных случаев”. Абсурд абсурден только для “частного случая”, не сумевшего выйти из своей частности. Ад экзистенциализма (“Ад — это другие”) — рай для Гениса, не решившего нерешаемую проблему частного абсурда, а поднявшегося над ней. (В такой стратегии он ученик Юнга.) Быть в непрерывном диалоге с Другими, значит, стать другим — целым.
Так, не презирает он мыльную оперу, не любит он ее, а уважает. Беря угол зрения феминисток, видит: мыльная опера — первый в истории вид ЖЕНСКОГО массового искусства. Исследуя различие между мужским (механическим) и женским (биологическим) временем, обещает он бессмертие этому жанру, поскольку “предназначенный для женщин телесериал построен на архаическом, циклическом, свойственном природе восприятии времени”. Бессмертие или нет, но теперь можно не смотреть телесериалы, не скорбя...
Генис, соединивший своей неимоверно живой мыслью множество “частных случаев” в хоровод, “чтобы замкнуть собой Вселенную — отгородить своими спинами от хаоса теплый космос искусства” (см. эссе “Хоровод” в его книге “Вавилонская башня”), дождался, что и его случай заводилы хоровода наконец-то осветила мысль не менее энергичная. Любомудрая мысль Мих. Эпштейна о мысли Гениса — вот чем встречают нас у “Петровича”! Вступительная статья “Веселье мысли, или Культура как ритуал” о метажанре Гениса заслуживает отдельного разговора (диссертации), а сейчас по свежим следам новой книги выйдем на авторское представление о жанре “Петровича”.
В последнее время Генис стал увлекаться тонкостями жанровой квалификации своих сочинений. Можно не особенно с ним здесь считаться: сами разберемся, да и вообще — была бы книга хорошая. И все же, например, “Довлатова и окрестности” полностью не разглядеть, если не в дали “филологического романа”. (Патент на термин выписан ему Вл. Новиковым в “Новом мире”, № 10, 1999).
Подзаголовок новой книги — “Статьи и расследования”. Где, как не в статье о Шерлоке Холмсе, найти улику для раскрытия преступления — столь пышного наименования? Так оно и есть, эссе “Закон и порядок” расследует не только деятельность любимого героя Гениса, но и литературу как преступление. Это, может быть, самая оригинальная — после “Американской азбуки” — работа Гениса
.
И определенно самая компактная по мысли, весьма замысловатой. “Художественный замысел равноценен преступному уже потому, что он есть.” Рассказ о Холмсе оправданно имеет привкус интеллектуального детектива. Улики-афоризмы идут сплошным косяком, ливнем, канонадой. Первая реакция: too a good thing. Среди массы хороших вещей — ключ к жанру “Петровича”, вернее, тех статей, что “расследования”: “Профессиональный читатель — следопыт. С сыщиком его объединяет уверенность в том, что у следов есть автор — писатель и преступник. Мы идем за ним, пока не поймем его, как себя. Повторяя — как ниткой за иголкой — его ходы, мы сближаемся с каждым стежком, чтобы, настигнув, обогнать”.
Такой обгон профессиональный читатель Генис совершает в “Беседах о новой словесности”, в беседах о своих любимых преступниках — прозаиках Битове, Довлатове, Венедикте Ерофееве, Маканине, Пелевине, Синявском, Саше Соколове, Татьяне Толстой, Владимире Сорокине (его преступление особенно головокружительно), в расследованиях поэзии Бродского, Уоллеса Стивенса, Эзры Паунда. Поэтические расследования явно сказываются на языке Гениса: минимализм крепчает, смысл совпадает с красотой.
Так он обгоняет “Иван Петровича”, персонажа из своего литературоведения. Бедняга служит у него именем нарицательным для типичного представителя литературы социалистического и критического реализма, вообще литературы вымысла, не осмысленного как прием. В общем, Иван Петрович — любой литературный герой. Не осознавший свою условность. Для Гениса литература с такими героями, с “протезами в виде Иван Петровичей”, выбыла из искусства по возрасту.
“Иван Петрович умер.” Вопрос о преувеличенности таких слухов не может не встать. А что, если это профессиональный читатель, обгоняя традиционную литературу, выбывает из нее по возрасту (как, впрочем, и не профессиональный — “из сказок” — в свое время)? Едва ли специально для литературы отменили старый закон “Король умер. Да здравствует король!” Король, однако, Иван Петрович для “детей”, а не “отцов”, вот это точно.
В любом случае, умер Иван Петрович или нет, слухи, распространяемые Генисом, я отнесу к лучшим его сочинениям — тем, что лично пережиты, в радости и горе. И не столько к литературоведению я отнесу эти слухи, сколько к прозе, где литература, по сути, персонаж. Здесь место не только уму, но и сердцу, здесь Генис — очевидец и участник великой непридуманной драмы — жизни и смерти русского литературоцентризма. В самом деле драмы, а не трагедии, как показало время: есть жизнь после литературы.
Книгу Гениса завершает короткий рассказ о первой совместно с сыном поездке в Россию. Генис, понятно, здесь лиричнее, чем у него принято. И как всегда, сантимент выпускает только под охраной остроумия (“жадно впитывая его впечатления, я с такой гордостью разворачивал прославленные панорамы, как будто сам их соорудил”) или острого ума (“в этой стране есть нечто такое, что нельзя взять — только отдать”). Это “нечто” — русская душевность, за нее американские слависты “продали Мормону”. И все же, до конца не разнежившись, Генис сильно лиричному эссе дает название “Дух, душ, душевность”. Генис никогда не гнушается черной работы вернуть интеллигенту тело.
Книга содержит обширную библиографию всего написанного автором.
Лиля Панн
|
|