Виктор Борисов-Мусатов. Гармония образа. Государственная Третьяковская галерея (корпус на Кадашевской набережной). 9 июля — 8 ноября 2026 года. Инна Волошина
 
№ 9, 2026

№ 8, 2026

№ 7, 2026
№ 6, 2026

№ 5, 2026

№ 4, 2026
№ 3, 2026

№ 2, 2026

№ 1, 2026
№ 12, 2025

№ 11, 2025

№ 10, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

выставка



Борисов-Мусатов. Несбыточно чаемое

Виктор Борисов-Мусатов. Гармония образа. Государственная Третьяковская галерея (корпус на Кадашевской набережной). 9 июля — 8 ноября 2026 года


9 июля 2026 года в Третьяковской галерее открылась выставка Виктора Борисова-Мусатова, собравшая 140 произведений из разных музеев и частных собраний, — возможность увидеть его искусство в таком объеме, какой не было уже около полувека.

Борисов-Мусатов с его элегическим вздохом — даже не по прошлому, а, в общем-то, по никогда не бывшему, по недостижимому — остается одним из самых свое­образных явлений русского символизма. Константин Бальмонт своим стихотворением, написанным в память о Тургеневе, удивительно попал в Борисова-Мусатова:


Дворянских гнезд заветные аллеи.

Забытый сад. Полузаросший пруд.

Как хорошо, как все знакомо тут!

Сирень, и резеда, и эпомей,

И георгины гордые цветут.

Затмилась ночь. Чуть слышен листьев ропот.

За рощей чуть горит луны эмаль.

И в сердце молодом встает печаль.

И слышен чей-то странный, грустный шепот.

Кому-то в этот час чего-то жаль. И там вдали,

где роща так туманна,

Где луч едва трепещет над тропой, —

Елена, Маша, Лиза, Марианна,

И Ася, и несчастная Сусанна —

Собралися воздушною толпой.

Знакомые причудливые тени…


Только с одной существенной разницей: у Тургенева все это наполнено если не плотью, то чувством. У Борисова-Мусатова — отрешенные нежные тени, покоренные мусатовским заговором, ведомые его шепотом, явились, чтобы на какой-то миг развоплотить уплотняющуюся мирскую тяжесть вокруг.

Ранний Борисов-Мусатов был другим, но у того, юного, еще не было своего звука. Были перепевы, талантливые и мажорные: солнечный сад с агавами, жизнью и солнцем, чудесные этюды двух сидящих женщин, написанные живым импрессионистским мазком, и по-сезанновски весомое, густо-материальное капустное поле. А потом появятся эти причудливые розовые фантастические облака, и постепенно все под ними утрачивает свою плоть и кровь, ускользая от земной тяжести и косности, только не в пушкинские «области заочны» и не в символистские надзвездные дали с их тайнознанием, а в несбыточно-чаемое, что для него сошлось в усадебно-дворянском ореоле.

Стремившийся к монументальной живописи, Борисов-Мусатов и купеческой дочке А.И. Дерожинской предложил пожить среди своих безмолвных теней, когда в 1904 году получил заказ на панно для ее особняка, построенного по проекту Фёдора Шехтеля. Дерожинская проект отвергла. Можно лишь догадываться, почему: не то чтобы ей Маковского подавай, а просто слишком неустойчивая жизнь воцарилась бы в этом особняке среди иномирных мусатовских пришелиц, задумчиво бредущих из осени в зиму. И если у Маковского есть вещи, написанные с особым салонным блеском, то у Борисова-Мусатова все с нематериальным потусторонним отблеском — с таким соседством не всякая утонченно звучащая дворянская дочка смирится.

Борисов-Мусатов, в общем, так и остался певцом одной темы. Но как точно он попадает в свои ноты, в этот элегический лад, как удивительно музыкален он в том же «Водоеме»: эта сферическая линия, подобно музыкальной фразе, медленно, певуче обходит круг, набирая высоту, и плавно продолжается в волнах синей юбки. И как этот синий рифмуется с синью воды, а вязь пятен на воде перекликается с вязью белой, ажурной накидки. Во всем — мусатовские отражения, зыбкость. В этой работе уже присутствует двойной ракурс: одновременный взгляд на предмет сверху и сбоку — именитая сферическая перспектива Петрова-Водкина. Хотя стилистический импульс у последнего идет от Борисова-Мусатова, однако в дальнейшем этот факт почти потерялся в искусствоведческих нарративах. Впрочем, немудрено: петрово-водкин­ский былинный богатырский конь с такой мощью прошелся по сферической водной глади, что почти заглушил воспоминание о мусатовском тихом «Водоеме».

Мусатовская тональность звучит и дальше, «шуршит по шелку» у того же Андрея Белого, назвавшего Мусатова «тончайшим и нежным горбуном». И сегодня мусатов­ские задумчивые девы, научившись думать о хлебе насущном, в работах Елены Утенковой-Тихоновой бродят с авоськам уже не по помещичьим паркам, а по пустырям и безлюдным дорогам. Но ведь мечта о нездешней красоте все та же.

Поражает, как он увлек в свой мир свою главную музу, Надежду Станюкович, жену литератора и искусствоведа Владимира Станюковича, которую Борисов-Мусатов называл своей «Симонеттой» с отсылкой к модели Ботичелли. На фотографии, представленной на выставке, сделанной самим Борисовым-Мусатовым, Станюкович мила, тонка, женственно-притягательна, а рядом уже ее портрет руки того же автора: и какое тусклое лицо на этом портрете, взгляд отрешенный, с уже проглядывающим безумием, пророчески предсказанным рукой Борисова-Мусатова. Станюкович попала в психиатрическую клинику профессора Усольцева из-за тяжелого психического расстройства, развившегося у нее на фоне событий русско-японской войны. До конца, находясь в клинике, она будет узнавать только одного Борисова-Мусатова. После ее смерти он напишет посвященный ей «Реквием» (1905), конечно, акварелью с размытыми контурами и с тающим цветом, «придымленным горечью» — вздох прощания.

Он однозначно угадал конец своей эпохи. В его «Изумрудном ожерелье» (1903–1904), несмотря на насыщенную звонкость изумрудного, на его летнюю полноту, полно одуванчиков с их немудреным символизмом. И вот уже сами мусатовские девы покидают земную сцену. Две слева еще задержались в нерешительности, а крайняя справа, напротив, в своей готовности высвободиться, готова почти прорваться за пределы холста. И дева в центре, обернувшись, словно зовет — подбадривает замедливших подруг: хватит, пришла пора, уходим, летим. Дальше станет невмоготу.

Последние тарусские пейзажи Борисова-Мусатова хороши своей осенней грустью.

И еще любопытно: символична судьба этих двойных фамилий в мире искусств. Тот же Петров-Водкин: его легендарный дед по отцовской линии был сапожником и пил «как сапожник», отсюда к родовой фамилии «Петровы» приклеилось «Водкины». Отец художника, продолжатель «сапожничьей» династии, наставлял юного Кузьму: «Ты прежде Петров, а потом уж Водкин», и в этом дуэте «Петров» однозначно пересилил.

И Мусатов в юные годы прибавил к своей фамилии дедовский корень, став отныне по деду, Борису Александровичу Мусатову, Борисовым-Мусатовым. Возможно, для этого были свои практические соображения, но в этом жесте видится тяга к дедовской родовой силе, к земной устойчивости, которой так недоставало всю жизнь не вполне утвердившемуся в профессии, болезненному Мусатову. Но ему хватило творческой силы сотворить свой прозрачный невесомый мир — мираж, через который кто-то теперь смотрит на невозвратную красоту исчезнувшего прошлого. В этом мире словно откликается голос Заболоцкого: «Вселенная шумит и просит красоты».


Инна Волошина




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru