Куда ж нам плыть?.. Из рассказов о перестройке. Сергей Чупринин
 
№ 10, 2026

№ 9, 2026

№ 8, 2026
№ 7, 2026

№ 6, 2026

№ 5, 2026
№ 4, 2026

№ 3, 2026

№ 2, 2026
№ 1, 2026

№ 12, 2025

№ 11, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ОБЩЕСТВО




Сергей Чупринин

Куда ж нам плыть?..

Из рассказов о перестройке1


1.


Растревоженная переменами страна гудела.

Но гудела и эмиграция. Те, кто были либо насильственно выброшены из Советского Союза, либо покинули его полудобровольно, к благим намерениям властей отнеслись, естественно, с недоверием.

«Пусть Горбачёв представит нам доказательства» — так называлось неуступчиво резкое коллективное письмо десяти видных эмигрантов, 8 марта 1987 года опубликованное «Figaro» и «La Croix-lʼÉvénement», затем «The New York Times», а 29 марта — для всех неожиданно — перепечатанное «Московскими новостями»2.

Все полагавшиеся церемонии были, разумеется, соблюдены. На западные публикации «первой, — вспоминает Владимир Максимов, инициировавший это письмо, — откликнулась “Правда”, выходящая, как известно, двенадцатимиллионным тиражом. В “Реплике” В. Корионова, выдержанной в духе лучших сталинских традиций, группа подписавшихся квалифицировалась как кучка предателей и отщепенцев, добровольно отторгнувших себя от родного отечества. Что называется, коротко и ясно». В духе лучших агитпроповских традиций была обставлена и публикация в «Московских новостях»: извиняющимися комментариями Егора Яковлева, гневно осуждающими подписантов отзывами, как в том же еженедельнике (5 и 12 апреля), так и в «Советской культуре» (11 апреля).

«Стыдное письмо» (Григорий Бакланов), «Все подписавшие письмо стали на путь политической борьбы с нами» (Олег Ефремов), «Потому-то и формируется в общественном мнении отношение к письму как к предательству» (Михаил Ульянов), «Надо, чтобы в Отечестве было хорошо. С этой целью 70 лет назад народ выбрал путь социализма, убежденный, что именно социализм — это хорошо. А авторам письма с народом оказалось не по пути» (Лен Карпинский)…

Ну и так далее. Но кто же в Стране Советов с ее-то опытом двоедушия поверит в проклятия, вырванные под принуждением? Так что событием стали не они, а сам факт бескупюрной публикации письма антисоветчиков в советской прессе, понятый еще не как приглашение к диалогу, конечно, но уже как намек на то, что взаимопонимание двух Россий — тамошней и тутошней — все-таки возможно.

И русское зарубежье раскололось. На непримиримых, немедленно, как Александр Зиновьев, заявивших, что «покорившие наивных западных энтузиастов улыбка, вкрадчивый голос и несколько фраз на ломаном английском Михаила Горбачёва» не должны никого обмануть и что «всякое сотрудничество с совет­скими властями фактически означает предательство по отношению к самому важному и благородному делу нашей жизни, предательство по отношению к нашему восстанию». И на тех, кто искренне радовался восстановлению отношений с друзьями из Советского Союза, с которыми они расстались, оказывается, не навсегда.

Вот выразительная сценка: Белла Ахмадулина, дававшая в Нью-Йорке интервью корреспонденту «Правды», завидев Владимира Войновича, тут же кинулась к нему и «крикнула покинутому интервьюеру: “Вы видите, я обнимаюсь с Войновичем! Можно с ним обниматься?” На что корреспондент, не оценив (или оценив) издевки, милостиво ответил, что теперь, в процессе перестройки, можно». И если «сорокалетние», как их тогда называли, советские писатели, в конце марта отправленные в Париж для дискуссий с активистами общества «Франция — СССР», еще пугливо сторонились эмигрантов, то уже в апреле Андрей Битов, Иосиф Бродский, Томас Венцлова, Андрей Синявский, Олег Чухонцев, Ефим Эткинд встретились за одним круглым столом в Библиотеке Конгресса в Вашинг­тоне, чтобы дружелюбно поговорить о «русской и советской, несоветской и нерусской литературе».

Непублично, но все-таки благословляемый верховной властью процесс сближения метрополии и заграницы, словом, пошел. Не всегда, конечно, мирно. Так, издательнице «Ардиса» Эллендее Проффер, когда в сентябре того же года в Моск­ве проходила очередная книжная ярмарка, въездную визу выдали только после долгой волынки и только после того, как другие участники ярмарки из чувства солидарности заявили, что они тоже не приедут в Москву. Но ведь выдали же, и потрясенные советские граждане мало того что увидели запрещенные в СССР книги Набокова, Замятина, Аксёнова, Бродского, так еще и смогли полулегально растащить их под полою по домам.

Или вот еще. Борис Мессерер вспоминает, как, выступая на совместном с эмигрантами вечере в Мюнхене, Андрей Битов неосторожно заметил, будто с наступлением гласности все, что было писателями написано за эти годы, напечатали и больше печатать стало нечего. На что Владимир Войнович, разумеется, ответил: «Нехорошо говорить, что все уже напечатано и больше печатать нечего. Есть еще кое-что. Еще есть целая группа писателей, которая находится на Западе и до которой очередь не дошла. Никого еще не напечатали — ни меня, ни Аксёнова, ни Владимова, не говоря уже о Солженицыне. Издали только умерших писателей — Булгакова, Платонова. А о том, чтобы издать нас, даже и речи не было».

Самой скандальной стала, пожалуй, конференция в Лиссабоне (май 1988 года), где Лев Аннинский, Анатолий Ким, Грант Матевосян, Татьяна Толстая, избегая политики, попытались при неожиданной поддержке Бродского и Довлатова вести дискуссию в сугубо литературной, творческой плоскости, тогда как писатели, давно эмигрировавшие на Запад из Венгрии, Польши, Чехословакии, Югославии, во-первых, в чрезвычайно резких тонах обвинили своих советских коллег в «имперском мышлении», а во-вторых, поскольку советские танки до сих пор были размещены в порабощенной Центральной Европе, остро поставили вопрос: «Осуждают ли русские интеллектуалы роль своей страны в мире?»

Раздосадованная таким поворотом разговора, Толстая задиристо воскликнула: «Мне удивительны эти жалобы! Танки вам мешают писать? А вы отнеситесь к ним, как к плохой погоде! Что тюрьма, что дождик — это же стихия. Надо иметь тайную свободу. И не жаловаться на страну!». «Молчание, наступившее после этой реплики, кажется мне оглушительным, — вспоминал Аннинский. — Я думаю: вот таким, наверное, должен быть эффект вакуумной бомбы. Наконец один из участников (чешский писатель, живущий в Канаде) подает голос:

— Вы знаете, Татьяна, с вашего любезного позволения, я все-таки предпочел бы, чтобы в моем саду шел дождик, а не стоял ваш танк».

Все так. Рассчитывать на полное согласие людей разного социального опыта и отличных друг от друга, причем резко индивидуализированных взглядов было бы, разумеется, нелепо. Тем более что скорость перемен, которая изнутри выглядела ураганной, извне казалась замедленной, и об этом подписанное 16 эмигрантами Кельнское заявление, где сказано, что, несмотря на перестройку, «Советский Союз остается милитаристской империей с маниакальными экспансионистскими претензиями», а в финале звучит неукоснительное требование:

«Не “гласность”, а свобода слова.

Не “перестройка”, а строительство заново.

Не “ускорение”, а естественный, свойственный великим свободным странам, подъем».

Не обольщайтесь раньше времени и не тормозите! — твердят из-за границы «прорабам перестройки». Но у них свой календарь, и памятными датами становятся размещение еще в сентябре 1987-го в «Московских новостях» некролога «Умер Виктор Некрасов», спровоцировавшее первый открытый конфликт между партийными идеологами Егором Лигачёвым и Александром Яковлевым, а также состоявшаяся еще в марте 1988-го, буквально за три недели до громокипящего Кельнского заявления и за два с лишним месяца до лиссабонского скандала, первая вполне официальная встреча советских и эмигрантских писателей в Луизиане под Копенгагеном. Тут уж делегацию из Москвы на аэродроме встречал посол СССР Борис Пастухов и, — вспоминает Наталья Иванова, — «сотрудники посольства следили пристально за происходящим, явочно присутствовали на всех заседаниях».

Помех дискуссии, впрочем, не было: обнимались, разговаривали свободно, спорили. Так что, — говорил Лев Копелев, — «эта встреча превзошла мои лучшие ожидания. Главное, что здесь происходит в эти два дня — наведение мостов и мостков через пропасти и рвы, пробивание дыр в стенах, расчистка минных полей, разделяющих народы и мировоззрения <…> Не надо противопоставлять ВЫ и МЫ. У нас одна родина, один язык, одна забота, одна боль. Нам всем необходима полная правда о нашем прошлом и нашем настоящем. Без этого не может быть будущего».

Встречи, международные конференции, форумы, литературные фестивали отныне пойдут один за другим — на Капри, в Белграде, в Барселоне, Париже, Гренобле, Роттердаме. «Выездными» становятся десятки, а вскоре уже и сотни советских литераторов, работников культуры, и для многих из них это становится открытием недоступного прежде западного мира. Главное же — и вчерашних «отщепенцев» теперь пускают на родину: то по частному вызову, как Юрия Любимова и Наума Коржавина, а то уже и по официальному приглашению Академии наук или какого-нибудь из творческих союзов.

Кто-то, разумеется, от таких возможностей горделиво отказывается — как все тот же Зиновьев: «Если в России есть люди, считающие, что мое творчество имеет ценность для русской литературы, то это их дело — добиваться восстановления моего доброго имени в науке и издания моих литературных сочинений. Если же таких людей нет, я никого и ни о чем просить не буду. Проблема моего возвращения на Родину есть прежде всего проблема самой Родины и лишь в последнюю очередь лично моя».

Но большинство в страну родных осин все-таки едет. Да что там едет — летит!.. «В этом (1989-м. — Прим. авт.) году, — записывает в дневник «огоньковец» Георгий Елин, — почти каждый месяц отмечен возвращением тех, кого здесь увидеть уже и не чаяли: в марте приехали Вл. Войнович и Михаил Шемякин, в апреле — Лев Копелев, в июне — Эрнст Неизвестный... Вчера у нас был Юрий Мамлеев, сегодня пришел Саша Соколов».

У них берут интервью, им разрешают выступать в залах, переполненных ликующими читателями. И публикации в журналах начинают идти — сначала вырванные у цензуры с боями и цензурой же оскопленные, но вскоре ураганным потоком, и в этом смысле поздние годы перестройки смело можно назвать эпохой триумфа эмигрантской поэзии и прозы, знаком того, что насильственно порушенное единство русской литературы в метрополии и рассеянии еще может восстановиться.

А значит, и заботы у писателей отныне общие. В Москве для поддержки перестройки создается ассоциация «Апрель» — и парижский «Континент» печатает коллективное приветствие «Апрелю», подписанное Иосифом Бродским, Георгием Владимовым, Александром Зиновьевым и Владимиром Максимовым. В стране спорят о темпах реформ — и в «Московских новостях», наряду с призывами поторопиться, не мешкать, появляется присланное из-за океана мнение матерого антисоветчика Валерия Чалидзе о том, что торопиться как раз не надо: «Для успеха перестройки нужны компромиссы и отказ от максимализма. Нужно сглаживать противоречия, а не обострять их», ибо «страна стоит перед выбором: социальный мир или гражданская война».

Гражданской войны в стране, по счастью, не случилось, но ее духом объят весь литературный мир, расколотый на «патриотов» и «демократов», — и Витторио Страда при участии журналов «Континент» и «Юность» в октябре 1990 года проводит Римскую встречу, во время которой Григорий Бакланов и Владимир Солоухин, Владимир Буковский и Андрей Дементьев, Владимир Крупин и Анатолий Стреляный не обмениваются, как обычно, разящими выпадами, но подписывают совместное обращение с призывом к поискам согласия: «У нас остается единственная возможность: честный, настоящий диалог. Диалог внутри страны и со всем миром. Диалог на всех уровнях — национальном, политическом, культурном, религиозном. Мы, интеллигенция, должны найти в себе достаточно дальновидности и гражданской решимости продолжать и расширять такой диалог, переводя его в плоскость практических дел».

Никаких практических дел из этих благих пожеланий, конечно же, не вы­шло3. И не только потому, что самые отмороженные «заединщики» (например, Станислав Куняев) проницательно разглядели, что «эта тщательно продуманная и дорогостоящая акция была спланирована в кабинете А.Н. Яковлева, а параллельно, может быть, и в западных спецслужбах. Цель, которую она преследовала, была подлой: расколоть ряды патриотической интеллигенции, получить от нее одобрение на развал “империи” и, естественно же, скомпрометировать известные всему народу имена Астафьева, Залыгина, Солоухина, Крупина в глазах русских патриотов».

У истории есть своя неумолимая логика, как есть она и у литературы, за все десятилетия, прошедшие с той поры, так и не собравшейся воедино и на вызовы времени, то есть государства, раз за разом дающей ответы, несовместимые друг с другом.



2.


Объединяющей фигурой, как казалось тогда многим, мог бы стать Солженицын — символ противостояния коммунизму, в одних глазах, и символ возвращения к патриархальным национальным истокам, в других.

Однако он долгое время безмолвствовал. И ответ на раздававшиеся отовсюду вопросы: «Почему вы молчите, мастер?» — дал только в своих мемуарах:

«Ибо: что я могу по совести сказать о горбачёвской перестройке?

Что что-то началось — слава, слава Богу. Так можно — хвалить?

Но все новизны пошли отначала нараскоряку и не так. Так надо — бранить?

И получается: ни хвалить, ни бранить.

А тогда остается — молчать».

Позиция одновременно проигрышная, ибо что это за лидер общественного мнения, если он молчит в минуты роковые, и выигрышная, поскольку и «прорабам перестройки», и их противникам в писательской среде она давала возможность неожиданно слиться в едином требовании: напечатайте книги Солженицына в СССР, верните ему советское гражданство.

Начальство, и литературное в том числе, до поры до времени эти требования игнорировало. «Наполненные ненавистью к нашей истории, политике, культуре сочинения Солженицына не будут издаваться и распространяться в нашей стране», — в октябре 1987 года сказал председатель Госкомиздата СССР Михаил Ненашев. И директор издательства «Художественная литература» Георгий Анджапаридзе с ним солидарен: «Гитлера я бы тоже не стал печатать. Солженицын — это Хомейни. Он — враг. Такая свобода мне не нужна». И глава Союза писателей Владимир Карпов того же мнения: «Если кто-то хочет вернуться и принимать участие в нашем процессе реформ, добро пожаловать. Но если человек врал без зазрения совести и клеветал на нашу страну из-за границы, а потом хочет приехать и тем же самым заниматься отсюда, то у нас ему места нет».

Однако на то и перестройка, чтобы руководящие «низзя» принимать во внимание, но делать свое и по-своему. Так что уже ранней весной 1987 года главный редактор «Нового мира» Сергей Залыгин в интервью датской газете осторожно упомянул о намерении напечатать в журнале «Раковый корпус», а через год официально обратился к автору с этим предложением и даже пригласил Вадима Борисова, доверенное лицо Солженицына, на роль одного из своих заместителей, что всей литературной Москвой было понято однозначно: публикации Исаича все-таки будут, значит, готовиться.

Такие новости сделали бы счастливым любого писателя. Вот только не Сол­женицына — он, разумеется, мечтал о встрече с российскими читателями, но на своих условиях. Чтобы первыми из явившихся на родину стали не давние уже романы и рассказы, но именно и только «Архипелаг ГУЛАГ». Понять писателя, конечно, можно: «Обвинение в “измене родине” (64 статья) мне было предъявлено за “Архипелаг ГУЛаг”, — написал он Залыгину. — За него я был силой выслан в изгнание, длящееся уже пятнадцатый год. За него людей сажали в лагеря. Невозможно притвориться, что “Архипелага” не было, и переступить через него». Поэтому «мой возврат в литературу, разрешенную на родине, может начаться только с “Архипелага ГУЛага” — притом без сокращений и не показным изданием <…> а реальным массовым тиражом».

Однако тем самым встреча была отложена на полтора года, и, возможно, поэтому запланированный эффект солженицынских публикаций оказался заметно ослабленным: ведь то, что могло и должно было шокировать общество и власть в 1988 году, на фоне антисталинистских произведений, заполнивших журнальное пространство в последующие месяцы, выглядело уже не как открытие взрывоопасной темы, но как подведение итогов, почти для всех очевидных.

Воля автора, впрочем, закон, на что и ссылался Залыгин в своих изнурительных переговорах с Горбачёвым и Вадимом Медведевым, с партийными вождями и функционерами Союза писателей.

И чего только в эти полтора года не поместилось!

И слова президента Рейгана, прозвучавшие 1 июня 1988 года на встрече с интеллигенцией в Центральном доме литераторов: «Вот вы вернули вашему народу “Реквием” Ахматовой, “Доктора Живаго” Пастернака, — надеюсь, теперь придет очередь вернуть все остальное; и вы сможете увидеть, как танцует Барышников, дирижирует Ростропович, опубликуете все книги Солженицына».

И появившееся 5 августа того же года в еженедельнике «Книжное обозрение» открытое письмо Елены Чуковской «Вернуть Солженицыну гражданство СССР», где ясно сказано: «Пора прекратить затянувшуюся распрю с замечательным сыном России, офицером Советской армии, кавалером боевых орденов, узником сталинских лагерей, всемирно знаменитым русским писателем Александром Солженицыным. Пора задуматься над примером его поучительной жизни и над его книгами»4.

И сентябрьский скандал, когда то ли лично Горбачёв, то ли кто-то из его помощников распорядился убрать с обложки уже отпечатанного 10-го номера «Нового мира» анонс, где в списке ожидаемых публикаций было упомянуто неназванное сочинение Солженицына, и, — рассказывается в книге «Угодило зернышко промеж двух жерновов», — «обложки, конечно, содрали: советские — расходов не считают! Но именно от этих обложек и скандал разразился — всемирный. И ксерокопии содранной обложки — ходили по Москве как самиздат».

И вызывающе торжественные вечера в честь 70-летия все еще опального писателя, которые «демократы» провели в московских Домах кино и архитекторов, «патриоты» — в клубе фабрики имени Баумана, а питерские нонконформисты — у себя, в помещении «Клуба-81», где, — свидетельствует Борис Иванов, — «не то, что сидеть — стоять было негде».

И слухи, тут же, впрочем, опровергнутые, о том, что несколько «перестройщиков» (В. Коротич, М. Шатров, А. Рыбаков, кто-то еще) будто бы тайно обратились в ЦК с протестом против издания клеветнического «Архипелага». И фальстарт, когда «Огонек» в июне уже 1989 года «сорвал-таки первоочередность “Архипелага”» и, не испросив согласия ни автора, ни его литературного представителя, напечатал давний-предавний рассказ «Матренин двор».

Поток требовательных писем в ЦК, Верховный Совет, лично Горбачёву все нарастал: доколе же? не тяните! дайте дорогу Солженицыну! И власть дрогнула, сделав однако же вид, что судьбоносное решение принимает не она, а Союз писателей. На самом же деле Залыгина, — сошлемся на его воспоминания, — Горбачёв неожиданно вызвал в Кремль и признался совершенно честно: «Я тут своим давно объяснял: надо Солженицына печатать, надо без изъятия. “Архипелаг” — значит “Архипелаг”! Конечно, было бы лучше сделать дело постепенно, подойти к “Архипелагу” через “Раковый корпус”, через “Круг первый”, но это уже право автора. Какой тут у меня разговорчик на ПэБэ был! Кое-как объяснил своим. Дошло!»

Итак, свершилось — в июле 1989-го «Новый мир» напечатал «Нобелевскую лекцию» Солженицына, а в августе настал черед и главам из «Архипелага», предваренным вступительным словом главного редактора: «Пусть далеко не все, что высказано автором в его “Архипелаге”, мы разделяем. <…> Но это и есть та долгожданная свобода — свобода печатного слова и свобода прочтения, без которой нет и не может быть деятельной, с несомненной пользой для общества литературной жизни — которую на равных правах веками создают и литература, и общество».

Шлюзы тем самым были открыты, и весь следующий год по справедливо­сти должен быть назван годом Солженицына. Его романы, рассказы, пьесы, мемуарная книга «Бодался теленок с дубом», фрагменты эпопеи «Красное колесо» наперегонки печатаются едва ли не всеми центральными журналами (кроме «Знамени» и «Юности»), за ними поспешают региональные ежемесячники, а к ним подтягиваются издательства — как государственные, так и первые частные.

И здесь следует упомянуть, что сам Солженицын по-прежнему не принимал видимого участия ни в битве за свои публикации, ни в спорах, сотрясающих российское общество: комментариев не давал, от публичных заявлений на злобу дня воздерживался, по собственной инициативе предложил Залыгину снять самые взрывоопасные главы из «Архипелага», уклонился от приглашения войти в совет как раз тогда создававшегося общества «Мемориал»5…

Опасался спугнуть? Полагал, что не царское это дело — быть притчей на устах у всех? Верил в свое призвание мессии и оттого мыслил не днями и минутами, как все вокруг, а годами, если не десятилетиями?

Во всяком случае, трактат «Как нам обустроить Россию?», на который он возлагал огромные надежды, появился только спустя год с лишним. Зато как появился — почти одновременными полосами в многомиллионных тогда «Комсомольской правде» и «Литературной газете», вышел и брошюрами, был повторен десятками других изданий.

«Вот уж не ждали мы такой удачи», — фиксирует Солженицын свои впечатления в книге «Угодило зернышко промеж двух жерновов». И тут же горюет, что его «посильные соображения» не услышали. Лишь Горбачёв «так яростно возмутился… предсказанием о неизбежности распада СССР, что даже выступил, на погляд всему миру, в Верховном Совете», где назвал Солженицына «монархи­стом». Тогда как будто бы, — по предположению Солженицына, — «“Комсомолке”, “Литературке” и вообще всей прессе была дана команда не печатать отзывов на мою брошюру, вообще не обсуждать ее и замолчать». Что же касается «многомиллионной массы», то она ответила автору равнодушным молчанием, и ему оставалось только гадать, опоздал он со своими прогнозами и предостережениями или пришел «слишком рано».

Скорее всего, что не вовремя. Горбачёв, подписавший указ о возвращении Солженицыну гражданства только 15 августа 1990 года, да и то в компании с 21 высланным из страны диссидентом, запоздал уж точно. «Это, — сетует в дневнике Анатолий Черняев, — надо было сделать два — два с половиной года назад, когда такую акцию приписали бы ему лично. А сейчас уже никто не видит в этом его заслуги. Да и в самом деле, это результат самой логики времени. Он ей положил начало, но с ним ее уже не связывают». Вот и, — подтверждает мнение многолетнего горбачёвского помощника рядовая москвичка Татьяна Юрьева, — «реакция почти нулевая».

Эта почти нулевая реакция на свои обращения к согражданам болезненно задевает Солженицына. Теперь-то он пытается вмешаться в ход событий — демонстративно отказывается от Государственной премии РСФСР, поскольку «болезнь ГУЛАГа и по сегодня не преодолена ни юридически, ни морально», пишет ленинградцам, что их город следовало бы назвать не Санкт-Петербургом, а на старинный манер Свято-Петроградом, Христом Богом уговаривает русскоязычных жителей Крыма, Донбасса и Новороссии не голосовать за независимость Украины, то есть за ее отъединение и от Союза ССР, и прежде всего от России6…

Но его уже не слушают и не слышат.

Следующая попытка с пророческим словом достучаться до сознания русского народа наступит только в мае 1994 года, когда Александр Исаевич вернется на Родину.



3.


Жизнь, и жизнь литературы, вообще российской художественной культуры, стала к этому времени совсем другой — отнюдь не монолитной, как предписывал соцреализм, и расколотой не только на метрополию и рассеяние, на «патриотов» и «демократов».

О своем суверенном существовании заявил былой андеграунд.

Насидевшиеся в подполье литераторы, музыканты, художники, люди театра и кино вышли на божий свет уже в самом начале перестройки. Их никто не звал, им никто из властей предержащих не протежировал. Однако права не дают, права берут, и хроника российских реформ — это еще и хроника победного марша авангардистов, концептуалистов, метаметафористов, постмодернистов, энтузиастов других школ и течений, в ту пору весьма многочисленных.

Конечно, ни книг, ни выставок, ни публичных концертов до 1986 года ни у кого почти не было — их заменяли «квартирники», закордонные публикации да самиздат: «“Эрика” берет четыре копии, вот и все! …А этого достаточно». Но — голь на выдумки хитра — едва власть весной того же года разрешила гражданам самим создавать «любительские объединения, клубы по интересам», как нонконформисты, каждый из которых считал себя «автономной единицей», тут же проявили волю к консолидации и совместной деятельности. Театральные студии, и не только в Москве, в Питере, стали исчисляться десятками. У художников возникла КЛАВА (Клуб авангардистов) с задачей, огибая неповоротливый Союз и Академию художеств, устраивать выставки в пока еще только районных галереях и библиотеках. В Ленинграде заявила о себе Ассоциация независимых композиторов как «неформальное объединение творцов и организаторов творческих процессов, находящихся за пределами санкционированных эстетических доктрин советских “культурных” вождей», в Москве — Союз концертных деятелей во главе с Игорем Ойстрахом. Михаил Эпштейн7 придумал междисциплинарный клуб «Образ и мысль», где интеллектуалы без помех обсуждали проблемы актуальной культуры. В Смоленске вроде бы сам собою образовался КЭПНОС (Клуб экспериментальной поэзии и нового искусства), в Ростове-на-Дону нонконформисты объединились в товарищества «Жупел» и «Искусство или смерть». А московские поэты…

Московские поэты так без затей и назвали свой клуб — «Поэзия». И там все уже было по-взрослому — собственное помещение на улице Кибальчича, выборные руководящие органы, программа действий, предусматривающая даже возможность получать и по-братски делить доход от продажи билетов на свои публичные акции.

«Блуждающие звезды неофициальной поэзии», как Евгений Бунимович назвал своих товарищей, эту буржуазную идею не поддержали, но к громким акциям были готовы. И на вечер, проходивший 12 октября 1986 года в Доме культуры табачной фабрики «Дукат» собралась едва ли не «вся Москва». В зале мест на пятьсот, — свидетельствует Дмитрий А. Пригов, — «люди разве что с люстр не свисали», «работало телевидение, — вспоминает взявший над неформалами шефство Кирилл Ковальджи, — аудитория упивалась поэтической, художниче­ской и музыкальной фрондой около четырех часов».

Естественно, что на следующий же день начались неприятности. Коваль­джи, единственного члена партии среди участников вечера, затаскали по инстанциям, материал, отснятый телевидением, в эфире не появился, а поэтов «новой волны» пригласили в Союз писателей для «отчета» и якобы «творческого обсуждения». Обошлось, впрочем, сотрясением воздуха, так как «время уже не­обратимо менялось» (К. Ковальджи) и «сразу после “Дуката” все пошло вообще вразнос. Да, вроде и запретили нам выступления, но это уже никого не интересовало, клуб оторвался и от того подвальчика на Кибальчича, и от всего остального переходно-официального, проводил ни на кого не оглядываясь свои вечера и акции…» (Е. Бунимович).

И здесь надо принять во внимание два обстоятельства. Что тексты нонконформистов, хоть и на дух не принимавших Софью Власьевну, были за редким исключением (скажем, поэмы и послания Тимура Кибирова той поры) демонстративно деполитизированы. И что нонконформист нонконформисту рознь.

Самые безбашенные пустились, что называется, во все тяжкие и хулиганили всласть. КЛАВА (это, напомним, художники) провела выставку неофициального искусства в мужском отделении Сандуновских бань, а ростовское товарищество «Искусство или смерть» под предводительством неутомимого Авдея Тер-Оганьяна и вовсе в кооперативном туалете, где, по легенде, в начале 1920-х годов располагалось кафе «Подвал поэтов». И мужское, и женское отделения были обклеены стихами Мирослава Немирова, на стенах висели работы Сергея Тимофеева, а главным арт-хитом стал кирпич, лежавший в одном из писсуаров.

Выставка, разумеется, на следующий день была закрыта под предлогом отсутствия воды в туалете, однако на нее откликнулись не только газеты, но и столичная телепрограмма «Взгляд». Акционистов вроде бы и вышучивали, однако вполне доброжелательно: «Спорно. Зато нескучно», — как сказано было одним из ростовских журналистов.

Но это зачинатели перформанса. Что же касается собственно поэтов, собственно прозаиков, то для них началась печатная жизнь на родине. Лидировали балтийские республики, где на страницах полулегального латвийского еженедельника «Атмода», рижских журналов «Родник» и «Даугава», таллинской «Радуги» щедро пошли публикации еще вызывавших в России опаску русскоязычных авторов, и недаром на эти издания подписывались, их номера разыскивали от Москвы до самых до окраин. Как примерно ураганным спросом пользовались и ведомственные многотиражки типа «Советского цирка» и «Дома кино» с их литературными страницами, собиравшими crème de la crème неофициальной отечественной поэзии. Или журнал «Декоративное искусство», ставший трибуной для продвинутых художников, критиков, теоретиков и историков русского авангарда. Даже журнал с комическим названием и глуповатым назначением «Трезвость и культура» и тот вошел в историю литературы, впервые в России (1988, № 12; 1989, № 1–3) напечатав, пусть с купюрами, поэму Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки».

NB! Власть, в том числе и сосредоточенная в великодержавных творческих союзах, этих новаций в лучшем случае не замечала. Так что инициатива всегда шла изнутри редакций, от энтузиастов, чьи имена не должны быть забыты. Вот Кирилл Ковальджи, мало того что опекавший молодых поэтов в своей литературной студии, так еще и пробивший, как тогда говорили, в «Юности» (1987, № 4) их эффектную подборку под рубрикой «Испытательный стенд». Вот Андрей Левкин, искусно дирижировавший публикациями русских нонконформи­стов в «Роднике», или Сергей Боровиков в саратовской «Волге». Вот Валентин Лукьянин и его молодые коллеги по редакции «Урала», которые запустили особый «журнал в журнале» под названием «Текст», составляя его, — как сказано в преамбуле, — «в основном из таких произведений, которые мы прежде к публикации не принимали. В принципе не принимали. Нет-нет, речь идет <…> не об отклоненных некогда “по идейным соображениям”, а теперь “разрешенных” рукописях. <…> Произведения этого номера необычны, прежде всего, своей образной сутью, формой выражения художественных идей, способом превращения жизненных впечатлений в “вещество” искусства».

Так и есть. Уступая публицистике в атаках на основы политического строя в СССР, далеко не всегда выдерживая сопоставление с «возвращенной классикой» по степени художественной значимости, нонконформисты, и отнюдь не только писатели, взяли на себя задачу реформировать традиционное представление об искусстве, освежить художественный язык, а заодно расшатать моральные установки и запреты ханжеского по своей природе советского общества.

Страна по-прежнему считала, что «у нас секса нет», но постепенно привыкала и к бесстыдным лирическим признаниям в стихах, и к неприлично откровенным эпизодам в прозе. В киосках по всей стране продавалась «контркультурная», а на самом деле полупорнографическая газета «Еще», где не чурались публиковаться Эдуард Лимонов, Владимир Сорокин, Игорь Яркевич, Зуфар Гареев и Макс Фрай, то есть Светлана Мартынчик. В Студенческом театре-студии МГУ Евгений Славутин без всяких изъятий в тексте поставил «Вальпургиеву ночь» Венедикта Ерофеева, и шоково звучали матерные слова, выкрикиваемые со сцены совсем молоденькими актерами и актрисами. Роман Виктюк в спектакле «Служанки» передал все женские роли загримированным мужчинам, и кто-то из зрителей ахал: «Ну что тут сказать? Двухактный гей-парад под музыку. Тьфу!», а кто-то впервые задумывался о гендерном разнообразии. По экранам, собирая многомиллионные просмотры, катилось «перестроечное» кино острой социальной направленности, но свои фестивали «Cine Fantom» проводили и «параллельщики» или «некрореалисты», как их тогда называли, с фильмами, заведомо предназначенными только для немногих гурманов-синефилов.

В андеграунде, теперь уже бывшем, царила атмосфера скандала, живой полемики между «хулиганами» и «староверами», и не забыть бы, что в поэзии в пику неугомонным экспериментаторам возникли куртуазные маньеристы, проповедовавшие «новый сладостный стиль», а Тимур Новиков в Ленинграде попытался создать Новую академию изящных искусств, предлагая «экстремальный эстетизм» и служение культу прекрасного как спасение от повсеместной дикости в художественном мире.

И два необходимых уточнения.

Первое — как бы ни бурлили самые отвязные «восьмидерасты», а страна в эти годы жила, конечно, другим: неотвратимым распадом СССР, вошедшим в клинч противостоянием Горбачёва и Ельцина, забастовками, ростом преступности, уже и организованной, опустевшими полками магазинов и продажей товаров первой необходимости по именным «визитным карточкам покупателя», нашествием экстрасенсов, колдунов и заморских проповедников нетрадиционных религий и культов… Тут не до палиндромов и перформансов, не до пощечин общественному вкусу, и число адептов «другого искусства» никогда, даже в пору его расцвета, не превышало нескольких тысяч, ну, может быть, нескольких десятков тысяч человек по всей стране.

Это во-первых, а во-вторых — за минувшие десятилетия река времен в своем стремленьи унесла, конечно, многое, и, пересматривая модную тогда авангардную газету «Гуманитарный фонд» или другие газетно-журнальные публикации, так будоражившие воображение, нет-нет да и спросишь себя: кто все эти люди? зачем они врукопашную сходились друг с другом и с общественным мнением?

Все так. Естественный отбор в искусстве никто не отменял. Но из созданного в это семилетие кое-что все-таки уцелело, став классикой. И, что не менее важно, права классики, теперь уже бесспорной, были возвращены затоптанному авангарду всего двадцатого века, занявшему отныне почетное место в книгах, в музеях, в консерваториях и театрах. Говоря иначе, в памяти отечественной и мировой культуры.

«А что случилось с литературной Атлантидой? — спрашивает Евгений Бунимович. И с понятной грустью сам себе отвечает: — Она утонула».

Ответ, впрочем, не полный, поскольку, с переходом от перестройки к лихим девяностым закончилась эпоха коллективных действий, пора школ, направлений, звучных манифестов, и — продолжим цитировать Бунимовича, — «литературная жизнь стала у каждого своей.

Индивидуальной.

Штучной.

Свои книги, свои выступления, свои премии, свои кризисы, своя судьба».



4.


И до наших дней — при всех переменах и трансформациях — дожили воспоминания о Законе о печати и других средствах массовой информации, который в версии, принятой еще при Горбачёве, открывался чеканными строками:

«Печать и другие средства массовой информации свободны.

Свобода слова и свобода печати, гарантированные гражданам Конституцией СССР, означают право высказывания мнений и убеждений, поиска, выбора, получения и распространения информации и идей в любых формах, включая печать и другие средства массовой информации.

Цензура массовой информации не допускается»8.

Путь от гласности к этому закону был, разумеется, тернист и долог.

И началось, пожалуй, с того, что в апреле 1987 года Межведомственная комиссия в составе представителей Главлита СССР, Министерства культуры СССР и Госкомиздата СССР пересмотрела «Сводный список книг, подлежащих исключению из библиотечной и книготорговой сети» и частично «Список лиц, все произведения которых подлежат изъятию». В общие фонды возвращено 7930 изданий, в том числе издававшиеся в СССР ранее произведения писателей-эмигрантов Василия Аксёнова, Георгия Владимова, Владимира Войновича, Александра Галича, Виктора Некрасова, Андрея Синявского и других. В спецхранах оставлены 462 издания, «содержащие клевету на В.И. Ленина, КПСС, Советское государство, белогвардейские, сионистские, националистические издания».

Списки разрешенных к чтению книг с тех пор еще не раз расширялись. Однако применительно к современной словесности цензура — «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» — по-прежнему бодрствовала: и целиком снимала из печати опасную публикацию, и вынимала рискованные фрагменты, даже требовала замены токсичных слов на безобидные — так, один лишь пример, «жидовка» Ярослава Смелякова стала на журнальных страницах «курсисткой». Однако с течением перемен и цензоры стали вести себя все мягче, все сговорчивее: Лев Гущин, в ту пору заместитель Коротича в «Огоньке», вспоминает, что Владимир Солодин, в ту же пору надзиравший над всей литературой в стране, не только что-либо запрещал, но и советовал, как эти запреты обойти.

Тем не менее время шло, пока в июне 1988-го «Московские новости» вместе с Союзом журналистов не провели круглый стол, во время которого молодые юристы Михаил Федотов, Юрий Батурин и Владимир Энтин взяли на себя обязательство в кратчайшие сроки подготовить инициативный проект Закона о печати.

«Далее, — рассказывает Батурин, — события развивались стремительно. Текст проекта складывался как песня. Так легко и приятно до этого нам не работалось никогда. 12 июля 1988 года мы поставили точку и немедленно передали его в ряд редакций для опубликования.

Однако власти не только всячески игнорировали проект, но и делали все, чтобы он не стал достоянием гласности. <…> Складывалась странная ситуация: чтобы напечатать проект закона о печати, провозглашающий свободу прессы и отмену цензуры, нужно сначала принять закон о печати, освобождающий прессу от цензуры. Этот “замок” казался вечным».

Прорвать блокаду удалось только в Таллине, где этот проект, переведенный на эстонский язык, 14 октября появился в спортивной газете «Spordileht», через неделю, будто бы в обратном переводе с эстонского, был напечатан в русской газете «Молодежь Эстонии», и, — продолжает Батурин, — «началось “победное шествие” проекта закона по территории страны. Он был опубликован едва ли не во всех регионах от Калининграда до Дальнего Востока, причем преимущественно в молодежной прессе. Этому способствовали два обстоятельства. Во-первых, согласно правилам Главлита, при перепечатке материалов, которые ранее уже были опубликованы в открытой печати, то есть — как это ни парадоксально звучит — в подцензурных изданиях повторное цензурирование не производилось: достаточно было сослаться на открытый источник».

Однако напечатать обжигающий текст в «Известиях», «Литературной газете», «Московском комсомольце», в других высокотиражных изданиях все-таки не позволили; только ведомственный «Журналист», только малоформатный бюллетень «Век XX и мир». Да и в Верховном Совете, куда текст закона был передан для проработки, тоже тянули резину, цепляясь едва ли не к каждому пункту, и особенно к тому, который предусматривал отмену предварительной цензуры.

И так до лета 1989 года, когда, — как вспоминает Александр Борин, — в один из кремлевских кабинетов, где продолжалась вялая дискуссия, вошел горбачёвский помощник Георгий Шахназаров: «“О чем речь?” — спросил он. Ему объяснили, что обсуждается статья о предварительной цензуре, некоторые не верят, что ее удастся ликвидировать. “Напрасно, — сказал Шахназаров, — решение принято окончательное. Предварительной цензуры у нас не будет”».

Получалось, что согласие получено лично от Горбачёва. Значит, ура?

Ура, но не сразу. Так что год еще пройдет, пока Верховный Совет 12 июня 1990 года примет Закон «О печати и других средствах массовой информации», а 1 августа он будет введен в действие.

Главлит, некогда всемогущий, а отныне потерявший какое-либо значение, еще попытался побороться за свое бесславное существование: объявил, что переходит на хозрасчет и будет теперь не запрещать, а за особую плату оказывать редакциям консультативные услуги. Мол, «наш сотрудник, — как сказано в интервью начальника Главлита Владимира Болдырева газете “Известия”, — читает представленный ему на консультацию материал, информирует о наличии в нем охраняемых от разглашения сведений редактора издания, поскольку сам он лишен разрешительно-запретительных функций. Решение — публиковать ли материал в первоначальном виде или внести в него изменения, запросить заключение экспертной комиссии и т.п. — принимает редактор. Если наш сотрудник не заметил или не проинформировал редактора о наличии подобных данных в прочитанной им статье, то ответственность несет соответствующее подразделение Главного управления. Равным образом на наши органы ложится ответственность и за необоснованную, неправомерную оценку материалов и постановку вопроса о снятии сведений, не запрещенных к опубликованию».

Неизвестно, воспользовалась ли какая-либо редакция этим любезным предложением. Но известно, что 1 августа главные редакторы выстроились в очередь, чтобы подать заявления о перерегистрации своих изданий в качестве независимых, учрежденных уже не той или иной властной инстанцией, а трудовыми (или журналистскими) коллективами.

Кого-то переучредили сразу. Кому-то, как журналистам ленинградской молодежной газеты «Смена», пришлось объявлять однодневную голодовку, чтобы получить искомое свидетельство. А Союз писателей СССР и вовсе в течение почти года судился с ушедшим из-под его опеки журналом «Знамя».

Проиграл, конечно, не мог не проиграть, и «знаменцы» до сих пор отмечают 7 июня 1991 года как день своей независимости.

Вот уж точно ура! Однако с новой реальностью пришли и новые проблемы. Дело в том, что независимость означает еще и экономическую самостоятельность. Так, собственно, в 4-й статье Закона о печати и было сказано: «Редакция вправе осуществлять производственно-хозяйственную деятельность на условиях экономической самостоятельности и хозяйственного расчета».

И этой фразы было достаточно, чтобы многие редакции решили пуститься в коммерцию, прежде всего издательскую. «Юность» объявила о выпуске собраний сочинений Василия Аксёнова и других своих авторов. «Знамя» издало «Воспоминания» Андрея Сахарова, рассказы и эссе Эрнста Неизвестного, «Избранные письма» Франца Кафки, «Москва» — карамзинскую «Историю государства Российского», «Нева» и «Звезда» еще что-то. И получилось, правду сказать, так себе: ведь мало отредактировать и отпечатать хорошие книги — их надо еще продать, а здесь ни опыта, ни специалистов по маркетингу не было совершенно.

Поэтому при некоторых журнальных редакциях возникли автономные или полуавтономные издательские центры со своими программами и своими бухгалтериями. «Иностранная литература» создала «Иностранку», где успели выпустить какое-то количество бестселлеров карманного формата — пока вошедшая в силу «Иностранка» не прекратила всякие отношения с породившим ее и, увы, увы, не таким финансово успешным журналом. Свой кооперативный издательский центр образовал и «Новый мир», распоряжавшийся правами на издание книг Александра Солженицына, но тут не заладилось с самого начала: анонсированный семитомник вышел удручающего качества, контроль над изданиями по всей стране был потерян, финансовые отчеты автору подавались с опозданием или вовсе с искажениями.

Потекли оскорбительные слухи, долетавшие и до Вермонта, так что Солженицын, на основании одних только этих слухов заподозрил Вадима Борисова в денежной нечистоплотности и взроптал: «Ошибку — можно простить и миллионную. Обмана — нельзя перенести». Вот и скоропалительный итог: генеральная доверенность была отозвана, из редакции журнала Борисова уволили, а его отношения с Солженицыным, проверенные, казалось бы, десятилетиями, оказались разорваны навсегда. А ведь, — кручинился писатель, — «он был и шафером на нашем с Алей венчании; и крестным отцом двух наших сыновей». Одно только и осталось — «боль — и за друга, и за все — за все, что стало твориться на родине».

Скандал, да еще какой! Но и он уступает скандалу с «Огоньком», с гордо­стью именовавшим себя флагманом перестройки. Там-то как раз люди с деловой хваткой нашлись с избытком. «При редакции, — рассказывает работавший ответственным секретарем Владимир Глотов, — как грибы, облепившие подгнивший, питающий их березовый пень, образовались коммерческие службы: “Огонек-видео”, “Огонек — антиспид”, какое-то совместное с англичанами предприятие, какое-то издательство в Одессе. <…> В кабинете Гущина теперь обосновался штаб этой околожурнальной публики, и сам он был все время занят коммерче­скими проблемами, летал то и дело в Лондон, а на наши, привычные дела отрывался нехотя, с гримасой усталости на лице. Коротич же и вовсе пропал, словно основное его место жительства находилось за границей, а к нам он приезжал в командировки».

Журналисты заволновались, и председатель совета трудового коллектива Владимир Вигилянский обратился к редакционному начальству с резким открытым письмом, требующим немедленного аудита и наведения порядка. Ему не вняли, и тогда в аккурат перед новым 1991-м годом двенадцать «золотых перьев» журнала прямо на собрании положили перед Коротичем свои заявления об уходе из «Огонька».

И это стало знаком, что перенести испытание деньгами, рыночными законами и псевдорыночным беззаконием ничуть, оказывается, не легче, чем былые испытания дефицитом свободы слова.



5.


Между тем еще до всяких кардинальных реформ капитализм в стране потихоньку обживался — вместе не то чтобы с голодом, но с нехваткой всего на свете.

«Табак — по талонам, 5 пачек в месяц на человека. Очереди исчезли, — записывает в дневник поэт Александр Сопровский. — Новый ужас: неделя хлебных очередей. А под эти хлебно-табачные катастрофы исчезло — все (яйца, колбаса — почти, подсолнечное масло, сахар — хотя уже талонный…) Очереди теперь — за всем, что “дают” (а дают — что-то одно и не везде)». «Пустые магазины, неубранный город, бесконечные очереди, раздраженный народ — вот наша действительность. Горбачёв сделал все, чтобы одна часть общества его ненавидела, а другая испытывала раздражение, слушая его разглагольствования», — подтверждает журналистка Татьяна Юрьева.

С этим было надо что-то делать, как и с дезинтеграционными процессами, раздирающими страну.

И Горбачёв мечется.

Его пугают государственным переворотом. И верный, хотя уже фактически отстраненный от реальных дел Александр Яковлев: «Идеи 1985 года будут растоптаны. Вы да и Ваши соратники будут преданы анафеме. Последствия трагедии не поддаются даже воображению» (апрель 1990-го). И некие полковники-депутаты, утверждающие, что план силового отстранения президента от власти будет вот-вот запущен в действие (март-апрель 1991-го). И, называя даже точную якобы дату, по поручению своего президента американский посол Джек Мэтлок (июнь 1991-го).

Ему объявляют вотум недоверия — сначала на внеочередном съезде народных депутатов СССР чеченка Сажи Умалатова, а затем, набирая тем самым очки, Борис Ельцин.

Ему предъявляют обвинение в стремлении установить диктатуру — и все тот же вечный соперник Ельцин, и ближайший еще недавно соратник Эдуард Шеварднадзе.

От него требуют введения чрезвычайного положения. И более 50 видных фигур (включая патриарха Алексия II, министра культуры СССР Николая Губенко, нобелевского лауреата, академика Николая Басова, писателя Юрия Бондарева) требуют. И председатель КГБ Владимир Крючков как с трибуны Верховного Совета, так и при каждой личной встрече с Горбачёвым настаивает на том же.

23 ноября 1990 года Верховный Совет СССР действительно предоставил чрезвычайные полномочия президенту, и он, — как рассказано в мемуарах Крючкова, — будто бы решительно заявил: «Хватит отступать <…> не медля ни одного часа, примусь решительно действовать в интересах общества. Так дальше жить и работать мы не можем». Однако, — продолжает Крючков, — уже «на следующий день он разглагольствовал о том, что надо серьезно продумать вопросы, связанные с получением полномочий, надо осмотреться и решить, как их реализовывать. Нельзя торопиться, можно наломать дров. В итоге все осталось как и прежде. Конечно, это не могло не удручать тех, кто был в высших эшелонах власти и кто понимал, куда идут наше общество и государство».

Вполне возможно, что именно тогда у председателя КГБ и возникла мысль о том, что не только нужно, но и можно перехватить инициативу у Горбачёва, поставив его и всю страну перед свершившимся фактом.

Подходящий момент наступил в августе 1991 года, когда Горбачёв, все подготовив для подписания Союзного договора, убыл по своему давнему обычаю в длительный отпуск, сказав, по легенде, вице-президенту Геннадию Янаеву: «Ты остаешься на хозяйстве».

«Одной из самых больших загадок последних дней советской истории, думаю, навсегда останется вопрос, почему Горбачёв уехал в отпуск, — размышляет Иван Лаптев, бывший тогда председателем Совета Союза. — Он приложил, без преувеличения, колоссальные усилия, чтобы довести до подписания Союзный договор. Он уже имел информацию о том, что готовится некая акция против него — первое предупреждение он получил от американцев еще в конце июня, а затем, от них же через Г.Х. Попова, после завершения работы в Ново-Огареве. И тем не менее спокойно покинул Москву. Был убежден, что на такое никто не решится? Не знал, что делать? Об этом может сказать только он сам. Если может».

Не будем читать в сердце великого человека. Не будем говорить и об общеизвестном — как об августовском путче ГКЧП, так и о событиях 6–8 декабря, когда главы трех уже объявивших свою независимость республик встретились в Беловежской пуще вроде бы только для того, чтобы обсудить поставки нефти и газа в Украину и Белоруссию, а на самом деле для того, чтобы окончательно распустить Союз Советских Социалистических Республик.

Горбачёв был оскорблен, конечно, до глубины души, однако это известие принял стоически. Во всяком случае, не поднял войска по праву Верховного Главнокомандующего, не предпринял попытки арестовать Ельцина, Кравчука и Шушкевича как государственных изменников и, хоть их поведение не одобрил, не обратился все-таки с протестом к народу и всему человечеству. Прожил послед­ние дни своего царствования уже почти как частное лицо: например, встретился в Кремле с участниками немецкой рок-группы Scorpions, специально для этого прибывшими в Москву; подписал указы о присвоении почетных званий народного артиста СССР одиннадцати деятелям многонациональной театральной и музыкальной культуры, среди которых Алла Пугачёва и Олег Янковский; обменялся прощальными письмами и телефонными звонками с западными политиками, ставшими за эти годы его личными друзьями.

Единственной занозой, — по свидетельству Анатолия Черняева, — явился тот факт, что «ни один из ставших руководителями новых государств на месте бывшего Советского Союза, в том числе и те, кто обязан Горбачёву своей политической карьерой, — ни Назарбаев, ни Каримов, ни Ниязов, не говоря уже о Кравчуке или людях “второго ранга”, — не снял даже трубки, чтобы сказать Михаилу Сергеевичу хотя бы протокольные слова, “приличествующие случаю”».

И наступило 25 декабря, когда в прямом эфире Центрального телевидения Михаил Сергеевич Горбачёв обратился к народу со своим прощальным словом, где, в частности, было сказано:

«…Я ни разу не пожалел, что не воспользовался должностью Генерального секретаря только для того, чтобы “поцарствовать” несколько лет. Считал бы это безответственным и аморальным.

Я понимал, что начинать реформы такого масштаба и в таком обществе, как наше, — труднейшее и даже рискованное дело. Но и сегодня я убежден в исторической правоте демократических реформ, которые начаты весной 1985 года.

Процесс обновления страны и коренных перемен в мировом сообществе оказался куда более сложным, чем можно было предположить. Однако то, что сделано, должно быть оценено по достоинству:

— Общество получило свободу, раскрепостилось политически и духовно. И это — самое главное завоевание, которое мы до конца еще не осознали, а потому, что еще не научились пользоваться свободой. Тем не менее, проделана работа исторической значимости:

— Ликвидирована тоталитарная система, лишившая страну возможности давно стать благополучной и процветающей.

— Совершен прорыв на пути демократических преобразований. Реальными стали свободные выборы, свобода печати, религиозные свободы, представительные органы власти, многопартийность. Права человека признаны как высший принцип.

— Началось движение к многоукладной экономике, утверждается равноправие всех форм собственности. В рамках земельной реформы стало возрождаться крестьянство, появилось фермерство, миллионы гектаров земли отдаются сельским жителям, горожанам. Узаконена экономическая свобода производителя, и начали набирать силу предпринимательство, акционирование, приватизация.

— Поворачивая экономику к рынку, важно помнить — делается это ради человека. В это трудное время все должно быть сделано для его социальной защиты, особенно это касается стариков и детей.

Мы живем в новом мире:

— Покончено с “холодной войной”, остановлена гонка вооружений и безумная милитаризация страны, изуродовавшая нашу экономику, общественное сознание и мораль. Снята угроза мировой войны.

Еще раз хочу подчеркнуть, что в переходный период с моей стороны было сделано все для сохранения надежного контроля над ядерным оружием.

— Мы открылись миру, отказались от вмешательства в чужие дела, от использования войск за пределами страны. И нам ответили доверием, солидарностью и уважением.

— Мы стали одним из главных оплотов по переустройству современной цивилизации на мирных, демократических началах.

— Народы, нации получили реальную свободу выбора пути своего самоопределения. Поиски демократического реформирования многонационального государства вывели нас к порогу заключения нового Союзного договора. <…>

Я покидаю свой пост с тревогой. Но и с надеждой, с верой в вас, в вашу мудрость и силу духа. Мы — наследники великой цивилизации, и сейчас от всех и каждого зависит, чтобы она возродилась к новой современной и достойной жизни.

Хочу от всей души поблагодарить тех, кто в эти годы вместе со мной стоял за правое и доброе дело. Наверняка каких-то ошибок можно было бы избежать, многое сделать лучше. Но я уверен, что раньше или позже наши общие усилия дадут плоды, наши народы будут жить в процветающем и демократическом обществе.

Желаю всем вам всего самого доброго!»


* * *

В 19 часов 38 минут над Кремлем был спущен государственный флаг СССР и поднят флаг России.

Табличку «Президент СССР М.С. Горбачёв» рядом с его кабинетом сняли той же ночью.

31 декабря с новогодними поздравлениями к радиослушателям и телезрителям обратился уже не глава государства, а сатирик Михаил Задорнов.



1  См. «Знамя», 2026, №№ 6, 9.

2  Его отказался подписать Владимир Войнович: «По трем причинам: а) давно стал уклоняться от подписания коллективных обращений б) мне не понравился тон письма, бывший, по моему мнению, неуместно хлестким и самое главное в) я видел, что перестройка уже переступила черту, за которой возврата назад нет». И характерно отсутствие подписей как Синявских, живших в Париже, так и Копелевых, обосновавшихся в Кельне.

3  А планы, — как сообщал журнал «Континент», — намечались большие: создание совместных предприятий гуманитарного назначения, культурного центра «Русский дом» с собственной гостиницей, рестораном и салоном, независимой телерадиокомпании «Отечество» и т.п.

4  Буквально через два дня те же призывы подтвердили «Московские новости» в статье Льва Воскресенского «Здравствуйте, Иван Денисович!».

5 Ныне «Мемориал» внесен в реестры иноагентов, нежелательных и экстремистских организаций. Его деятельность на территории Российской Федерации запрещена.

6 В прошедшем 1 декабря 1991 года Всеукраинском референдуме приняли участие более 84% граждан, и более 92% из них проголосовали за независимость Украины, включая население Донецкой и Луганской областей, где за независимость проголосовали почти 84% электората, и Крыма — единственного региона с преобладающим русским населением, — где за независимость проголосовало 54%.

7 Минюст РФ считает его иноагентом.

8 Эти нормы закреплены и в статье 29 действующей ныне Конституции РФ:

     «1. Каждому гарантируется свобода мысли и слова.

       2. Не допускаются пропаганда или агитация, возбуждающие социальную, расовую, национальную или религиозную

        ненависть и вражду. Запрещается пропаганда социального, расового, национального, религиозного или языкового

       превосходства.

       3. Никто не может быть принужден к выражению своих мнений и убеждений или отказу от них.

       4. Каждый имеет право свободно искать, получать, передавать, производить и распространять информацию

       любым законным способом. Перечень сведений, составляющих государственную тайну, определяется

       федеральным законом.

       5. Гарантируется свобода массовой информации. Цензура запрещается».



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru